Текст книги "Современная история, рассказанная Женей Камчадаловой"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Мне, конечно, было приятно, что у меня такой дед. Что памятник на Горе имеет к нему прямое отношение. Что с факелами на Гору все школы города поднимаются и в его честь. Но при всем при том я хотела бы, чтоб моего отца узнавали иначе: «Вон Камчадалов прошел. Ну, тот, который о восстании Савмака книгу написал». Можно и по-другому: «Тот, который пуд скифского золота нашел. Прямо у всех под ногами».
И отцу это тоже было нужно, я же видела, с какой грустью он посмотрел вслед тем парням и как долго не мог поднять на меня глаза.
– Я завтра буду весь день у бабушки на Косе, – сказал отец. – Если ты увидишь Громова, пусть забежит.
– Будь-сде. Тем более что мы все тоже будем завтра на Косе.
Глава V
Но до завтра еще надо было дожить.
Отец проводил меня почти до самого дома. Вот тут и сказать бы ему «Зайдем?» и попросить, чтоб он остался, чтоб все пошло по-прежнему. Я промолчала не из гордости. Просто я понимала: по-прежнему не пойдет. То есть можно вернуть все, что делалось в нашем доме два месяца, полгода назад, когда мама с папой по три часа подряд выясняли, поменяем ли мы наконец «эту дыру» на Москву.
Что интересно: дырой мама наш город никогда не считала и любила его. Не так, как мы с папой, но все же. Однако в те дни мама тщательно выбирала, чем ударить побольнее. И почему-то все свои обвинения она выкрикивала, стоя посреди комнаты. Стояла красная, злая, но все равно – красивая. При этом надо сказать: в лице у моей мамы нет ни одной красивой черты. Разве что брови – длинные, ровные, собольи. Но все равно она была красива, и мы с папой это видели. Сидели по углам и видели: рычит посреди комнаты большая, как тигра, женщина, и ей с нами тесно, нехорошо.
В то время скандал жил у нас в квартире постоянно. Иногда он гудел, как шмель, бьющийся о стекло. Это невозможно было слышать, хотелось пойти в ту комнату, откуда долетали звуки, открыть окно, выпустить, выгнать глупую жужжалку. Не понимающую, что стекло – это стекло, с чем приходится считаться.
А иногда скандал взвизгивал, как тормоза или как собака, на которую наехали. Мама еще раньше говорила: «Ругаться в очереди или в автобусе может тот, кто переходит на басы. Остальным полезнее перемолчать». Отцу полезнее было перемолчать.
Но он не молчал, он спрашивал, зажимая ладони между колен и раскачиваясь, как от сильной боли: «Как ты не понимаешь: в моем возрасте просто невозможно быть московским зятем!» – «Почему? – спрашивала мама, в знак удивления высоко поднимая плечи. – Почему зятем? Через два года, если постараешься, у нас будет кооператив. У Женькиного деда, слава богу, есть возможности!» – «Я не умею стараться на кооперативном поприще. Ты же видишь, мы и здесь ждали четыре года». – «И в конце концов дали мне!»
Тут, опомнившись, мать встряхивала головой, чтоб в ней одни мысли сменились другими, более добрыми, и садилась курить. Курила она так же, как подметала, чистила картошку, надевала сапоги, – красиво. У нее были сильные, ловкие движения и уверенность.
Иногда уверенность заносила мою маму и слишком далеко. Тогда она могла даже спросить, продолжая разговор о квартире: «А знаешь, почему четыре года ждали? Потому что твои черепки никому не нужны, а за мои не только квартиру можно получить!»
Ее черепки были разбитые головы, сломанные челюсти, перебитые носы. Причем не думайте, что хирург Наталья Николаевна Камчадалова имела дело только с пьяницами. Она «штопала» шоферов и пассажиров, разбившихся в авариях; сорвавшихся с высоты такелажников, скреперистов и экскаваторщиков с Комбината, если с ними случалось несчастье. Ну, конечно, и тех, кто пострадал при драке.
…Нет, я искренне не хотела, чтоб все стало в доме по-прежнему. А вернуть мое детство, те дни, когда отец звал меня директором, все равно было невозможно.
Приблизительно об этом обо всем думала я, простившись с отцом, входя в пустой и какой-то остывший дом и зажигая свет подряд во всех комнатах. А потом я подошла к балконной двери и, случайно глянув в ту сторону, увидела, что отец не ушел. Возможно, он хотел убедиться, что я попала в квартиру. А возможно, тоже вспомнил то время, когда они вместе с мамой приходили посмотреть, не замерзли ли у меня ноги, не сползло ли с меня одеяло, не слишком ли дует на меня из балконной двери.
Во всяком случае, он все стоял под фонарем – маленькая фигурка на почти пустой улице. Люди там уже не гуляли, а только возвращались домой. А отцу надо было идти к бабушке, но он все стоял под фонарем. Ему, я думаю, тоже хотелось в прошлое. Что делать – такие желания бессмысленны. И надо смотреть вперед. «Оглядываться – что за мода? – спрашивает в таких случаях Шполянская-старшая, сбивая пепел прямо на наш палас. – В беге, в эстафете, в марафоне, или как там называется, ты видела оглядывающихся, Наташа?» – «Слишком рискованное сравнение», – пыталась остановить Шполянскую-старшую мама. «По-моему, от древних греков до наших дней все изображали жизнь, как бег наперегонки», – говорила Шполянская-старшая и прикрывала выпуклыми веками глаза в знак того, что произнесла истину в последней инстанции.
Но сейчас я рада была бы застать у нас дома хотя бы Шполянскую-старшую, даже вместе с дядей Витей, до того мне стало невыносимо одиноко. И до того больно было чувствовать, что отцу еще хуже.
Наконец он отошел от фонаря, пересек улицу, отправился к автобусной остановке, откуда нашего дома уже не видно, и я вышла на балкон. Ночь светилась вся насквозь сильным звездным светом. А еще ее освещали ракеты, их все пускали и пускали в старом центре, и, наверное, нам с отцом следовало бы подольше потолкаться там в толпе.
Ночь была полна звуками далекой музыки, такой медленной и печальной, непонятно было, как под нее танцевали. Но под нее танцевали те, кто остался на площади, я точно знала. А ближе, на речке, кричали лягушки, и уже совсем под нашим балконом устраивалась на ночь птица, спорила, шуршала листьями.
Вот какое богатство принадлежало этой ночью мне, а я стояла одна-одинешенька и не знала, что с ним делать. Поднималось внутри меня какое-то беспокойство, какая-то торопливость, хотелось к людям. А больше всего туда, куда убежали Вика, Громов и те двое… Что-то заманчивое, взрослое и неотчетливое представлялось мне там, хотя я знала, что на вечеринке, куда пошли Вика с Поливановым, скорее всего будут танцевать под диски, задыхаясь от дыма и спешки, как танцуют, например, у Шполянских.
Я уже и не помню, когда плакала, а тут даже заломило виски от напрасных усилий сдержаться. Пусть что угодно происходило на вечеринке, о которой я ничего не знала, – все было лучше постыдного стояния на балконе. Правда, одиночество мое не могло продолжаться долго, мама наверняка уже собиралась из гостей домой.
Но одиночество кончилось раньше, чем вернулась мама. Только я села в старый шезлонг, стоявший на балконе, как кто-то окликнул меня:
– Женя, ты? Одна?
Под окном стоял Генка. Тень от дерева, на котором возилась птица, совсем закрывала его, только поблескивали глаза да белые зубы выделялись на запрокинутом лице.
– А ты почему домой не идешь? – спросила я с некоторым облегчением от того, что не только нам с отцом пришлось туго. – Ты почему не дома? Ведь у вас, наверное, собрались…
– А ну их!.. – Генка махнул рукой слабо, без злости, как машут на безнадежное. – Ну их! Отвальную с праздником совмещают и опять в дорогу. Каких им еще бананов и кокосов нужно в этой Атлантике – не пойму…
Генка рукавом куртки вдруг вытер лицо, как будто ему могло быть жарко.
– А ты опять с бабушкой? – Я перегнулась через перила, стараясь разглядеть Генку получше.
– Ты знаешь, они меня не любят, – сказал Генка, будто не слышал меня. – Так, в свое время задаром приобрели, теперь поят-кормят-одевают. Ждут, когда в институт поступлю, – хвастаться можно будет.
– Нашли чем! – усмехнулась я и поняла: ему не об институте хочется говорить, а спросить, не знаю ли я, где Вика. Но ведь точно я не знала и в самом деле. Все были мои предположения.
– Может быть, Вика на площади? – на всякий случай кинула ему в утешение, потому что Генка вдруг напомнил мне отца, хотя они были абсолютно не похожи. – Ты заходил на площадь?
– Нет там ее, – сказал Генка, как о погибшей. – Может, на Круглой площадке? Там, где танцует шпана.
– Ну? – опять нагнулась я к нему. – Выдумываешь? Кто же туда ходит?
– Из школы, наверное, не ходят. Или мало кто… – Он тянул вяло и все вытирал, вытирал лоб.
– А ты чего ж не пошел посмотреть? Вдруг Вику обидят?
– С Громом же пошла… А я что могу?
В самом деле, Генку в роли защитника, в роли мужчины, выясняющего отношения, трудно было представить. Генка тянулся к Вике, Генка следовал за Викой. Потребуй она, Генка пошел бы на самую темную окраину… А вот ринется ли он в драку, чтоб защитить Вику? Впрочем, вопрос звучал глупо. Кто мог или хотел когда-нибудь обидеть Вику? Вот уж точно, у нее была обезоруживающая улыбка.
Сколько раз, когда мы возвращались домой и нам загораживали дорогу, она улыбалась так, спокойно проходила мимо пьяных, мимо известных драчунов нашего района. Шла и несла выставленной, немного на отлете ладошку, не сомневаясь, что перед нею все расступятся – и расступались!
А потом, с Викой действительно пошел Громов.
И все-таки, после того как я сравнила Длинного Генку с отцом, мне неприятно было услышать: «А что я могу?» В той книжке по психологии, которую я перечитывала уже несколько раз, объяснялось, что очень часто у властных, жестких матерей вырастают инфантильные сыновья. Топни – и такой рассыплется. Мой отец не захотел рассыпаться и ушел из дому, как только началось топанье. А Генке куда было деваться?
– Генка, – спросила я неожиданно для самой себя, – Длинный, а что ты больше всего любишь?
Генка сразу понял, в каком смысле я спрашиваю.
– Я люблю, чтоб все вместе…
Длинный столб стоял под балконом, а отвечал совершенно по-детски.
– Ты еще скажи: школу люблю, уроки, домашние задания особенно.
– Школу – люблю… Как на яблоках было, помнишь?
– Вот смех, а я-то считала: ты от дисков балдеть любишь или когда тебе привозят шмотки. Или когда уроки кончатся и все идут кто куда, на Откос например.
– Я люблю, чтоб вместе, – упрямо повторил Генка. Теперь запрокинутое лицо его было освещено и луной и фонарем, и я заметила: глаза Генкины, синие, как ясное ночное небо, совсем наливаются влагой.
Он и ко мне подошел, подумала я, потому что, если уж не получилось на нынешние праздники, чтоб всем вместе, так пусть будет хоть со мной вместе.
Моя бабушка о таких говорит: не самодостаточный человек. Человек, которому необходимо прилепиться, быть ведомым, чувствовать себя частью целого. Или хотя бы чьим-нибудь хвостиком.
– Иди-ка ты, Геночка, спать, – попросила я, чувствуя, что сама хочу не то чтобы лечь, а броситься в постель, зарыться в подушку, сном поторопить завтрашний день.
Генка ушел по асфальтовой дорожке между домами и, прежде чем совсем скрыться из виду, постоял немного под тем фонарем, где недавно топтался отец. Ну и что же? Все равно не было у меня ни права, ни причин сравнивать его с отцом…
Заснуть мне не удалось. Я легла у большого окна на маминой тахте, прикорнула рядом с нашей пестрой кошкой Маргошкой, но только закрыла глаза – надо мною в темном, высоком небе опять загорелись наши факелы, заструились голубые булыжники спуска, и Мишка Пельмень сказал почти над самым ухом: «Кто не рискует – не пьет шампанского. Штучка!»
Я вскочила и села, тараща глаза в темноту. О чем я думала? Жалела, что Пельмень не получил по заслугам? Радовалась, что наш класс, действительно выходящий на первое место в школе, не схлопотал с моей помощью такое ЧП, как драка на Горе?
Не знаю. Пожалуй, больше всего я думала о том, что маме пора было бы уже вернуться от Шполянских. Правда, откуда она могла знать, что ее дорогая дочь коротает время в тоскливом одиночестве? Можно было бы, положим, позвонить, поканючить: «Ма, приходи, я скисаю». – «Что так?» – спросила бы мама своим четким бодрым голосом. «Требуется сердечное тепло» – так бы я могла сформулировать. Или: «Требуется надежное материнское плечо». Она бы сразу прибежала. Не так-то часто я ее баловала. Но звонить не хотелось.
Очевидно, я снова задремала, а проснулась от того, что в комнате горел свет, мама сидела рядом и тихонько потряхивала меня за плечо.
– Женечка, – говорила мама тусклым голосом, – Женечка, ну что ты, девочка? Иди к себе, я уже постелила.
Я посмотрела на маму: лицо у нее было усталое и даже, как мне показалось, со следами какой-то тревоги.
– А Вика? – спросила мама. – Вы вместе были? Ее до сих пор ждут.
– Вика была с Громом, с Володькой, – ответила я неохотно, считая, что уж Поливанова с Квадратом упоминать и вовсе не к чему.
– А ты?
– А я – с папой.
Обидеть маму не входило в мои планы. Просто надо было поставить ее на место, как это часто приходится делать со взрослыми.
– Обо мне отец не спрашивал?
– Не спрашивал, – ответила я обрадованно. Не тому, конечно, что действительно не спрашивал, а тому, что мама наконец задала такой вопрос. – О тебе не спрашивал, спрашивал о Громе…
Мамины брови дернулись недовольно. Она отодвинулась от меня и сказала, ни к кому не обращаясь:
– Хотела бы я знать, что на самом деле представляет собой этот мальчик. Мне он не нравится.
– Да? Нет? – фыркнула я, передразнивая нашу Классную Даму. – А некоторым, представь, очень: папочке, Шунечке.
Мама, ничего не знавшая о разговоре в учительской, отмахнулась от Шунечки легкой рукой.
– Отец не говорил – будет в этом году лагерь? – спросила она и пошевелила бровями, разгоняя морщинку на переносице.
– Говорил – будет, и даже с длинными макаронами!
На минуту мне показалось: она рассматривает меня с неприязнью. Как будто я шутила не к месту и над тем, над чем не следует шутить.
– С какими длинными?
– Ну, с теми, – сказала я, – с теми, которые все любят.
– Если отец будет спрашивать обо мне, скажи, что я всегда рада его видеть и помочь ему…
«Интересно, почему – помочь?» Это была моя последняя мысль перед тем, как провалиться в сон.
Глава VI
Какая все-таки хорошая вещь – утро! Я проснулась, и от вчерашней жалости к Генке, от мыслей об отце, о Поливанове, о Вике и Громове, от злости на Пельменя не осталось и следа. То есть я, конечно, думала о них, когда собиралась на Косу, но думала по-утреннему, легко. Лицу было немного щекотно от солнечных лучей, и улыбка сама собой растягивала губы…
Заходить друг за другом мы не договаривались. Мне вообще кажется: заходить – привычка одноэтажности. Встретиться мы должны были на остановке автобуса с табличкой: «Город – пляж». Эту табличку отец ненавидел и говорил, что Огненную Косу нашу нельзя называть пляжем.
Мама вышла к завтраку веселая, хорошо выспавшаяся, бодро отбивая полы нового махрового халата, как будто не только у меня, у нее тоже впереди была целая жизнь.
Впереди были солнце, море и золотой песок Косы!
А что, если на Косе их не окажется? Что, если, встретившись на остановке, они решили двинуться совсем в другую сторону? И не позвонили мне? Хорошо, тогда я пойду к бабушке, и мы весь день проведем вместе с отцом.
Окна в автобусе были открыты и пахло пылью, в этом году рано разомлевшим на солнце лохом. И только иногда долетал соленый, прохладный ветер с моря, и тогда все оживлялись, стараясь подставить ему лица. Это были наши запахи, наш ветер, не похожий ни на какие другие ветры мира.
От остановки автобуса к морю я бежала напрямик по колеям, а очутившись на песке, сняла туфли и вошла в мелкие, незаметно всплескивающие волны.
С морем можно было бы остаться наедине. Но от дальних тентов мне уже кричали:
– Эй, Евгения, сюда!
– Женя, Женечка, к нам! Мы говорили, что она придет.
Кто защищал меня так горячо? Сестры Чижовы защищали, отстаивали перед всеми остальными. Перед Викой, Громовым, Шунечкой, Оханом, Длинным Генкой, Эльвирой…
– Ну что? А? – спросил Громов, поднимаясь с песка на локтях. – Дисциплины для тебя, Камчадалова, не существует? Нет? И неловкости не чувствуешь, Камчадалова, противопоставив себя коллективу? Да? Нет?
Не знаю, каким образом, но бас Громова истончился до голоса нашей Ларисы, даже интонации были похожи.
– Чувствую, чувствую! – Я плюхнулась рядом с ним и Викой, оглядываясь потихонечку. Все было, как всегда, только Генка сидел отдельно от Вики, скрючившись над транзистором, мосластые колени торчали выше ушей. – Вика, – спросила я в самое плечо своей подружки, когда на меня уже перестали обращать внимание, просто сидели, слушали какую-то песенку из Генкиного транзистора. – Вика, почему ты вчера сбежала? Не могла дождаться, когда закончится?
Вика повернулась ко мне – глаза в глаза – и, как она это делала с самого детства, прижала мне нос, будто кнопку: би-и…
– Завидуешь? Не завидуй, ничего особенного не было…
– Да нет! – Я пошевелилась, примащиваясь на песке, мне стало неловко оттого, что она меня не так поняла. – Я не завидую.
– Совсем? – Викины глаза смеялись, не очень-то она мне верила.
– Совсем, – сказала я. – Я не о танцах, о Горе.
– А что с Горой? Ты думаешь, Лариса-Бориса шум поднимет?
Ни о чем таком я не думаю, просто на минутку мне взгрустнулось от того, что мои мысли и мысли моей лучшей подружки, Вики Шполянской, бежали в разные стороны…
Вика между тем бросала камешки в море – один, другой, третий. Руки и плечи у нее, неизвестно когда, успели загореть ровным загаром. Мне очень хотелось, чтоб она повернулась ко мне, удивленная моим молчанием. Но она не поворачивалась, смотрела, как расходятся круги по воде, будто в этом заключалось что-то необыкновенно важное.
Потом, так и не дождавшись моего ответа, вскочила, ударила ладошкой о ладошку, стряхивая песок, и попросила:
– Геночка, Генка, крутани катушку!
Генка поспешно крутанул колесико настройки так, что ящик сначала дико взвыл, а потом через секунду ударил барабанами…
Отличный джазик вколачивал в теплый воздух свои ритмы, и Вика встала, прошлась по кромке моря, по тому твердому песку, который за ночь успевают утрамбовать и облизать волны. А днем он чистый-чистый, и кое-где отражают солнце голубенькие лужицы воды. Она еще не сделала ничего особенного, только покачивалась, только пальцы держала на отлете, только настраивала свое маленькое, ярко освещенное солнцем тело под тот джазик, которым дирижировал Генка. Но вот она встала на носки, вся вытянулась к солнцу, ступни ее почти не касались песка.
В нашем классе, кажется, даже больше походов на Откос, любили танцы на песке. Мы все, даже сестры Чижовы, даже Длинный Генка, принимали обычно участие в танцах. Кто кружился на месте, кто ходил на руках, кто колесом, вроде Шунечки, но к тому, как танцует Вика, все эти премудрости детской спортивной школы не имели никакого отношения. Вика сияет, Вика танцует, как птица поет. Вика знает то, чего никто из нас не знает, Вика заманивает нас в свой круг, обещая и нам объяснить тайну. И потом она подскакивает, как мячик, среди нас, объединяя, дотрагиваясь то до одного, то до другого, дразня, улыбаясь. Даже так получается, будто мы играем в Вику. Или будто она с нами играет?
Как бы там ни было, сейчас мы только смотрели на Вику и ждали, когда она позовет нас. Однако сольный танец ее затягивался. И потом она все время двигалась спиной к нам и все, что ей надо было сказать, говорила солнцу и морю. Может, она просто благодарила солнце и море за встречу с Поливановым?
А я сидела рядом с Генкой и его транзистором и вместе со всеми ждала, когда же Вика вспомнит о нас. Но она не обращала на нас никакого внимания, стояла, как маленькая язычница перед лицом солнца. Зато Громов теперь нервно ходил по песку, и, честное слово, я увидела Ларисину походку, Ларисину манеру откидывать голову и даже Ларисины погончики.
И вдруг его кинуло к Вике. Он крутился вокруг нее, довольно страшно приседая и подскакивая. После Грома в танец ринулись все и старались кто во что горазд. Когда я через минуту опомнилась, наш скуластый и вправду похожий на степного наездника Оханов изображал что-то вроде половецких плясок. Чуть дальше других он крался к невидимому врагу, и настигал, и праздновал победу. Он оказался пружинистым, легким и легко ловил ритм. Один только Генка оставался сидеть. Впрочем, он танцевал ладонями на песке. Длинными ладонями прихлопывал песок вокруг себя.
А между тем Денисенко Александра выпала из игры. Она направлялась по кромке моря к тем местам, где, теперь уж совсем занесенные песком, долгие годы стояли десантные катера. Четко и как-то немного странно рисовался ее силуэт на фоне нежно плавящегося сероватого моря.
– Бегущая по волнам, – сказал Оханов без насмешки.
Ну что ж, надо признаться, было похоже. Кромка суши, по которой Шунечка ступала, слилась с морем, ее загородили бурунчики: получалось в самом деле, если не бегущая, то идущая…
– Акселераточка Ассоль, – уточнил Генка.
А Громов возопил вдруг ни с того ни с сего:
Акселераточка Ассоль,
Не сыпь ты мне на раны соль,
Не возбуждай зубную боль,
Поцеловать себя позволь!
Вряд ли Громову, так же как любому другому из нашего класса, хотелось целоваться с Шунечкой, но у нас в ходу были «дразнилки». Впрочем, можно было называть это «дразнилками», можно частушками, кто как хотел. Важно то, что они вошли в быт нашего класса так же прочно, как танцы на песке.
Фасоли с солью я хочу,
Любовью я тебе плачу…
– Чем-чем? – спросила Охана Вика. – Будто Шунечка в любви что-то понимает.
Охан, наверное, тоже не понимал, просто слово так вырвалось, как часто вырываются слова в дразнилках.
– Ты лучше джинсы Шунечке сшей, облагодетельствуй, – вступила Эльвира. – А то ей настоящих до десятого не носить.
– А джинсы уже не модны, модны белые…
– Мама вельвета привезла, Охан, сшей, будь рыбочкой…
– Да что вы насели все на него? У самих, что ли, руки не тем концом пришиты?
Так перекидывались мы необязательными словами.
А Шуня, о которой к этому времени вроде забыли, шла теперь по Косе назад. Она читала стихи. Не сразу, не с первых строчек мы поняли какие, но потом услышали:
Одним ожесточеньем воли
Вы брали сердце и скалу,
Цари на каждом бранном поле
И на балу!
Первая реакция, какую я заметила: сестры Чижовы на всякий случай переглянулись, пожали плечиками, плотнее прилепились друг к другу…
О, как, мне кажется, могли вы
Рукою, полною перстней,
И кудри дев ласкать и гривы
Своих коней…
– Ну, дает! – Оханов задом стал прокручивать ямку в песке. Брюк ему, видимо, не было жалко: сам шил. И я поняла: наш Андрюша слышит это стихотворение в первый раз и не знает, чье оно. Может, даже думает: Денисенко сама сочинила.
В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век,
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег…
Я поняла: с самого начала, читая, она имела в виду не цветаевских молодых генералов двенадцатого года, а тех, кто лежал в братской могиле, и это передалось нам.
Она читала о русской храбрости вообще. И еще она сказала: «В одной невероятной качке». Или я это выдумала? Потому что качка была весь путь моего деда с Кавказа к Косе. В шторм, в непроглядную, но разрезанную на куски прожекторами ночь они шли на рыбацких байдах, на «тюлькином флоте», а море было густо заминировано, и с берега вели непрерывный прицельный огонь. А что это значит, мы не умеем понять…
Даже наши мальчики этого не понимают, а только представляют по фильмам. Но не понимали этого как следует уже и наши отцы. Все, кроме отца Громова, который когда-то был лейтенант Громов, правда в десантных операциях не участвовавший.
Я считаю, все свои семнадцать лет каждый день подряд нельзя думать о том, что твой предок (слово «дед» тут не годится: моему и тридцати не было) погиб на этом берегу, освобождая Родину от немецко-фашистских захватчиков. Я считаю также, что об этом даже один день с утра до вечера думать не будешь. Нужна Минута. «Почтим минутой молчания» – так ведь говорят. Особая минута нужна.
И вот кто бы мог подумать, что именно Шунечка подарит нам эту минуту, длинную, как день или год. Она уже кончила читать, она уже нос морщила от недоумения, оглядывала нас, а мы все сидели – представляли…
У моего деда не было ни кудрей, ни бачек. У него было обыкновенное лицо хорошего человека, как у моего отца. Такие же ямочки на щеках и глаза, умные, открытые. Но те двое, что стояли на старой фотографии за плечами лейтенанта Камчадалова, те двое – действительно были в кудрях и бачках. Длинные чубы свисали у них на левую бровь, а бачки вились низко и франтовато.
У моего деда были усы. И вот в ясный майский день, на песке у моря, сидя в компании своих одноклассников, я представила себе тот снег. Выпавший не в тысяча восемьсот двенадцатом, а в тысяча девятьсот сорок третьем, но тоже на молодые мертвые лица.
Горячее солнце над морем, Шуня, все еще стоявшая на песке, напротив нас Генкин транзистор не имели к этому снегу никакого отношения: день померк, листья словно облетали с веток и трава пожухла.
…Я забыла передать Громову, что с ним срочно хочет увидеться отец. И Шуня Денисенко, наверное, тоже. Я сидела у бабушки на веранде, ждала к обеду отца и повторяла про себя: «И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег…»
Наконец отец явился, оглядел веранду, как будто еще кого-то надеялся увидеть, и сел за стол напротив меня, как раз под фотографию. Так что я еще раз могла убедиться, насколько мой дед и отец похожи.
– Женя? – спросила бабушка, перехватывая мой взгляд. – Женя, ты что, детка?
В прежние годы мы обязательно собирались вчетвером, кроме того, я еще прихватывала Вику, приходила Марточка – она дружила с бабушкой и могла привести с собой Андрюшку Охана, и это никого не удивляло…
Обедали на белой скатерти, бабушка выкладывала тяжелейшие вилки и ложки. За обедом никогда не говорили о грустном, и сегодня тоже. Бабушка рассказывала, как двадцать пять лет назад пятиклассники из поселковой школы нашли старый склад боеприпасов и притащили одну круглую плоскую коробку классному руководителю: что бы это могло быть такое? «В самом деле – что?» – подумала краснощекая, совсем молодая тогда Марточка и повезла коробку в город. И только к середине дороги, когда после Марточкиных объяснений всех вымело из автобуса, как сквозняком, Марточка обратилась к шоферу: «Может, пешком доставлю?» – «Сиди, а то полгорода на воздух пустишь», – и в военкомат ее…
Бабушка была очень довольна тем, что я смеюсь, отец улыбается: обед удался.
Между тем я смеялась, потому что мы всем классом уже слышали от нашего Мустафы Алиевича, как шваркнула Марточка на стол военкома свою коробку, как военком ринулся из кабинета, прихватив за локоток Марту Ильиничну, а всех сотрудников поманив пальцем. А еще через полчаса саперы не дыша отнесли круглую плоскую мину за город и помчались оцеплять холмы…
Я смеялась – чему? Не тому ли, что в любой момент могла тоже взять и рассказать кое-что о Марте Ильиничне, гораздо более современное. Например, как дорогая, пожизненная бабушкина подруга поменяла меня на Шунечку…
Лицо у меня от этих мыслей, надо думать, было не самое приветливое, и я ждала: вот-вот уйдет отец и бабушка кинется расспрашивать меня о школе. Но ничуть не бывало! Отец действительно ушел, однако бабушка расспрашивать о школе не стала, а сказала:
– У твоего отца неприятные новости. Ходят слухи: лагерь ваш в этом году может не состояться.
Я, конечно, знала склонность взрослых преувеличивать всякие там опасности, неприятности, вдаваться в тревоги, но тут меня зацепило:
– Почему? Кому помешал наш лагерь? Не хотят под него деньги давать, что ли, потому что отец ищет не золото, а города?
Я вдруг почти закричала все это бабушке в лицо, как будто именно она голосовала на каком-то стыдном заседании, чтоб закрыть смету или как там оформляются подобные злодеяния. Бабушка слушала меня молча, откинувшись на стуле, почти надменно.
– Неужели и в школе, – вопила я, – работу отца ценят по этим проклятым грифончикам?!
– Почему – проклятым? – Бабушка тревожно приблизила ко мне лицо.
– Почему?.. – Споткнувшись о ее вопрос, я замолчала. В самом деле, стоило ли рассказывать о шутках дяди Вити и Шполянской-старшей у нас дома…
– Потому проклятых, что все их ждут, – съехала я с крика почти на шепот.
– Успокойся. В школе от твоего отца ждут большой воспитательной работы, – сказала бабушка, усмехаясь и немного странным голосом. – А кстати, ты Громову передавала, что отец его хотел видеть?
Я, конечно, забыла. И теперь сидела, тараща на бабушку глупые глаза и краснея… Краснела я потому, что вспомнила, как вчера, вернувшись от Шполянских, мама сказала: «Хотела бы я знать, что на самом деле представляет собой этот мальчик?» А потом прибавила, что готова во всем помочь отцу. Почему – помочь?