355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Афанасьева » Колодец в небо » Текст книги (страница 29)
Колодец в небо
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:29

Текст книги "Колодец в небо"


Автор книги: Елена Афанасьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

В вечер, когда милиция нагрянула в проклятую квартиру, вся честная компания обмывала не что-нибудь, а утверждение Алика на роль, после которой не проснуться знаменитым невозможно. Пьющий вместе со всеми тот первый режиссер поколения за минуту до рокового звонка рассказывал, что «так и сказал худсовету – или Бехтерев, или никто!». Теперь, вцепившись в железные прутья, отделившие подсудимого от зала суда, Жанна вынуждена была сказать любимому, что этим заменившим Алика «никто» стал – смеху подобно! – тот хороший мальчик из питерской семьи, который за повернутым поперек комнаты шкафом в общежитии все студенческие годы становился невольным соучастником их любви. А первый режиссер поколения, у которого она пыталась искать помощи, резко прервал ее:

– Идиотка! Твой Алик подставил меня! Подставил весь проект! Господи, каким чудом они вообще еще фильм не закрыли! Ты представляешь, что такое привод в милицию?! Ты понимаешь, в каких тисках они теперь держат мой х…?! В каких тисках!

До той части режиссерского тела, которую мифические «они» держали в тисках, Жанне не было никакого дела. Ей было дело до другой фразы бившегося в истерике режиссера:

– Думаешь, после всего, что случилось, твоему Алику дадут сниматься в кино или выйти на сцену? И не мечтай!

Но она мечтала. И чувствовала, как все ее существо напряглось в единственном отчаянном желании – дожить, перетерпеть, протянуть эти два бесконечных года, а там… Там они увидят, как жестоко ошиблись. Став великим, в каком-то из своих интервью он все расскажет, он отомстит, он зароет тех, кто зарыл его. Нужно только надо дотерпеть до славы. Только дотерпеть…

Пытаясь вытащить Алика из беды, Жанна провалила сессию в театральном. Она и прежде, влюбившись, не слишком вдавалась во все эти тонкости системы давно почивших классиков. Выезжала только на темпераменте и природном обаянии. Большинство преподавателей ставили ей оценки больше из уважения к талантам Алика.

Теперь Алика рядом не было. Темперамент и обаяние без подпитки любовью почти бесследно испарились. В зеркале вместо вчерашней если и не героини, то вполне характерной инженю, виднелась некая загнанная лошадь с синими кругами под глазами. Выезжать стало не на чем. И ее якобы за профнепригодность и неуспеваемость, а на самом деле «после истории с Бехтеревым» просто от греха подальше выпели из училища. И, разумеется, из общежития.

Перед стоящей с чемоданом и двумя узлами своего и Аликового барахла девушкой встал почти неразрешимый вопрос – куда идти? Где, как и за счет чего (или кого) без денег, без профессии, без крыши над головой пережить эти два, нет, теперь уже один год, десять месяцев, восемнадцать дней до освобождения любимого.

Может, она и не нашла бы ответа на вечный вопрос «Что делать?», если б, на счастье или на грех, мимо не проезжал ответ. И она, словно в школе, заглянув в ответ задачи в конце учебника, списала его, так и не разобравшись, как задачу решить. А мимо проезжал человек, которого все звали Петруччо – Петр Остроградский, не первой молодости актер из так и не ставшего Алькиным театра, четвертое десятилетие выезжавший на единственно удавшейся роли шекспировского укротителя строптивиц, а дальше аккуратненько и пресненько отыгрывающего райкомовских секретарей и капитанов дальнего плавания.

– Уезжаешь? – заметил удрученно Петруччо, взглянув на чемодан и тюки. – Жаль! У меня пригласительный на два лица в Дом кино на премьеру…

Тюки были заброшены на заднее сиденье актерской пятерки, а ночью свалены в узком коридорчике его однокомнатной квартирки. Отнюдь не такой роскошной, как однокомнатная в мидовском доме, но все же…

Бескорыстный гуманист пригласил несчастную бездомную девушку переночевать, сам великодушно лег на кухне. Кухня была тоже меньше мидовской и без телевизора, но при сложенном столе раскладушку вместить могла. На этой раскладушке, упирающейся головой в кухонную плиту, а ногами в стоящий уже в коридоре холодильник хозяин и проспал три ночи. Пока Жанна не уяснила, что если она хочет дотянуть до возвращения Алика в Москве, и не просто дотянуть, но и прикопить немалую сумму, чтобы на какое-то время стать опорой приходящему в себя после тюрьмы возлюбленному, то у нее есть один путь – в кровать этого стареющего Петруччо. Вернее, это у Петруччо должен быть путь в свою, занимаемую Жанной кровать.

Близость с Петруччо показалась ей тошнотворной. Доселе в ее жизни, в том числе и в жизни сексуальной, был Алик и только Алик (первый подростковый опыт с быстро забытым одноклассником, родители которого уехали в деревню к бабушке сажать картошку, в расчет не шел). И само представление о сексе было сродни представлению о восторге.

Теперь же вместо восторга случился рвотный позыв, который всеми правдами-неправдами приходилось скрывать от вызывающего этот позыв объекта. Петруччо должен был подумать, что она давно забыла «своего уголовника» и просто умирает от счастья, оказываясь в постели с «самим Остроградским», в которого, разумеется, была влюблена с самого детства. Хотя про детство лучше не надо. Стареющие герои-любовники не любят слушать про то, как их молоденькие пассии влюблялись в них, сидя на горшках.

Рвотный позыв раз за разом повторялся, закрепляясь в ее подсознании с самим сексом. Единственно, что утешало, что и в сексе Петруччо был столь же отвратительно пресен и аккуратен, как и на сцене. За год и девять месяцев совместного проживания отправляться на аборт ей не пришлось…

Вылеживая под ним необходимое число минут, а то и секунд – на большее у героя-любовника запала, слава Господи, уже не хватало – она пыталась понять непонятное.

Ладно она, ей деваться некуда! И она знает наверняка, что ей нужно всего лишь перетерпеть эти шестьсот восемьдесят пять дней. И ночей. Всего лишь перетерпеть. Она это знает и потому терпит.

А остальные? Неужели остальные живут так всю жизнь?! И называют это происходящее по ночам телодвижение… Даже нет, «движение» слово слишком красивое. И называют это телодерганье «любовью»?! И терпят. И живут, не зная сроков своего освобождения. А зачем живут?

Петруччо свел ее на «Мосфильм», перезнакомил с кучей режиссеров. Крохотные, крохотулечные рольки, просто крупные планы, в особо удачных случаях усиленные парой реплик передовой скотницы или псевдобуржуазной профурсетки, стали раз от раза случаться. Кроме ролек был найден «Научфильм», где ее «с сексуальной хрипотцой голос» удивительно сочетался с учебными пособиями по оптике или размножению членистоногих.

Отдельной статьей дохода оказались бесконечные елки и прочие, в ту пору еще не «корпоративные», а «коллективные» официальные новогодние утренники и неофициальные «ночники». Гудевший в актерской братии анекдот про приглашение актера из Мухосранска на съемки у Копполы, не случившиеся из-за неподходящих сроков: «И рад бы у вас, Фрэнсис Форд, сняться, да не могу – в декабре у меня елки!» – был для нее теперь не анекдотом, а реальностью. За два декабря-января дедморозования и снегурствования она отложила на заведенную специально к Алькиному возвращению сберкнижку едва ли не больше, чем за все остальное время.

За неделю до освобождения Алика, благо Петруччо был на съемках, она собрала свой не слишком разросшийся скарб (себе ничего не покупала, все деньги откладывала на их лучшую жизнь с Аликом) и, оставив сожителю записку, съехала на заранее снятую квартиру – ждать счастья. Благо до счастья на тот момент оставалось всего сто шестьдесят часов.

К началу сто пятьдесят девятого часа она уже стояла у ворот колонии, в иступленном ожидании его – единственного и неповторимого, любимого! Почти два года у нее была единственная цель и единственное желание – до этого дня дожить. Продержаться эти год, десять месяцев и восемнадцать дней. Или шестьсот восемьдесят восемь дней. Или шестнадцать тысяч пятьсот одиннадцать часов. Девятьсот девяносто тысяч семьсот двадцать минут. Пятьдесят девять миллионов четыреста сорок три тысячи двести секунд. И каждая из этих пятидесяти девяти миллионов секунд как вечность. Дожить, дотерпеть, пальцами цепляясь за любые сучки. Не сорваться. Уцепиться и висеть, лишь бы продержаться до его освобождения. И денег собрать.

Она продержалась. Но, увидев Алика, поняла, что не знает, за что ей держаться дальше.

Он был другим. От него даже пахло иначе. Волновавший ее запах любимого тела куда-то исчез. Остался лишь грубый не отмываемый, не выветриваемый запах чего-то неопределимого, казавшегося ей теперь запахом тюрьмы. И запахом конца.

И любовь между ними стала теперь другой. Он, два года не знавший женщины, и она, терпевшая ласки противного ей Петруччо и симулировавшая оргазмы там, где их и в помине быть не могло, дай бог, чтоб не стошнило прямо на содержащего ее любовника, ждали этого мига слияния, как прежде не ждали никогда и ничего.

Но ничего не вышло. Всю дорогу до Текстильщиков Алик промолчал. Закрыв дверь, поцеловал так, что прокусил ей губу, и повалил на продавленный задами прежних жильцов диван, даже не спросив, хочет ли этого она. День его освобождения совпал с обычными ежемесячными женскими неприятностями. Но Алик, заметив кровь, лишь грубо чертыхнулся, и, не обращая внимания на пачкающие хозяйское добро следы (застелить диван простыней она не успела) вторгся в нее. После двухлетнего ожидания Жанна и сама готова была наплевать на «не те дни», но ужаснулась тому, что любимый даже не спросил, не против ли она.

Прежние томные и возбуждающие поцелуи теперь были больше похожи на попытки перегрызть друг друга. Прокушенная губа кровила, добавляя к пятнам крови на диване еще и вкус крови во рту. Вместо истово ожидаемого счастья она ощущала лишь боль от его грубых толчков (у Петруччо и толчков никаких не случалось, так, одно ковыряние). И ужас, что пятна крови сейчас засохнут и потом их с дивана ничем не выведешь, и наведывающаяся два раза в месяц с инспекцией придирчивая хозяйка выпрет их из квартиры. А если, не дай Бог, хозяйка узнает, что второй, якобы вернувшийся из командировки жилец командировался в зоне, то сама все их манатки с балкона пошвыряет.

Оторвавшись от нее, Алик лишь пожаловался на распертый до кровавой ссадины член и, отвернувшись к стенке, немедленно заснул, издавая незнакомые Жанне звуки – то ли стон, то ли храп. А она сидела у выходящего на загазованный и шумный проспект окна и не могла понять, как жить дальше.

Как жить, когда цель, к которой она с таким трудом доползла, оказалась обманкой. Миражем в пустыне. Вместо пальм и водопадов в реальности один верблюд. Почему вместо долгожданного счастья ей сейчас еще хуже, чем после вмененной близости с Петруччо. Или в тот миг, когда она два года назад оказалась на давно не стиранных простынях в квартире Петруччо, в ней отключили саму возможность любви?

«Попорченных беспородным кобелем сук отбраковывают».

В разговоре со знакомой собачницей она когда-то услышала фразу, которая поразила ее. Сразу даже не поняла, что значит «отбраковывают». Понятно, помет от такой случайной случки из-за непородистого папаши отбракуют, но потом породистую суку опять можно случить с породистым кобелем, и все будет тип-топ.

Не тут-то было! Собачница сказала, что единожды покрытая случайной дворнягой сука в сложных процессах выведения потомства чистых кровей больше не участвует. Отныне она мечена нечистой породой, и в ней, словно занесенный вирус, навсегда поселяется какой-то ущерб. Отымел ее драный кобель и (сколь ни спринцуй хозяин свою дорогостоящую красавицу) свои нечистые следы в ней навсегда оставил. Следы неправильного совокупления въедаются в некую генетическую суть этой суки, и, каких бы элитных кобелей ни приводили ей для будущих женитьб, все следующие ее щенки рождаются с дефектами.

Жанна сидела у окна, вдыхая врывающийся в форточку не воздух, а сплошной выхлопной газ, и чувствовала себя такой отбракованной сукой. Единожды предавшая, терпевшая все сношения с Петруччо, она больше не могла чувствовать. Ей казалось, что где-то там, глубоко внутри нее остались следы от его мерзкого толстого пениса – использовать презерватив Петруччо категорически не желал. Казалось, что частички его выделений въелись в ее влагалище и теперь пожирали ее изнутри, а когда Алик входил в нее, передавались любимому. И она физически ощущала внутри себя следы нечистой, отбраковавшей ее двухлетней случки.

Побежала в убогий санузел с покрашенными болотно-зеленым цветом стенами – о кафеле в этой хрущобе не приходилось и мечтать. Залезла в ванную с ржавыми следами вечно капающей воды. Открутила насадку душа и, засунув куда-то глубоко внутрь себя наспех вымытый хозяйственным мылом шланг – спринцовки под рукой не было, а ждать она не могла, – пыталась исторгнуть, вымыть эту въевшуюся в нее грязь. Но сколь ни вливала в себя совсем не предназначенную для дезинфекции проточную воду, очищения не чувствовала. Лишь красные следы положенных в эти дни месяца выделений плавали вокруг ее ног, создавая на фоне ржавых разводов чугунной ванны ощущение сюра.

42. Обретение имен

(Женька. Сейчас)

– Мать, ты ее хоть как-то назови! Все мои друзья уже бунтуют! Говорят, третий день пьем, а за кого пьем, не знаем…

Димка с умилением разглядывает пальчики на ножках сестренки. Девочка лежит в прозрачном кювезике-каталке рядом с моей кроватью и с удовольствием потягивается.

Какое счастье, что миновали времена, когда новорожденного Димку, спеленатого так, что этот сверток и ребенком назвать было трудно, приносили ко мне шесть раз в день – кормить. Все остальное время младенцы орали в отдельной детской палате в другом конце длинного коридора, куда мам не пускали.

Я, помнится, тогда слонялась по коридору в непосредственной близости от детской палаты, прислушиваясь – не мой ли сыночек там орет-надрывается, пока медсестры лясы точат и покурить бегают. Время от времени я врывалась в детское отделение, умоляя пустить меня докормить сына. В первые дни молока у меня было мало, и за отведенные на кормежку минуты Димка явно не наедался. Только-только мне, неопытной девятнадцатилетней мамочке, удавалось заставить сына взять грудь, как появлялась медсестра и с видом гестаповки Барбары из «Семнадцати мгновений весны» отбирала у всех восьми мам, лежащих в палате, их наевшихся и не наевшихся детей. На все мои протесты «Барбара» отвечала: «Не суетитесь, мамаша! Без вас докормим!» И потом на детской половине отделения засовывала в ротик моему сынишке бутылочку с резиновой соской. Дырка в той соске была величиной с ноздрю. И сосать не надо, искусственное молоко просто заливало рот несчастному Димке, после чего он, конечно же, отказывался прикладывать усилия, чтобы высасывать первые капли молока из моей груди. Дома потом первые пять дней мы с ним промучились, пока друг друга поняли. Сын понял, что сосать все же придется – искусственных смесей в пору его рождения в социалистическом отечестве было днем с огнем не найти. А я уяснила, что сына придется кормить, когда человек этого требует, а не по часам, как это предписывала официальная советская педиатрия.

Но это было – страшно подумать! – больше двух десятков лет назад, хоть мне и кажется, что это было только вчера. Глядя на Димку, этого совершенно самостоятельного мужика, я порой и сама удивляюсь, что это я его родила. Родила этого большого, высоченного и все еще растущего дядьку и эту крохотулечную – сорок девять сантиметров – девочку.

И теперь, когда выросший – так заметно и так незаметно выросший – сын собирается уйти, чтобы дальше «обмывать» с друзьями свою сестренку, а девочка-манюня остается со мной. Без всякой смирительной рубашки, в которые превращались для несчастных младенцев пеленки, а в симпатичных штанишках, рубашечке, без носочков, но с неким подобием кокетливого чепчика на лысоватой голове она с удовольствием размахивает босыми ножками и шевелит пальчиками. У новорожденного Димки, помнится, ручки были тщательно запрятаны и наглухо задраены в зашитые рукава тысячекратно вываренной казенной распашонки со штампом «Роддом № 345». Бедный Димка, как он все это терпел! И как я это все терпела. В пору моего рождения, наверное, младенцев содержали еще более строго.

– Хоть Марусей назови! – улюлюкает с сестренкой Димка.

Задумываюсь, а почему бы не Марусей, но тут приходит Лана. Благо при современных оплаченных родах не надо показывать запеленатого ребенка родным из окна четвертого этажа, а можно принимать посетителей хоть круглосуточно. Хотя… Все эти элитные лечебницы, удобные палаты и прочие удовольствия я не задумываясь поменяла бы на одного стоящего под окном Никиту. Но… Это не в моих силах. Это ни в чьих силах. Ни в чьих…

Лана, как профессиональный психолог, понимает, что обычная для любой женщины послеродовая депрессия, вызываемая резкими гормональными изменениями, в моем случае будет усугублена таким количеством стрессов, которые я во время своей беременности не успевала осмыслить, а успевала лишь затолкать подальше в глубь подсознания, что теперь самое время им всем вместе вырваться наружу. Лана понимает, что именно теперь, дойдя до точки, до которой я могла не дойти и именно до которой рассчитала свои силы, я могу снова скатиться в бездну тоски по ее погибшему отцу. Поэтому, наверное, Лана и пришла помогать.

Впрочем, сейчас мне кажется, что это не Лана пришла меня из депрессии вытаскивать, а ей самой срочно потребовалась помощь. И Лана, всегда такая умная, правильная, излучающая энергию и уверенность Лана (как, впрочем, и любая психологиня) это сапожник без сапог. Может, и психоаналитикам нужны собственные психоаналитики? Они-то нам помогают или пытаются помогать, а кто поможет им?

Или же Лана, как истинный профессионал, знающий, что человек может выбраться из любой бездны, лишь помогая другому человеку преодолеть еще более страшную бездну, решила снова поставить меня перед необходимостью не впадать в депрессию, а помогать кому-то. В данном случае ей?

Может, и так. Хотя, судя по ее глазам, все происходящее не слишком напоминает просчитанный психологический практикум. Скорее – разверзшуюся перед Ланой бездну.

Она бледнеет и на все мои вопросы и реплики Марины, забежавшей из своего предродового в мое послеродовое отделение проведать нас с девочкой, отвечает невпопад.

– Лан, ты слышишь?!

Удивляюсь перемене, случившейся в идеальной, всегда собранной Лане, но, заметив лежащий на моей тумбочке журнал, кажется, понимаю в чем дело. В глянцевом таблоиде, который вместе с пачкой других книг и журналов мне притащил почитать Димка, сразу несколько разворотов посвящены актеру Андрею Ларионову. Ларионов в разных ролях. Ларионов на церемонии вручения «Оскара». Ларионов с женой. И даже Ларионов в детстве, пухленький такой мальчонка неполных трех лет в вязаной шапочке с классическим советским плюшевым медведем в руках.

На этой детской фотографии суперзвезды Лана, кажется, и сломалась. Журнал в ее руках начал дрожать.

Марина, заметив, что Лана разглядывает фотографии в журнале, изумляется:

– Ой! Антошкину фотографию в журнале опубликовали?! А почему черно-белую?!

Марина перепутала, приняв детскую фотографию известного актера за фото Ланкиного маленького сына.

Я смеюсь.

– Это не Антошка, а некто как минимум лет на тридцать пять – сорок старше. Андрей Ларионов собственной персоной в детстве.

Марина от своей смешной ошибки как-то чрезмерно смущается и, быстро попрощавшись, убегает. Журнал в руках Ланы все еще дрожит.

Э-э! И вечно все знающие и понимающие психологини, способные любой чужой стресс развести руками, оказывается, со стрессом собственным справляться не умеют. Что там Лешка рассказывал о странном появлении Ларионова на подмосковной даче, куда увезли похищенных Лану и Марину? Лешка тогда удивился, увидев известного актера, примчавшегося спасать моих знакомых. Еще больше удивился, что Андрей называл Лану Леной. Но сам Лешка с психологиней с тех пор не встречался, заниматься своей психологической реабилитацией категорически не желал, а я все забывала спросить Лану о странности имен.

Спрашиваю теперь, уложив свою накормленную манюню обратно в прозрачный кювезик. Чуть пожелтевшая – сказывается обычная желтушка новорожденных, – но от этого ничуть не менее красивая моя девочка во сне причмокивает своими четко очерченными губками. Неужели ее могло не быть?!

– Почему тебя называют Леной, – спрашиваю я у Ланы, чтобы хоть как-то выбить ее из состояния странной прострации, в которую она впала, пролистав журнал.

– А… Что? – никак не может вынырнуть из собственных мыслей Лана. – Извини, я не услышала.

– Леной тебя называют почему?

– Потому что я Лена. По молодости Еленой Карповой была, пока мужа себе с подходящей фамилией не выбрала.

– Я думала, ты Света. Ланами чаще Светлан величают.

– Ланой я из-за опечатки стала. Заказала визитки, а их сделали с ошибкой. Вместо «Лена Ларионова» напечатали «Лана Ларионова», а я подумала – чем не бренд. Так и стала представляться Ланой, и агентство свое так назвала. Но все, кто меня прежде той ошибки знал, по-прежнему Ленкой зовут.

– А с ним вы друг другу кто? – киваю головой в сторону подрагивающего в руках Лени-Ланы журнала с Андреем Ларионовым на обложке.

– Никто. Так, однофамильцы, – излишне поспешно и излишне сухо отвечает Лана. И, еще раз взглянув на детскую фотографию «однофамильца», прощается. – Пойду, Маринку поищу.

Какие-то тайны в этой Лане скрыты. То скалывающая ее свитер камея оказывается античным шедевром, за который сам Волчара рьяно драться готов, то из опечатки возникшее имя у нее становится брендом, то одна на двоих фамилия с известным актером, который из ниоткуда возникает на даче бывшего министра-капиталиста, чтобы спасти «свою Ленку», а сама Ленка при этом уверяет, что они друг другу «никто, так, однофамильцы».

Ладно, не стоит раскапывать чужие тайны, если их хранитель не хочет, чтобы его тайны были раскопаны. Захочет Ленка-Ланка, сама расскажет. У нас с манюней своих дел полно. Например, имя девочке подобрать, а то человеку третий день пошел, а все манюня да манюня…

Девочка-девочка, как тебя зовут? Ты Манюня? Давай с тобой разговаривать! А то прежде, когда ты у меня в животе была, мы с тобой все время болтали без умолку, а теперь молчим. Почему бы тебе самой не признаться, как тебя зовут. Давай договоримся, я стану имена называть, а ты на свое откликайся. Настя. Света. Полина. Не то? Не нравится? Это не ты? А если Варвара? Опять не ты? Ольга? Елена? Екатерина? Чего молчишь? Имена не твои? А какое твое, манюша-манюня? Чего кряхтишь? Привыкла, что я тебя в животе манюней называла? Так это же не имя. Хотя, почему, не имя? Манюня-Манюша? Ближе уже? Димка сказал: «Хоть Марусей назови!» Что? Что так ручками машешь? Нравится? Имя нравится? Твое, говоришь! Маруся. Хочешь быть Марусей? Прямо так хочешь?! Маруся-Маша-Машенька. Мария Никитична. Мария Никитична Жукова. Впрочем, Жуковой ты не всю жизнь будешь, а Марией Никитичной всю. Будешь? Считай, договорились, Маруся! А теперь спи! И маме дай поспать. Не то уже половина одиннадцатого. Ты к двенадцати снова есть захочешь, и маме просыпаться придется, а мама твоя за два десятка лет, что прошли со времени рождения твоего брата, просыпаться по ночам отвыкла и теперь чудовищно хочет спать. Пока ты, моя девочка, не проснулась и не закричала… спать… спать… спать…

Но просыпаюсь я не от девочкиного крика, а от его отсутствия. От странной тишины. За две ночи, проведенные рядом с Марусей, я уже успела впитать главное материнское ощущение – полной тишины не бывает, потому что не бывает никогда. Во сне девочка причмокивает, кряхтит, посапывает и просто дышит. К каждому ее дыханию я прислушиваюсь как к какому-то чуду. Прислушивалась… Потому что сейчас слышу лишь тишину. Абсолютную тишину. Разрезающую пространство тишину.

Девочки в прозрачном кювезике нет. Каталка пуста.

Может, кто-то из врачей зашел посмотреть мою Марусю и, не став меня будить, унес ее? Но какое право они имели брать мою дочку без моего позволения! Гиппократы называется. Доведут престарелую мать до инфаркта.

Наскоро накинув халатик, бреду – быстро ходить даже после таких идеальных для моих сорока лет родов, у меня еще не получается – в кабинет дежурного неонатолога.

– Почему мою девочку, не предупредив меня, забра… – начинаю качать права, но, не договорив, осекаюсь. Милая докторша воркует с кем-то по мобильному, и по одному ее виду понятно, что мою Марусю она не брала, и брать не собиралась.

– Что значит, «забрали»?! – договаривает за меня страшное слово докторша. – Кто забрал?!

– Откуда я знаю, кто…

До меня начинает доходить весь ужас случившегося. Маруся, моя девочка, моя дочка пропала. Исчезла из палаты суперохраняемого дорогого родильного центра.

– О Господи!

Ноги подкашиваются. Но падать нельзя. Бежать надо. Искать. Спасать мою девочку.

Смотрю на часы. 22.48. Перед тем как я задремала, была половина одиннадцатого. Первые минуты сон некрепок, если кто-то вошел бы в палату, я бы услышала. Значит, с тех пор как Маруся исчезла, прошло не больше десяти минут. Можно еще успеть.

– Охрану! Оповестите охрану! Пусть все выходы из здания блокируют! – кричу я и бегу вон из кабинета, сама не зная куда, лишь бы бежать.

– Подождите! Евгения Андреевна, куда вы! – кричит докторша, и выбегая следом за мной. – С ребенком из здания никого не выпустят! Ни за что не выпустят!

– Ни за что! Это называется «ни за что»?! Когда договор на роды подписывали, вы гарантии давали в абсолютной надежности. Какая к дьяволу надежность, когда трехдневная девочка из палаты исчезает! Вдруг она и из здания исчезнет! – кричу я на бегу. Докторша несется за мной. Обе мы уже добежали до ближайшего охранника, который издали по нашим перепуганным лицам успел понять, что случилось что-то чрезвычайное, и уже кричит в свою шипящую рацию: «У нас ЧП».

– Быстро! Быстро, пожалуйста, быстрее. Тревогу объявите или как там у вас называется! – умоляю я. – У меня дочку украли! Из палаты!

– Как украли?! Я же на посту все время был?! – Охранник с перекошенным от изумления лицом никак не может понять, что именно мы ему кричим. Но мы с догнавшей меня докторшей кричим, орем, требуем поднять всю охрану на ноги и перекрыть все выходы.

– Значит, кто-то под видом врача или медсестры в отделение проник, вы и не обратили внимания!

И перепуганный, что пропустил похитителя, парень уже тоже кричит, в рацию повторяя все наши крики.

– Пропал ребенок. Девочка трех дней. Не больше десяти минут назад. Что?

И подносит рацию к уху, слушая, что рация шипит ему в ответ.

– Да. Да. Понял. Понял… Да не кричите вы так, ничего не слышно, – говорит уже нам охранник. – С восемнадцати ноль-ноль, как выписка закончилась, из здания с ребенком никто не выходил! – рапортует довольный охранник.

– А с большими сумками?! Ребенка могли спрятать в сумку! – кричу я, и сама ужасаюсь тому, что кричу. Мою девочку, крохотную – три килограмма пятьдесят граммов, сорок девять сантиметров – мою девочку с маленькими ножками, ручками, с бровками и глазками Никиты и ее собственной желтушкой новорожденных, мою девочку в сумку?! Нет, нельзя думать об этом, я с ума сойду!

– А с сумками?! – машинально переспрашивает в рацию охранник, и сам себя прерывает. – Подождите! У нас же системы видеонаблюдения работают. И запись ведется. Сейчас на главном пульте проверят, что где происходит, и запись посмотрят.

– Где?! Пульт этот ваш где?!

– На первом этаже у четвертого подъезда.

– Так бежим! Скорее бежим туда, на пульт ваш.

И мы бежим. Я, докторша и охранник следом за нами. Вскоре охранника приходится пропускать вперед, без него многочисленные двери с кодовыми замками не открываются. Как похитительница – почему я думаю, что это была именно похитительница, женщина, а не мужчина, – сквозь все эти запоры проникала? Значит, она здесь работает или у нее есть среди персонала сообщники.

Бежим, виляя по аккуратным коридорам, то на лифтах, то по лестницам, считая этажи идеальной дорогой клиники.

Бежим. И я чувствую, что оставляю кровавую дорожку на полу – послеродовые кровотечения на такие забеги не рассчитаны.

Бежим. Пока не добегаем до пульта видеонаблюдения, куда успела сбежаться уже половина охранников этого безразмерного центра. Кто-то главный из этой, проворонившей мою девочку службы безопасности у заполненной бесконечными мониторами стены вглядывается во все картинки сразу.

– Ничего необычного, – произносит этот главный. – Тихо. Как всегда.

И я чувствую, что от открывшегося кровотечения или от ужаса почти теряю сознание. Но терять сознание мне нельзя. Иначе я потеряю девочку, свою девочку, нашу с Никитой Машеньку, Марусю.

– Как всегда.

Главный продолжает обзор мониторов.

– В родблоке три роженицы.

Главный указывает на три монитора в левом углу, на которых тужатся и орут в схватках роженицы.

– В послеродовом тишина. К тем, кто без детей в палатах лежит, на кормление младенцев еще не приносили…

На мониторе в правом углу палата новорожденных, в которой оставляют своих детей не успевшие привыкнуть к своему материнству мамочки.

– В консультационном отделении пусто. Прием давно закончен. Там только Марина Витальевна задержалась, разговаривает со своей подругой. Да она, кажется и ваша подруга, вечером из вашей палаты выходила…

На мониторе дверь кабинета Марины.

– Хотя…

– Что?! Что?! Говорите же скорее, что?!

На полу, где я стою, уже образовалась красная лужа.

– Странно… Какая-то медсестра с младенцем в консультационном отделении в лаборатории, где кровь из вены берут. С новорожденными в консультационном отделении находиться запрещено. И лаборатория по правилам должна быть давно закрыта… – удивляется главный и, сам себя оборвав, резко командует в рацию.

– Третий, третий! Срочно проверьте коридор консультационного отделения! Женщина с младенцем на руках! Осторожнее! Женщина может быть опасна. Мало ли что надумает сделать с ребенком… – договаривает главный.

Но я уже не слышу его. Оставляя красный след, бегу в сторону консультационного отделения, не слишком задумываясь, как буду преодолевать бесконечные кодовые замки. Благо тот первый охранник из нашего отделения, видимо, чуя свою вину, бежит за мной. А следом бежит наша докторша, по мобильному вызывая врачебную подмогу: «Ребенок в консультационном! Охрана следит. Ребенка я осмотрю, но у роженицы кровотечение».

На кровотечение мне плевать. Главное – моя девочка!

Почему главный сказал «осторожнее»?! Что похитительница может сделать с моей девочкой? Что?!

И кто похитительница? Кто она? Лиля? Господи, зачем мне на голову свалился тот банковский счет, и почему я не отдала его серой кардинальше еще в Белом доме?! Лиля же предупреждала – не будь дурой! А я была. Не отдала Лиле счет азиатской диктаторши и теперь рискую тем, что несопоставимо ни с какими деньгами, – девочкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю