355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Полякова » Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура » Текст книги (страница 17)
Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:48

Текст книги "Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура"


Автор книги: Елена Полякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Огромен живой, всеобщий интерес мира к «системе» Станиславского. К «Методу физических действий», к сознанию и подсознанию актера. Рассеявшиеся по миру первостудийцы разнесли семена – по Европе, по Новому Свету; занесли в Австралию, где они прижились, как эвкалипты в Европе. Условность театров Азии становится необходимой Европе; Катюша Маслова, одержимые Богом или бесами мечтатели Достоевского предстают в японских, китайских, индийских вариантах. В театре и в кино. В мечтаемом Станиславским пантеоне – всеобщем, всемирном театре, необходима память нашего театра, недолгая сравнительно с античностью, с испанским, или шекспировским, или мольеровским театром. Всего XX века с его ростками, с их мутациями, возвращениями к корням, пародиям, уходом в утонченные эксперименты, в капризные версии – «я так вижу»…

«Система Станиславского» не завершена как цельная система, охватывающая все элементы театра. Работа актера в процессе замысла, предварения, переживания – фундамент, на котором строятся проекты и реалии современного театра и к которому обращаются не только театроведы, но все больше ученые-психологи, политологи и сами политики с их вниманием к проблемам «имиджа», власти личности над массой людской.

Это – для будущего театра. Мечтаемого. Пока не осуществленного.

* * *

Вместо послесловия – еще немного о герое этой книги и о тех, кто в ней помянут. Что у этого героя захотят взять продолжающие его дело, его род и общий род людской?

Отказ от военной службы, от убийства себе подобных – позиция, требующая великой стойкости перед властью, требующей соблюдения своих законов. Сулер отказался от убийства категорически. Его ставили в строй, учили, как надо воевать. Он был в армии дважды. Был санитаром, лекарем, кашеваром, строителем, учителем грамоты, писцом бесчисленных писем на деревни, в дальние города. Но не убивал. Никогда. Никого.

Помните князя Хилкова? Идеал стойкости для Толстого и Сулера, столько сделавшего для духоборов-переселенцев. Отцовства лишали, тюрьмой грозили, отвечал: «Не убью никого! Ни животное, ни человека». Потом он резко отошел от толстовства, от анархизма, склонился к монархизму. В четырнадцатом году – добровольно, не подлежащий призыву по возрасту, прошел все комиссии, которые прежде так ненавидел. За веру! За царя! – пошел на фронт. И сгинул где-то в Мазурских болотах, словно сегодняшний призывник из Тулы где-нибудь на Памире.

Помните бескорыстие, преданность делу своему Веры Величкиной и ее мужа, Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича? Их труд в пользу труда духоборов? Книги Владимира Дмитриевича о русских сектантах, записи обрядов, песен, мелодий, обычаев, лечения? Человек, все успевающий, как и его жена. Она всегдашняя заботница о неимущих, больных, больше всего о детях. В том числе о своей единственной дочери Елене, «Лелечке», которой дано образование, языки, музыка, музеи Швейцарии, Скандинавии, Франции, где довелось проводить долгие годы в эмиграции. В это воспитание обязательно входит помощь обездоленным людям, особенно детям.

Леле перед сном рассказывается домашняя сказка о некоем «Корабле счастья», на котором плывут-поют счастливые дети. Вроде Синей Птицы.

Леля – почти ровесница Мите Сулержицкому. Сулер анархиствует; ему доставляет удовольствие борьба со всяким правительством, особенно со своим, российским. Он не принадлежит никакой политической партии: ни эсерам, ни анархистам, если считать их партией, ни большевикам или меньшевикам. Он увлекается самими процессами конспирации, переправы через границу чемоданов с двойным дном, книг с тайниками в переплетах.

Перевозы из России в Лион или в Швейцарию, оттуда в Россию шрифтов, писем, документов, текстов для брошюр и листовок, самих брошюр: «Долой угнетателей!»… «Пролетарии всех стран!..», конечно, связаны с Бончами. Бончи – большевики, сразу разделившие позицию Ульянова-Ленина. И Ленин абсолютно доверяет Бончу. После Февраля, тем более после Октября, Владимир Дмитриевич, можно сказать, живет в Смольном, где занимает должность управляющего делами Совнаркома. Вера Михайловна – редактор газеты «Деревенская беднота». Она читает сотни писем, просьб, устраивает сотни судеб беспризорников, беженцев, больных. Ее дело – раздача еды-баланды, ибо хлеба нет, тифозные бараки, эпидемия «испанки», от которой погибает сама Вера Михайловна в октябре восемнадцатого. Ленин тут же пишет верному соратнику: «Ужасная весть… Ужасное горе… Заботьтесь хорошенько о здоровье дочки…» Приписка Крупской к этому письму: «Дорогие Владимир Дмитриевич и Лелечка… Берегите друг друга…»

Отец и дочь прожили долгую жизнь. Бонч – как всегда, неутомим и организован. Издал воспоминания о Ленине, об эмигрантах, о работе в Смольном, о тайном переезде правительства в Москву, десятки своих книг о работе народных комиссаров в их общем Совете – Совнаркоме. На улице Семашко (Кисловский переулок, 5) торжественна мемориальная доска: гранит, бронза, даты жизни – 1873–1955.

По призванию своему Бонч – великий архивист, собиратель, спаситель, хранитель рукописей, редчайших книг, писем, записок. И людей. Скольких он спас, покупая у них личные архивы, библиотеки-наследия, гравюры, картины, иконы, альбомы. С 1921 года директор Литературного музея, Бонч превратил «ГЛМ» в хранилище, равное… Британскому музею? Дрезденским собраниям? К тому же сами владельцы этих собраний зачастую получали работу в ГЛМ или в других хранилищах. Им давались пайки, платилось уже не жалование – зарплата. У Сулеров он приобрел многое. Помнил Канаду и как он, не желая того, перебежал Сулеру дорогу своими записками о духоборах. Тонкое лицо, темные брови, седая бородка, сильные очки, строгий темный костюм – таков знаменитый директор Литературного музея, верный памяти жены и жизни единственной дочери – Лелечки.

Елена Владимировна носит двойную фамилию, которая звучит как тройная: Бонч-Бруевич-Авербах. Муж ее – тезка Сулера, Леопольд Авербах. Родной внук нижегородского часовщика Свердлова. Родной племянник Якова Михайловича Свердлова и Зиновия Алексеевича Пешкова. Помните? – Арзамас, Сулер поет на чердаке, Зиновий помогает ему пилить-строгать. Красивый, ловкий «Зинка» – крестник Горького, давшего ему свою фамилию и отчество, ведь православный Зиновий Пешков не подвергается ограничениям «черты оседлости». Его в 1900–1910 годах на родной нижегородчине, в столицах знают как приемного сына Пешковых. Его будут знать как блистательного полководца – генерала, героя французского Сопротивления, соратника Де Голля.

Леопольд Сулержицкий – старший приятель, покровитель «Зинки» – Зиновия. Леопольд Авербах – «Зинкин» племянник. У Леопольда есть еще сестра Ида. Она замужем за Генрихом Григорьевичем Ягодой. Бончи – Авербахи – Свердловы – Ягоды в ближайшем родстве-свойстве между собой. Владимир Дмитриевич, естественно, получает для своего музея, для своего ЦГАЛИ – архива литературы и искусства, щедро-непрерывные субсидии. Обращается к родственнику: «Дорогой Генрих Григорьевич», перечисляя людей, у которых нужно купить рукописи Пушкина или рисунки Лермонтова. Получает сам кипы благодарственных писем, в том числе от Ольги Ивановны Поль-Сулержицкой за покупки у них, за внимание.

Одновременно Авербаха дружно ненавидят члены всех группировок Союза писателей, ведь это он придумал презрительный термин-«попутчики» для Пришвина, Булгакова, Всеволода Иванова, словом, для писателей – не членов партии большевиков. Он же часто и безжалостно передвигал их из «попутчиков» в категорию «врагов народа». Тогда все кончалось в лучшем случае лагерем, чаще же – расстрельной ямой. Литераторы поздравляли друг друга, узнав об аресте Авербаха. Одна участь у Ягоды, Авербаха, Иды Свердловой. Елена Бонч-Бруевич-Авербах находится в ИТЛ, то есть в исправительно-трудовом лагере, в Вятско-Уральских лесах, где отбывал когда-то свой срок Владимир Галактионович Короленко. Из лагеря она пишет, пишет новому наркому НКВД Николаю Ивановичу Ежову: «Все мое существо было отдано партийной работе». Отец ее – до конца жизни на своей партийной работе. В Темниковский лагерь шлет дочери продуктовые посылки. От себя ни разу Ежову не напишет. Не попросит за Леленьку Сталина – знает, что бесполезно, что лучше не напоминать свою фамилию.

Адресат, к которому Владимир Дмитриевич обратится с напоминанием о совместной работе, с мольбой о смягчении участи Леленьки, скорее всего обрубит напоминания и сами жизни. Авербах же, по официальным данным, получил приговор, уже исполненный, – расстрел.

Но вот совсем недавно, в журнале «Вопросы литературы» за май-июнь 2002 года, опубликовано переложение записок человека, вышедшего с Колымы во время «оттепели». Идет рассказ о том, как жил и погибал рядом с ним человек, называвший себя Авербахом. Привести этот рассказ невозможно, на такой смеси ломаного русского, еврейского, украинского языков он написан. Даю короткий пересказ.

Ссыльные работают на морозе в любую погоду. Ночуют в развалюхе, даже не на нарах, на кое-как сбитых досках; иногда им швыряют мерзлый хлеб, иногда забывают.

Авербах рассказывает, как однажды Сталин, вызвав Александра Фадеева и Леопольда Авербаха, приказал им пожать друг другу руки. Рука Фадеева повисла в воздухе, потому что Авербах заложил свою правую руку за спину. Взгляд тигра метнул Хозяин на строптивца и не дал ему быстрой смерти. Вероятно, приказал бросить в лед и забыть. Леленька вышла из лагеря живая. Отец ее до смерти продолжал получать кремлевские пайки и покрывать своих сотрудников, одновременно посылая отчеты об их контактах, даже об анекдотах очередному начальнику по КГБ.

За сотрудниками своего музея Бонч следит неустанно, как за ним самим следили наблюдатели в гороховых пальто. И покрывает их, выдает зарплату, покупает, покупает рукописи, дедушкины письма, бабушкины альбомы [17]17
  Об этом публикация Сергея Шумихина «Двойное сознание» («Независимая газета», 13 / II–1998 г.).


[Закрыть]
.

Почему так подробно напоминаю эти биографии? Потому, что Сулеры-младшие произносили «Бонч» – как фамилию верного друга, как «Пейч» или «Сац». Потому, что Сулер связывал Бончей-Пейчей-Сацев – Пешковых-Мартовых и себя – с азартом отреченья от старого мира, свержением золотого кумира.

В лагере, в Казахстане, отбывала свой срок младшая дочь Ильи Саца – Наталья. Старшая, тихая Нина, в девятнадцатом году поехала летом в любимую Евпаторию, туда, за маяк. У поезда молодой парень предложил донести вещички куда надо. Куда надо, к маяку, Нина не дошла. Ее нашли задушенной, поклажа исчезла вместе с носильщиком.

Сестра Ильи Александровича Саца, тетка девочек – актриса Малого театра Наталия Розенель. Славная не артистическим дарованием, но красотой и мужем, для нее писавшим пьесы и киносценарии. Муж ее, всемогущий тогда Анатолий Васильевич Луначарский. По его настоянию подняли на ноги новых, советских сыщиков. Один из них долго ходил по евпаторийским кабакам и «малинам», напал на нужный след. Вероятно, убийцу расстреляли. Тяжесть пережитого осталась у Сулеров-Сацев навсегда.

Хотя Наталья Сац, кажется, действительно не знала страха и сметала все препятствия, если имела свою «сверхзадачу». Не боялась – в 16 лет! – руководить Детским театром в Москве. Играть на сцене, ставить спектакли, составлять программу развития ТЮЗов – театров для детей. Наташу Сац знала не только театральная Россия – театральные Европа и Америка. В тридцатых годах ее имя исчезло из афиш, из программ и рецензий, будто и не было никогда на свете Натальи Сац. Была она в ледяной ссылке Магадана. Там организовала театр, который гастролировал по лагерям. Актеры – лагерники 58-й статьи, как бы шпионы, как бы диверсанты, как бы покусители на жизнь вождей.

Театр – музыкальный, ставит оперетты, дает концерты; Наталья Ильинична музицирует, конферирует, достает материю, марлю, фанеру – все для костюмов и декораций. Получив разрешение на выезд в Алма-Ату, там тут же создает ТЮЗ, где играют казахи и русские.

Дочь Натальи Ильиничны Роксана учится в алма-атинской школе. На исходе войны, не получая никаких разрешений, едет в Москву. Надо поступать учиться. Надо где-то жить. С вокзала едет в бывшую свою квартиру. Квартира занята. Дочь бывшей хозяйки не пускают. Зима, ранняя темнота, затемненные окна. Едет по адресам – нигде никого. Где-то завалялась еще бумажка с адресом. Находит: улица Огарева, дом 1/2, квартира 34, Сулержицкие. Вход куда-то в подворотню, под арку, скользь, темный подъезд. Лифт не работает, лестницей поднимается на четвертый высокий этаж, звонит в обитую черным дверь. Хозяйка – статная, с орлиным носом, в теплой кофте, заколотой брошкой-раковиной, какими усеяны черноморские берега. За ней – хромающий человек в теплом свитере. Спрашивают: «Кто? Дочка Наташи? Из Казахстана? – разувайся, снимай все, вот платок, закутайся, а я чайник поставлю». Все, что есть в доме, – на столе. Чайник вскипел. Постель для гостьи готова. Роксана написала эти воспоминания недавно, в разгар своей битвы за сохранение Детского музыкального театра, созданного Натальей Ильиничной Сац и носящего ее имя. У входа в театр летящее изображение – Синяя Птица.

Дом, где жили Сулеры, и есть дом-«Сверчок». Кооператив мхатовцев, первостудийцев. Вера Николаевна Пашенная – над Сулерами с их комнатами, белеными как украинские хаты, от пола и до потолка, с портретами, пейзажами на стенах. С огромным киотом в углу – наследием Александровых, с цветочными горшками на широких подоконниках со многими моделями кораблей. Детские фотографии – Митя Сулержицкий и Маруся Александрова на берегу. Немолодые люди – Дмитрий Леопольдович и Мария Николаевна Сулержицкие. С ними, в той же квартире – Наталья Андреевна, жена Алексея Сулержицкого, пропавшего без вести во время Второй мировой по дороге на Восток, на границу с Японией, в составе музыкантской команды. Имя Алексея Сулержицкого сохранено в Книге памяти. Могилы Алексея нет. Могилы нет и там, где похоронен Лель – Олег Поль. Он пережил в Крыму все: морские штормы, армейские штурмы городов и их обороны. Штурм Перекопского вала – красными, вхождения в Симферополь, Ялту, Евпаторию, с расстрелами, утоплениями в море, вздергиванием на фонари вчерашних хозяев. Поль-младший всегда тянулся к мистическим учениям, к теософии, но чем дальше, тем сильнее проникался идеями отеческого православия. Надел рясу. Ушел в горную пещеру – стал отшельником. Тут же у пещеры его убили красноармейцы, взявшие окончательно Крым. Об этом рассказывали Сулеры, сидя возле своего киота, возле сундука, где хранились фотографии Леля и Тамары Поль, рядом с программами концертов их отца – Владимира Поль. Дмитрий Леопольдович таинственно говорил: «Владимир Иванович – почетный директор Парижской консерватории…» Тогда я как-то не расспросила: какой консерватории? Сейчас держу в руках изданные воспоминания Сергея Константиновича Маковского «На Парнасе Серебряного века». Лет тридцать назад книжка парижско-эмигрантского издания попала ко мне, как тогда водилось: «на день». Осталось больше сознание «читала», чем память. Сегодня, изданная в 2000 году в Москве, книга впервые читается неторопливо. С завистью к долгой жизни автора (1877–1962), к плодотворности этой жизни. Ведь он для нас первым сказал: «Серебряный век». Завершает «Парнас» портрет Владимира Ивановича Поль, о котором так мало известно у нас [18]18
  Пользуясь случаем, выражаю огромную благодарность доктору искусствоведения, музыковеду Людмиле Николаевне Корабельниковой за ее огромную помощь в моих поисках.


[Закрыть]
. Спроектируем этот портрет в книжку о Сулержицких; без него – что без скрипки в домашнем оркестре. Внешность от девятисотых годов до конца столетия: «Роста высокого, костист, подтянут, глубоко сидящие серые глаза, благородно-горбатый нос, выпуклый лысеющий лоб, волосы пушисто вьющиеся, клином бородка. Обликом он напоминал рубенсовского фламандца XVI века…»

В киевские годы Владимир Поль в художественной школе Мурашко учился и у Толстого бывал. В Крыму Цезарь Кюи помог ему стать директором Крымского отделения Императорского Русского музыкального общества. Крым – Москва. Музыкально-театральная среда в Гражданскую войну. Крым, со всеми его сменами властей, голодом, красной лавиной, прорвавшейся через Сиваш – и долгие годы во Франции.

Был директором парижской русской консерватории, сменив на этом посту Рахманинова. Пережил в Париже оккупацию. Жена его Анна Михайловна Ян-Рубан обучала пению и пела, пела под аккомпанемент мужа французские старинные песни и «Вдоль по улице метелица метет…»

В Москве Ольга Ивановна проделывала недалекий путь из своего «Сверчка» налево в Художественный театр, в МХАТ 2-й, получивший прекрасное здание бывшего Незлобинского театра. После закрытия МХАТа 2-го там обосновался Центральный детский театр. В нем долгие годы работала Мария Осиповна Кнебель, с ней ее любимый ученик Анатолий Эфрос. Настоящим руководителем театра был его директор Константин Язонович Шах-Азизов. Шах-Азизов и Кнебель не только помнили те, прежние МХАТы, первый и второй, но претворяли их память. Для Кнебель это были уроки Станиславского 20–30-х годов и партнерство с Юрием Завадским, с Алексеем Дмитриевичем Поповым – в собственный «кнебелизм», охвативший драматургию Виктора Розова, режиссуру Анатолия Эфроса, актерские дебюты Олега Ефремова.

Налево, наискосок, через Никитскую и улицу Герцена – Консерватория, дворами, подъемом легко выйти к дому Станиславского на улице Станиславского. Здесь не бывал Леопольд Антонович; сюда Алексеевы переехали и перевезли все книги, макеты, сундуки с костюмами, альбомами, иконами, роскошные кофры, дерматиновые чемоданы, деревянную дверь, сделанную для спектакля «Скупой рыцарь». Дверь ездила с квартиры на квартиру, преображая те комнаты, где ее ставили. Комната, за которую платят квартплату – и театральная сцена, на которую вот-вот выйдет Станиславский – Скупой Рыцарь. Или мнимый больной Арган. Здесь бывала Ольга Ивановна, Митя с женой Марусей. Оба художники-макетчики, театральные и мосфильмовские. Оба – великие знатоки истории флота. Мария Николаевна знает эволюцию судов от аргонавтов до нынешних теплоходов и все термины корабелов – не хуже одесского боцмана или собственного мужа.

Вокруг дома-«Сверчка», последнего дома Станиславского, Кисловских переулков, Консерватории живут пианисты, скрипачи, певцы-певицы или играющие на арфах, как Берта. Здесь живут консерваторские профессора и студенты консерватории, близкого Гнесинского училища. В Гнесинском училась Марьяна, дочь Сулеров-корабелов. Росла на воле, на даче под Истрой, легко училась в Гнесинском. А почки были больными. Наследственное? Или простуда, схваченная, когда девочка ходила по Никитской с папкой, на которой было золотом вытеснено «MUSIK»? Марьяну – в двадцать лет с небольшим похоронили там же, на Новодевичьем. Брат ее – Лев. Назван в память деда, Льва – Леопольда, или Толстого? Вероятно, в общую их память. Лев нынешний унаследовал семейную независимость, нелюбовь к властям высшим и повседневным. Когда из «Сверчка» жильцов повыселили, Сулержицкие с их небогатым, но достаточно громоздким имуществом (цветы, модели кораблей, книги, камни, привезенные Львом-младшим из далеких странствий) – переехали в Мансуровский переулок. Камни привезены из Бахчисарая, с Памира, Таймыра, Алтая. Сотни километров прошел, проплыл, облетел на вертолетах Лев-младший, геолог по профессии и призванию. Живут там, где когда-то была вахтанговская студия. В тот же двор выходят окна квартиры-подвала, где обитал Михаил Булгаков.

Мансуровский переулок круто спускается от Кропоткинской (Пречистенки) к Остоженке. На Остоженку выходит огромное здание будущей школы? Академии? В которой должны учиться и воспитываться певцы-актеры, певицы-актрисы. Может быть, здесь осуществится мечта Станиславского и Сулержицкого о полной гармонии музыки и пения, о том, чтобы слушатель-зритель воспринимал оперу так, как воспринимали ее, когда на сцене появлялся Шаляпин – Царь Борис, Обухова – Марфа, Собинов – Ленский. Ведь удалось это Станиславскому, когда его привезли в Леонтьевский, в промерзший дом-особняк? Он поставил не на сцене даже, а в нише, обрамленной колоннами, «Евгения Онегина» с молодыми певцами-студийцами. Зритель вплотную к сценической площадке, как в Первой студии, сам Станиславский за колонной, тянет к себе занавес, следит за действием, невидимо руководит актерами как Сулер в студии, и еще раньше. Помните? С молодыми консерваторцами в «Онегине».

В спектакле «Синяя птица» Художественного театра сменились десятки составов. Может быть, стоит вернуть ее к первоначальности, к «лазоревому царству»? Может быть, стоит сократить антракты, сконцентрировав время, – может внести в спектакль сцену с Душами Животных и Деревьев? И главную для Метерлинка, а может, для всех нас сцену на кладбище. «Где же мертвые?» – «Мертвых нет».

Из письма-размышления Сулера, когда он вновь перебирает свою жизнь и обращается к памяти тех, кто сопровождал его в прошлой и настоящей жизни:

«… Целый день проходит в суете, в поверхностных, неизбежно неглубоких отношениях друг к другу, так как такая масса людей нуждается во мне, что я, хотя и всеми силами стараюсь к каждому отнестись со всем вниманием, – не успеваю перестраиваться, и потому часто рождается душевное невнимание, несосредоточенность, и тогда и мелкие страсти, сидящие в человеке, время от времени овладевают мною.

А главное еще – это и дрянные нервы, ставшие такими от слишком большого напряжения, какое им приходится переносить последние годы. Нервы это не дух, это тело, но если они не в порядке, то духу труднее.

Помните, как Гамлет взвыл: „О, не слабейте нервы, держите дух возвышенно и прямо“ (после встречи с Духом).

И вот только в этот промежуток – в полном одиночестве от двенадцати или часу до четырех, – тут удается вернуться к себе, вычистить сор, накопляющийся в душе за день, выровнять бугры и провалы, вырытые потоком жизни за день.

Так хорошо бывает в это время, хотя и печально, но чисто, ясно, что невольно хочется поделиться с Вами этим лучшим.

Знаете, кто мои помощники тогда?

В разные ночи разные бывают – сегодня старик китаец Лао Тзе, живший за семьсот лет до Рождества Христова, – мудрый старик с седыми длинными усами, с желтым лицом, с косыми глазами, покойно глядящими в глубь души. Наверное, у него были большие ногти, и он сидел, как часто рисуют на картинках китайцев, – изящно легко и покойно. Почему-то, когда я слушаю слова, которые он говорил, я вижу его сидящим на берегу такой же желтой, как он сам, реки Ян-Тзе-Кианга, быстро текущей перед его глазами, несущейся, как жизнь, мимо и мимо, а он, покойный и созерцательный, в лучах закатного солнца, сидит в тишине на изумрудной траве и под звон серебряных колокольчиков, висящих по краям всех тринадцати крыш красной башни, стоящей где-то в глубине священной рощи (вы знаете эти башни?)… под звон и серебряный шелест колокольчиков шепчет:

„Достоинство души – в бесконечной тишине“.

Или:

„Соблюдать мягкость – значит быть крепким“.

Или:

„Жестокость и сила – спутники смерти“.

Или:

„На вражду отвечайте добром“…

И река слушает и сама шепчет за ним, повторяя его слова, и несет в океан и по всему миру великие слова одиноко сидящего в тишине старика, который не кричит, не проповедует, а шепчет тихо в уединении, и услышать это можно всегда, даже через 2500 лет, но тогда, когда сам в тишине, – и я слушаю, и радость и покой в душе растут.

Потом я вижу знойную Аравию. Песок за день накалился; и теперь, ночью, в черной темноте, под мрачно сверкающими звездами от земли струится дневной жар, земля еще горяча; спят, как серые булыжники, неподвижные стада овец, и стройный, красивый араб, лежа на спине и глядя в черное небо, думает (это пастух Магомет): „Никто не пил лучшего напитка, как человек, проглотивший гневное слово во имя бога“.

И потом:

„Действия будут судимы по намерениям“.

И еще:

„Что мне до этого мира? Ведь я здесь, как путешественник, который вошел в тень дерева и сейчас выйдет из нее“.

Или, вспомнив свою вчерашнюю ссору с товарищем-пастухом, думает:

„Не злословь никого. И если кто-нибудь станет злословить тебя и выставлять на вид пороки, какие он знает о тебе, – не разоблачай пороков, какие ты знаешь в нем“.

Потом, много лет спустя, юноша где-то в шатре, под стенами Медины – он уже муж; пришел к нему другой араб – Падишах, и Магомет спросил его:

„Не правда ли, ты пришел, чтобы спросить меня, что есть добро и что зло?“

„Да, – ответил тот, – я пришел именно за тем“.

Тогда Магомет обмакнул в миро свои пальцы, коснулся ими его груди, сделав знак в направлении к сердцу, и сказал: „Спрашивай наставления у своего сердца“. Это он повторил трижды и затем сказал: „Добро – это то, что придает твоему сердцу твердость и спокойствие, а зло – это то, что повергает тебя в сомнение, хотя бы в такое время, когда люди оправдывают тебя“.

Потом вдруг я вижу немецкую комнату, портреты нарисованы силуэтами в узеньких черных рамочках, круглый полированный стол, в окне с белыми занавесками виден шпиль колокольни с петухом на верхушке и с часами, а на диване с выгнутой спинкой сидит бритый старик в белом парике и пишет в свою записную книжку гусиным пером:

„Добродетель есть нравственная твердость в исполнении своего долга, которая никогда не должна превращаться в привычку, а должна сызнова возникать по средствам усилия в душе человека“. Это Кант.

А другой старик, с белой бородой, в кожаном полушубке, в вязаной шерстяной шапке, гуляя по дорожке, протоптанной им же по глубокому снегу в березовой рощице, подзывает к себе гуляющую с ним белую пушистую лайку и, смеясь, грозит ей скрюченным пальцем (она, видите ли, лаяла очень много и мешала ему думать).

Нужно усилие для всякого воздержания. Но из всех таких усилий самое трудное – это усилие воздержания языка. Оно же и самое нужное»…

На этом обрывается послание…

И на этом разрешите кончить биографию Сулера. Биографию человека, которая, как мне думается, не просто может быть рассказана сегодня, но необходима сегодня. По мере моих сил и знаний сделанную реконструкцию спектаклей, созданных людьми, взыскующими Зеленую Палочку. И уходящими на поиски Синей Птицы: «Мы длинной вереницей идем…» Кто-то дойдет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю