Текст книги "Весны гонцы. Книга 2"
Автор книги: Екатерина Шереметьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Глава девятнадцатая
Я возьму себе на плечи —
И останется со мной
Мир земных противоречий,
Трудной радости земной.
М. Дудин
Дороги, вокзалы… Все насквозь знакомо.
Алена прижимает к боку Глашину руку:
– Не реви.
Гул, жужжание голосов, выкрики. Топот, шарканье ног. Запах угля, нефти, цветов, жареных пирожков.
– Шесть нас было, девчонок. Лилю совсем потеряли, Агнюха – четыре года рядом кровати… Теперь – ты. Зинка – не то.
Что-то постукивает, позвякивает. Размеренно похрипывает отходящий дачный.
– Московские девочки мне нравятся.
– Будто славные, но совсем еще чужие. Вот и стоят отдельно.
Худенькая, белоголовая Лида, чуть ниже и плотнее Наташа, темные волосы собраны сзади конским хвостом.
– Ничего, привыкнут.
– Обещай, что приедешь через год.
– Не реви. Мне хуже. Ну, не реви, Глашка. Смотри, отец не пришел проводить Валерия. Так и не помирились.
Озабоченные, заплаканные, азартно-веселые лица – все насквозь знакомо тревожит и манит. Дороги!
В слезах красивая мать Валерия. Он томится, оглядывается вокруг, подмигивает Алене:
– «Мостик спалил, куда лечу – неизвестно!»
– «В исторические просторы!» – тоже репликой из пьесы отвечает Женя. Возле него мама, бабушка, три сестренки, такие же пухло-розово-веселые, как он.
Глаша включается в игру:
– «Для подвига не требуется большого пространства».
Олег звонко бросает Алене:
– «Я рад, что в атаку не я провожаю. Что ты провожаешь меня».
Его родные улыбаются Алене. Все еще румяная «мать-командирша», Александр Андреевич (как похож на него Олег!), коренастый (в мать) Анатолий с маленьким Сашкой на руках, Тонечка – удивительное существо, идеал душевной силы и верности. Алена отвечает:
– «Не разлучить нас дням и годам!»
«Не разлучить…» Эту строчку Светлова третьего дня на кладбище сказал ей Олег.
* * *
Решили собраться всем у Лили в два часа.
Ветреный яркий день заманил Алену пораньше.
Даже воздух на кладбище неживой. Тяжелая тень на дорожках. Зелень, цветы, земля пахнут душно и сыро. Шуршат под ногами листья, ветер свищет и плещет, обдирая деревья, а все равно неживая тишина. У Лильки просторней, легче. Уже видно небо, светлое, в тонких рваных облаках. Краснеет Лилина осинка, клонится, дрожит, увертывается от ветра, выпрямится и снова… Совсем закрыли могилу астры всех оттенков. И ограда почти не видна – разрослись настурции. Цветов уже нет, и листья желтеют.
Если б ты сидела сейчас рядом, Лика! Если б тогда ты была со мной, я не осталась бы один на один с Сашкой, не случилось бы… Расставаться со своими, одной к черту на Сахалин. Будет ли впереди сумасшедшее счастье, как эти последние спектакли со своими? Будет ли свобода, сила – «Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо…» – «Знала – в конце концов вы сыграете Дуню. Но это глубже, сильней, чем я ждала», – первый раз Анна Григорьевна поцеловала… Сумасшедшее счастье!
Но если Глеб не ждет? Жить не могу без него, Лилька.
«Будешь актрисой».
Я сказала: жить не могу!
«А играть? Машу, Дуню? Ты поменялась бы с Агнией?»
Не знаю.
«А Бесприданница? Помнишь: мы обе хотели. Соколиха обещала до отъезда работать с тобой. А Комиссар? Подумай – трагедь! Разве не сумасшедшее счастье?»
Только с ним. Пусть неустройство, тревоги, подолгу врозь – пусть! Без него – ничего!
«Подумай: трагедь».
Нет. Страшно думать. Нет! Мне страшно.
«И все-таки все это – счастье»?
Лилька! Ты никогда не уйдешь из моей жизни, Лилька. Как Тузенбах: «…Если я и умру, то все же буду участвовать в жизни…» Прекрасно стал Сашка играть. Надо сказать ему. Это и другое… Пошлет к черту?
«Он не прежний. Разве ты не поняла вечером у Зишки?»
Думаешь, он говорил свое стихами Тютчева?
«Вспомни! Все вспомни».
Ну? Читали стихи, танцевали, грустили, вспоминали, спорили… Погас в доме свет. Уселись тесно на диване и Зишкиной кровати. Она пискнула слезливо: «Мальчики, еще стихи!» Сашка начал очень тихо:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
Давно ль, гордясь своей победой,
Ты говорил: она моя…
«Ну, Зинка по любому поводу капает. А другие? Джек сказал: «Когда-нибудь он Лира сыграет. А уж Отелло… И сама ты…»
Конечно. Сашка стал очень другой. И…
– О чем рассуждаешь? – Олег сел рядом.
– А ты почему так рано?
– Знал, что ты здесь, – радиолокация. Так о чем шептала?
– Просто… Знаешь, я ужасная дрянь.
– Ловко скрываешь.
– Сашку жалко невыносимо. Хочу, чтоб он не мучился… А на Зинку злюсь: зачем тенью ходит?
(Вот и сейчас Зинка оставила провожающих родственников и ринулась за Сашкой.)
Олег вздохнул:
– Пьеса есть: «Собака на сене».
– Ну, сказала же: дрянь! Нет, вот что: может быть, Зишка как раз лучше всего. Понимаешь, она… – «Все навертываются нехорошие слова!» – Понимаешь, дисциплинированная, заботливая, работяга…
Олег щурится не от солнца.
– И… она хорошенькая, изящная, покорная… Может быть, ему именно такая жена…
– Без неожиданностей, всяких чепе. – Олег расхохотался. – Не огорчайся! Боюсь, что даже у тебя Сашка не спросит совета. А пока он еще не освободился… – Обеими руками Олег берет Алену за голову, придирчиво разглядывает. – Большеротая, нос зачем-то ввысь, какие-то длинные серые с прозеленью глаза – ну, что хорошего?
Алена вырывается:
– Ты что, как оценщик! Как лошади в зубы…
– Великое дело ансамбль! Как это про тебя сказали: «Нос курнос, да к месту»?
– Ты до сих пор помнишь! Все думаю обо всех о вас… У Глашухи с Голобурдой что-то намечается? Мне он не очень… Вчера встретила на улице: идет – глаза в небеса, ужасно вдохновенный вид, так и понимай: гений, устремленный в облака искюс-с-ства.
– Да, нечто среднее между Валерием и Джеком домайкиного периода. Но, я думаю, поддастся обработке.
– Вот уж права Агеша: только в искренности каждый неповторим, а кривляются все похоже.
– Голобурда так Голобурда – Глашухе замуж надо или так ребятенка. В ней какое-то стародевчество проклевывается.
– Глашка чудная!
– А я про что? Нельзя, чтоб засохла. Тамарку-то дочка оживила – не узнать.
– Я ахнула. Размениваются, разъезжаются со стариками. Спрашиваю: «Как ты решилась? Победила мадам с гипертонией?» А она спокойно: «Нельзя ребенку расти в доме, где никто пикнуть не смеет». Герой! Когда есть дорогая цель…
(Тамарка – возле Амосовых – впилась в маленького Сашу. А раньше и не смотрела на детей. Дочка. Счастливая. А у меня будет сын. С серыми глазами. Будет. Будет!)
– Муж у Томки ничего. Мало-мало ограниченный. Возмущался, покачивая дочку в коляске: «Наука и техника – семимильными шагами. Ломаются каноны, каждый день – стремительные броски открытий. А искусство? На столетие сзади. Дайте новое, потрясающее!»
– А вы – что?
– Саша пытался… Что говорить? Человек произносит модные слова. Искусство его волнует, поскольку мало занимательных спектаклей, фильмов.
– А тебя – только в мировых масштабах? А что нет для нас хороших пьес? Ролей? Не на чем расти, особенно актрисам, не волнует? Это разве не важно?
– Погоди…
– Вот год наиграюсь, а дальше? Нельзя на одной классике. А эти пустые, бесформенные схемы – думать страшно! А то еще пошлость или такое приземленное, что самая разновоновейшая форма не прикроет бедности.
– Погоди…
– Формализм – кривлянье, архаизм – скука, но пусть же ищут!
– Надо знать, что ищешь, знать, за что тебе жизни не жаль.
– А не бывает: искренне хотел человек сказать свое дорогое точно, ярко, а не удалось?
– Пусть дальше ищет.
– А если сразу – трах! – формализм или еще какую-нибудь погань! Помнишь, в Горном Алтае дядя с научной станции объяснял садоводу просчет – не ругался: южный склон, крутизна… Помнишь, даже мы поняли? А критики? Не могут, что ли, конкретно сказать, в чем просчет, почему форма выперла или рассыпалась? По пальцам толковые рецензии…
– Крикнуть, шлепнуть можно – без ума, без знаний. А убедить…
– Ведь художник, по самой сути профессии, должен быть особенно впечатлителен… как ребенок. Зачем же по голове? Можно убить.
– Это уже уходит. Но я бы убивал за халтуру, за спекуляцию, за ремесленную стряпню.
– Заманить бы горячего драматурга, чтоб пожил, поездил, понял, полюбил…
– Замани, Алеха! – Олег одной рукой обнял ее за плечи, и рванул к себе, и оттолкнул, и как-то виновато засмеялся: – Замани. Кажется, наши… По-моему, Женькин голос…
– Надо Лильке резеду посадить. Чудесный живой запах. У Леши нашего в саду…
– Когда мы поступали, ты была здоровенная колхозная девчонка…
– А ты-то! Экзальтированная восьмиклассница, хоть бантик на головку! И вдруг – дядище. Как все переменились! Глашка, Михаил, Валерий были такие уважаемые…
– Глафира еще повернется.
– Ох, как мне тошно без вас! Четыре же года!
– «Не разлучить нас дням и годам» – слышишь? Ты приедешь…
* * *
– Кажется, легче было уезжать из дому от мамы… – Голос глухой, хотя Глаша не плачет. – Даже с Тамаркой до того грустно, а с тобой… Сколько мы ругались, а почему-то… Агеша идет! Рудный… Корнев с ними… Какие снопы цветов! – Она смеется, громко всхлипывает и бежит навстречу Соколовой.
Алене еще не расставаться с Агешей, еще две недели. Труднее всего отрываться от Олега (он ближе всех из оставшихся) и от Глашухи – а ведь правда, сколько ругались! Джека почему-то жалко, ходит с Майкой вдоль состава, тесно прижались друг к другу, у нее зареванная мордашка – кажется, все хорошо – разлука недолгая. А почему-то его жаль.
Миша курит у вагона. В окне – Марина с Маришкой. Зачем она родила? Чтоб крепче заарканить Михаила? Или чтоб разрешили отстать от своего курса и прибиться к соколовскому? Мишка обожает малышку. Хоть бы вырвался из колониальной зависимости. Обидно!
– Ты отсюда на Калининскую? Я провожу?
Алена оглядывается – Славка Роговин.
– На Калининскую. Через год и ты поедешь – пополнение…
Сергей приткнулся к Зишкиной родне. В нем все-таки что-то от Кулыгина. Хороший, работяга… С Зишкой пара, пожалуй. Хотя она все ходит за Сашкой. Надо сказать ему…
Коля «со сродственниками». Почему актер, когда все семейство – работники прилавка? Способный – ничего не скажешь. Мама родная! Барахла-то – чемоданище, два баула, корзина… авоська, вторая… Маленькой собачонки не хватает.
– Осталось двенадцать минут.
– Да.
Со Славкой легко молчать. Глашуха, кажется, рыдает на груди Рудного… Хоть бы склеилось у нее… она такая семейственная. «Маманя». Идут Радий и «очкарик» из райкома. Умно и честно выступил он вчера. И все, кроме Тарана (по обыкновению пыжился и фальшивил!), говорили искренне, душевно. Анна Григорьевна, конечно, удивительна…
Да – событие. «Первый комсомольский передвижной…» «Серьезное государственное дело». «Необозримое поле деятельности. И ответственность, ответственность и еще раз ответственность». Всегда знала, а вдруг наново поняла, какая важная, сложная работа пойдет там… без нее. Не думать. Не думать – Сахалин тоже не санаторий и не столица. Ох, не в том же дело!.. Все собрались возле Соколовой – головы, цветы…
– Пойдем, Славка.
В центре Агеша, Рудный, Радий, Корнев и «целинники», вокруг плотно родственники, друзья. Алена осторожно пробирается через кольцо.
Радий грозит пальцем Славке:
– Ты, слышь, без нее будущей осенью и не показывайся!
– Она приедет! – Олег уверен.
– Она же наша неотъемлемая… – Голос и лицо у Женьки раскисло, разъехалось.
Все девчонки, даже новенькие, в слезах. Только не заразиться! Глаша прижимается к Алене:
– Ты должна с нами.
Только не зареветь! Алена смеется:
– «Я жду приказания штаба!»
И опять шутки, слова из пьес и свои, строки стихов, песен… В напряженном, с горечью пополам, шумном веселье Алена вдруг остро чувствует Сашку. Он не глядит на нее, разговаривает с Рудным, и Зишка висит на его руке, а он устремлен к ней. Надо, обязана сказать ему. Восемь минут до отхода. Легче бы не говорить. Трусите, Елена Андреевна? Сказать надо.
– Когда же вас теперь к нам на гастроли ждать? – звонко Олежкиным голосом спрашивает Александр Андреевич.
– А я к ним планирую летом в отпуск!
Симпатяга Корнев! Приедет – слов на ветер не бросает. Ребята, родные мои, Олег, Валерий какой бледный. Джечка – Яшка, почему тебя жалко? И Сергей неприлизанный. Женька, кажется, в новенькую Лиду влюбляешься? Зишка – «душечка», счастья тебе настоящего бы!.. Да у каждого оно свое. Глафира, сейчас оторвется твоя рука от моего бока…
«Граждане пассажиры, до отхода поезда…»
Ух, и шум поднялся! Пять минут! Все идут к вагону.
– Саша!
– Лена!
Одновременно позвали, одновременно остановились.
Невозможно смотреть в глаза друг другу, не идут слова.
– Я хотела… Ты очень… Ты прекрасно играешь Тузенбаха… И вообще… Я виновата безобразно, только…
– Я уважаю тебя. Верю в тебя.
– Спасибо. – «Раньше бы!..»
– Тебе нужен развод?
– Развод? – «Ох, вопрос не простой… Нет. Никаких ниток, рвать до конца». – Нужен.
Только у него так вздрагивает лицо…
– Я пришлю тебе все. Прощай.
– Дай руку.
Взгляды их встречаются. Будто с трудом, он сжимает ее руку, и его, жесткая, железная, дрожит.
Нельзя обнять, никаких мостиков – все!..
– Ух, слава тебе, поспела! – На них с ходу налетает Душечкина, сует Саше букет огромных георгинов. – Возьмите. Всем это!
Втроем идут к двери вагона. Толчение, верчение, стычки, путаница смеха, слов, слез – все прощаются. Путаница в глазах, в голове – только не зареветь! Алена подряд целуется со всеми, мелькают лица.
– «Не разлучить нас…» Ты приедешь.
Всхлипывает Глаша:
– Ленка, родная…
– Счастья тебе, прекрасная! Бешеных удач!
– «Люблю тебя, мою единственную».
– «Amo, amas, amat…» Волосики пригладь, Серега!
Женькины влажные, как у ребенка, губы…
– Не задуши, Зишка, и не утопи.
Валерий первый раз целует не на сцене…
Все уже на площадке. Георгины, гладиолусы, астры… Ребята, ребята! Щекам больно, а надо улыбаться. Тягучие последние секунды…
– Главное, простуды берегись, Зинуся!.. Все, конечно, берегитесь!
– Валерок! Валерок! Валерий, телеграммы хотя бы…
– Ждите летом!
– А меня к Новому году!
Рудный оперетту будет ставить…
– Партитуру и всё на райком шлите.
Дрогнул вагон. Взлетели и машут руки на перроне и на площадке.
– «Дружно идем мы в ногу», – запевает звонко Олег и тащит в глубину от двери Зишку, Глафиру.
«…Но мы пробьемся к цели», – звучит хор. Саша и Олег стоят впереди, держась за поручни.
– «Будет препятствий много», – Алена поет с ними, идет вровень с площадкой.
Идет, идет, быстрее, быстрее, торопливо обходит провожающих. Быстрее, быстрее! Песня теряется в нарастающем шуме. Уплывает площадка – быстрее, быстрее, бегом! Бегом! Только лица белеют – еще быстрей! Еще!..
– Не упади, Лена! Не упади! – кричит сзади Славка.
Остановилась у края платформы. Обдал ветром, отгремел поезд. Съеживается вдали красный огонек.
Уехали…
* * *
– Если жизнь ничем не может быть осмыслена, кроме любви, семьи? Если человеку некуда, некому отдать сердце, силы, способности? Положение Бесприданницы безвыходно. Хуже, чем у чеховских Ирины, Маши… – Соколова замолчала, прислушалась. – Откройте-ка дверь! Тихонько. Чуть-чуть…
Алена вынула ноги из туфель – бесшумных три шага, – приоткрыла дверь, слушает…
– Почему? Я же сказал: пожалуйста, – удивленно просит Павлуша.
– Сначала ты мне помоги, – тон у Анки почти издевательский.
– Что: помоги? Сидишь себе на диване.
– А ты сидишь себе за столом.
– Вот уж! Ольга Петровна сказала: хорошая сестра поможет.
– Скажи Ольге Петровне, что хорошая сестра не умеет помогать ничего не делать, – как скороговорку, на одной ноте пробалтывает Анка.
– Уроки же!.. – В голосе Павлика отчаяние.
– Так делай! Сидишь, как чокнутый! Ну, делай! Возьми листочек, будет черновик. Потом покажешь…
Павлик бурчит успокоенно:
– Сразу бы и сказала…
Соколова взглядом просит Алену закрыть дверь, усмехается, вздыхает:
– Видите, какие методы воспитания. Нахальная девчонка называет себя замбабушки.
Алена хохочет:
– Так до того похоже!
– Ну, разве я так измываюсь?
– Потоньше, конечно!
Соколова как-то необычно улыбается… Она смутилась!
– Так это же хорошо, Анна Григорьевна! На всю жизнь запоминается! Это хорошо!
– Не знаю. Надо последить. Только уж «чокнутый»…
– Нет! Вы более изящно. Но… и более обидно!
Анна Григорьевна смеется:
– Так иногда ведь не сдвинешь, если…
– Я и говорю: хорошо! Анку не ругайте за «чокнутого». Привыкаешь ведь. Все же в школе…
– Не аргумент. Нужно уметь поступать не «как все».
– Но основа-то «метода» ваша: всё – сами!
– Так и должно быть.
– А я ничуть уже вас не боюсь!
– Ах, как ужасно! Ну, давайте о Ларисе. Вы не замечали разве, как горе, сильная боль захватывают, вытесняют все другие чувства, мысли, иногда совсем поглощают человека?
– Ох, да.
– Забота о близких, работа, обязанности, ответственность помогают нам. Так или иначе, возвращают к жизни, выводят из этого грозного эгоцентрического состояния.
– Эгоцентрического?
– Если вы сосредоточены на себе?..
Алена вспомнила недели в Забельске.
– Но ведь боль не проходит все равно.
Соколова пристально посмотрела на нее.
– Рядом с глубокой болью может жить счастье.
– А если чувствуешь себя ненужной, как Бесприданница?
– Бывает. И приходится напоминать себе, что стать нужным и близким людям всегда в нашей воле.
– А если не хватает?..
– Силы появятся. Отдавать все, что есть, без оглядки! В работе, в повседневном общении, в любви, в дружбе – и появятся силы.
– Вы читаете мысли?
– Не всегда. Если Саша успокоится, поедете к ним через год?
– Анна Григорьевна!.. Не знаю… – «Если Глеб вернется сюда, в свой институт… а может быть, останется на Тихом… Только с ним. Но если разлюбил…» – Ничего я не знаю, Анна Григорьевна. Ничего!..
– Вы – актриса, талантливая актриса – много радости можете принести. Желаю вам яркой, чистой и трудной жизни. Вы ведь не мечтаете о гладкой дорожке?
«Яркой и чистой», – написал Глеб. А почему трудной?»
– Но я хочу счастья…
– Я и желаю вам счастья. Глубокого, полного. Большое счастье не может быть легким.
Алена вздохнула, зажмурилась:
– А оно… будет?
– Будет. Кстати, мой «первый класс» возвращается с картошки – приходите на занятия. Наверно, до самой смерти перед первым уроком буду волноваться, ночь не спать.
– Вы, Анна Григорьевна?
– А что? В воспитании вообще нет ничего нейтрального, а первый урок!
– Неужели же?..
– Конечно. Детей ли воспитываешь, взрослых ли ведешь к профессии – каждое слово, каждый поступок как-то действует. Или на пользу, или во вред. Безразличного не бывает. Ведь если не действует, то это уже вред – понимаете? Первый урок – еще нет коллектива, еще смутно знаешь своих новых «детей». А захватить надо всех – каждому приоткрыть его завтрашнюю радость, в каждом разбудить готовность к труду. С этого же начинается отношение к искусству, к человеку. И малейшее свое движение надо соразмерить, как хирургу в сложной операции. Я люблю первый урок.
Чуть приоткрылась дверь, осторожно всунулась голова Анки.
– Не прячься, как чокнутая, входи! – Соколова засмеялась.
Анка вспыхнула, опустив глаза, стала у двери:
– Чай готов.
– Спасибо, дружок. Павлуша кончил уроки? Спасибо. Идем.
Вопрос исчерпан. Сверкнули синие глаза, длинные косы мотнулись – Анки уже нет.
Как хочется быть похожей на Агешу!
– Если б моя невестка была похожа на вас, я не беспокоилась бы о Павлуше.
– Анна Григорьевна! Вы не знаете… Я… Вы просто не знаете!
– А вдруг да знаю?
* * *
– А дождь-то прошел. Олег пишет – у них солнечно. Я телеграмму им послала. Какой огромный день?.. Минуту еще, Константин Палыч! Взглянуть напоследок. Наши окна – наша аудитория. Зал почти во весь этаж! На балконе солнце, какое в весеннюю сессию… Ох, как вспомнишь! На самом первом уроке – вас не было еще – Анна Григорьевна спросила: как выглядит институт? Что плели! Сколько ступенек не знали, дураки. А сейчас… Хватит, не могу, пойдемте! – Алена закрыла глаза, взяла Рудного за локоть и потащила по знакомой-знакомой дороге. – Огромный какой день!
– День войдет в историю. Наука сейчас в периоде гигантского скачка. Интересного впереди уймища!
Алена вздохнула громко.
– Почему нельзя сказать так об искусстве?
– Слушайте, я оптимист. Жду Ренессанса. Не завтра, но скоро. Слушайте, человек – жизнь человеческого духа – самое сложное и недоступное. И меняется окаянный этот дух каждый день. В печенках-селезенках еще конца не видно открытиям, а чувства, мысли? На кусочки не разрежешь, меченые атомы не запустишь, в микроскоп не рассмотришь. А наша злополучная надстройка в период культа оторвалась, отстала от человека. Психология же считалась не наукой. Забыли, черт подери, что все существует на грешной земле только для человека, во имя человека. А без человека вправду можно провозгласить искусство для искусства, науку для науки и тэ дэ и тэ пэ. Бред! И еще, знаете, в любом деле разоблачить нечестность и бездарность легче, чем в нашем. Ни химический анализ, ни арифметика, ни кибернетика не берет.
– Так что же нам?
– По крайней мере десятилетка воспитания. Неотступного. Терпеливого. Сколько наломано дров! Зубрят Станиславского, мать честная! Цитируют на каждом шагу. Самое прекрасное и верное – в руках бесталанных начетчиков, спекулянтов, всяких Недовых становится тупым и безобразным. «Кадры решают все», – вы помните эту формулировку? «Кадры», а не люди – чуете?
– Кадры. – Алена усмехнулась. – В Москве на улице к нам с Глашей пристали пьяноватые парни. Потом один с убийственным презрением крикнул: «Не те кадры!»
Сырой воздух с привкусом бензина и гари увезти бы с собой на Сахалин. И серое небо с чуть видными звездами, тусклый блеск воды у моста, сады…
– Как вам новый наш курс?
– Ой, смешные! Так на нас похожи. Только нас было всего шестнадцать, а их двадцать четыре. Та девонька – первая делала этюд – точь-в-точь Женька наш. А этот скептик вроде Джека… А кругломордик с косой – судорожно гордая дура, как я…
– Дарование не то. Ваш курс вообще «созвездие талантов», – говорили завистники. А поначалу курсы кажутся похожими.
– Если б снова начать! Разве так бы училась?
Весь урок Соколовой Алена не могла убрать с физиономии улыбку, глупую, конечно, блаженную. С силой сегодняшнего ощущения вспоминала первые радости и горести в этой аудитории. Пыльные кулисы… Сколько за ними ожиданий выхода! Панического оцепенения, растерянности, злого упрямства, слез и наконец… Сколько торопливых: «Ни пуха!», «К черту!» А «незаконного» перешептывания, беззвучного, одними губами – и все-таки его ловила Агеша! Кубы!.. По магическому «если бы» они превращались в стены, автомобили, холмы, столы, рояли, диваны, баррикады, тракторы… Сегодня ими начинают командовать новые девчонки и мальчишки. В переменку, усевшись на кубах, станут уверенно решать судьбы искусства… Или тихонько вдвоем – «сугубо личные дела…»
Нескладные громыхалы, смешные девчонки и мальчишки, стараются не опозориться, блеснуть, «сыграть», как те, другие, четыре года назад… И все они – ершистые и податливые, робкие зайчата и воображалы (как Алена и ее товарищи) – не подозревают, что «рентгеновский» глаз насквозь видит каждого, предвидит каждый самый неожиданный поступок. И самое оригинальное оригинальничание, и слова самого Станиславского (выученные, но чужие еще!), и даже прямое сопротивление не помешают Соколовой привести их, куда она хочет, куда ей нужно.
Неужели волнуется? Неужели не спала ночь? Так легко и точно любое ее слово, интонация, взгляд.
И зарождается уже в этих цыплятах доверие к Агеше. И с урока они уйдут, потрясенные первой встречей с профессией, собственным невежеством и беспомощностью. Но поймут, что такое труд актера, безжалостный, тяжелый, как всякое большое счастье, не скоро.
Удивительное искусство Соколовой раскрывалось так полно. Алена жадно глядела на нее: «Когда теперь увижу?» Жгло под ложечкой, в горле, в глазах: «Седины́ прибавилось за четыре года. И от нас!»
Не кончился еще урок – в аудиторию ворвался космос:
– «…первый в мире искусственный спутник Земли…»
В «колонном зале» не протолкнешься, репродуктор оглушает:
– «…В СССР произведен успешный запуск первого спутника…»
– Никого нет? Кто же управляет?
– Полтора часа вокруг Земли!
– Он так все и будет носиться?
– Теперь человек скоро!
– Человека-то вернуть надо.
– Сколько наук сомкнулось в этом спутнике.
«Сколько наук!.. А Глеб?»
– Что еще увижу? – Тихий, застенчивый Виталий Николаевич громко обращался то к одному, то к другому, размахивал рукой. – В двадцать втором, еще не демобилизовался, летали на желтой итальянской развалюхе – «Ансальдо». Своих ведь не было. Как сейчас помню животрепещущее фанерное произведение! Сидел позади летчика, в ушах гремело, во все стороны кидало, из бака прямо на голову капал бензин, теплый бензин… Подумайте – на чем летали! Что еще увижу? Мне ведь только пятьдесят шесть…
– Огромный сегодня день, – повторила Алена. – На подводных лодках, конечно, есть радио?
– Да. – Рудный ответил рассеянно. – Эх, испортили вы мне обедню! Есть французское словечко entrain – увлечение, способность увлекать с задором, с веселым огоньком… Без этого оперетта – галушки без шкварок. В наших девушках не вижу… Может быть, эта новенькая Лида. С мальчиками лучше – Олег в полной мере, Джек, пожалуй…
– Я же сама хочу!
– Подождать, что ли, вас с опереттой?
Обеими руками она взяла Рудного за локоть.
– Милый Константин Палыч, не знаю. Может, и не нужна буду через год?..
Он только пожал плечами.
– Придут новые – пополнение…
– Конечно. Будет отсев и пополнение. В молодежные театры нужен особо строгий отбор. И дарований и людей. Тогда получатся настоящие ростки нового. А вы и через год и через два… – Рудный остановился. – Давайте прощаться, Лена.
От неожиданности она удивленно посмотрела на него.
– Проводил бы, но!.. Два года завоевываю… Не верит дочка. Что делать, Лена?
Что-то больно кольнуло.
– Разве я знаю?
Рудный усмехнулся:
– Перед собой надо быть честным. Понял ошибку – исправляй тут же. Как меня запутало самолюбие! Вы – умница…
– Ох, Константин Палыч!..
– Больших вам удач, счастья. Добрый привет «Пьеру Безухову», его жене. Глебу Щукину от меня поклонитесь низко.
– Я ведь еще домой… потом в Москву… и самолетом. С Гришей Бакуниным. А Глеб все в море. Полгода уже.
– Вернется. Дождетесь. Эта черная вода и огни – не оторваться. Ну, ни пуха!..
– К черту! Уж простите!
Алена пошла и остановилась. Что-то было сегодня неприятное? Переливаются огни в воде – то дрожат, тревожатся, то подмигивают. Сколько тут хожено, сколько всякого на этой дороге!.. Огромный день сегодня. Космос, галактики, бесконечность. В бесконечности – маленький шарик – Земля, крошки люди; «Создан первый в мире…» Упрямые крошечные существа, дерзкие умы, неутомимые сердца! На земле, под землей, на воде, под водой, на небе, за небом в космосе… Куда еще прорвемся? Сколько наук сомкнулось? Сколько мне ждать тебя, Глебка? «Вместе мы, вместе счет ведем…» – когда же вместе?
Цирк… Последний раз (как давно, кажется!) – с Джечкой. А, вот оно, неприятное, – Майка. Подошла в переменку, замурлыкала кисонькой:
– Только мастерство и радует.
– Еще бы! После Недова – Вагин!
– А вообще, знаешь, настроение… тоска.
– Зима пролетит – не заметишь. А то и на каникулах слетай.
– Конечно. – И особенно нежным голосом спросила: – А нельзя там работать без прописки – не знаешь?
– Как?.. Не понимаю?
– Ну, здесь не выписываться.
– Зачем?..
– Ну, мало ли… Как с Джеком? И вообще…
– Ты?.. – «Вот почему было Яшку жалко!» – Не любишь, что ли?
Майка надулась:
– Люблю, конечно! А как получится – знаешь? Тогда куда я?
– Замуж не вышла – уже разрыв планируешь? Никакая не любовь это… Это пакость, если хочешь знать.
Майка удивленно заморгала:
– А сама-то с Огневым?
– Разве мы? – Боль и злость захлестнули. – Пустая твоя голова! Да разве можно?!.
– Мало ли расходятся, что ты на меня? – Птичьи глазки растаращились, заплывали слезами.
Как объяснишь ей? Что понимает, как чувствует?
– Куриное сердце, мещанка! И как только Яшка такую…
Оглушил звонок, разговор оборвался.
Намается Джек – жалко. Может, она любит его по-своему? «Смирный любёночек». Листья уже падают, шуршат. Чем встретит Сахалин? Говорят, зима вроде здешней – Сахалин-то Южный… Нет, этот расчет; «Не выписываться… не прописываться…» – отвратно! Пережитки? Ничего подобного – собственное производство: «кадр» вместо человека. Ох, еще сколько их «бродит по нашей земле и вокруг»! Улица, где жили с Сашкой, царапает. А куда ни глянь – история государства Российского, история государства Советского. Самое любимое, самое красивое место в городе – ничего нет лучше, торжественней и проще. И так набережная памятна! А этот мост, сейчас обозначенный только огнями…
Ранним утром возвращались в институт допущенные к конкурсу. Усталые – целую ночь бродили! – на середине моста вдруг встрепенулись и застыли. Чуть золотился край неба; в воздухе – легкий сиреневый дым рассвета; тихие строгие набережные. Высоко на граните – античный бог войны. Мощная бронзовая фигура в шлеме и с мечом никак не вяжется с образом великого русского полководца. Но памятник здесь хорош, к месту. За ним уже тронутая осенью масса зелени, вдали чуть виден светлый павильон.
Сколько гениальных людей одухотворили этот город; сколько великих событий родилось и совершилось в нем!
В то утро, четыре года назад, только смутно ощутила неброскую красоту удивительного города. Верно сказал француз: «Чем ближе узнаешь, тем безвозвратнее привязываешься».
Как часто с Глебом ездили по этому мосту! И самый первый раз… Подумать – ночью, в дикий мороз подобрал!.. И все равно сразу, с этого позорного знакомства думала о нем, снился даже! Нет, как могла? Глебка, где ты? Без тебя никогда не уймется тоска. Если б вернуть!.. А если? Не может быть. А муж Сони? «Глупо погиб». Нет. Бывает же. Нет – что угодно, пусть – что угодно, пусть – Соня, лишь бы… Нет. Нет! Нет, Глебка, ты существуешь. Ты… А вдруг приду сейчас, и ты… Всегда же у нас с тобой чудеса. Ох, даже думать жарко! Скорей! Огромный сегодня день. Скорей, скорей!.. Вот за угол – и видна Калининская. Скажет негромко: «Леночка», – засмеется – как он редко смеется! – широко раскрытые, заискрятся глаза, руки мягкие… Скорей! Скорей!..
Ключ скребет по двери, не попасть в отверстие – Глеб, открой, ведь ждешь, неужели не слышишь? Или в детской?.. Наконец-то!
Ни шинели, ни фуражки на вешалке. Тихо. Спрятали нарочно и молчат?
Две чашки, две тарелки на столе, как всегда. Чуть заскрипел в детской пол…
– Бабушка!
– Что, милая? Что ты? В пальто…
– Просто хотела… Огромный такой день. Хотела… если бы Глеб!
– И я все о нем сегодня. Как услышала радио, почему-то… Ну, раздевайся же. Чай только заварен, слоенки теплые еще. Он обещал к празднику, а до праздника всего месяц. – Бабушка ушла.
Его бабушка. И теперь его дом. В детской Сережка. Спит сероглазый. «Плавать буду, как дядя Глеб, и машину водить, и все знать». Даже кудри разглаживает, как дядя Глеб! Сегодня еще ночь на его диване. Здесь все ждет его, называют все по-морскому – бабушка хлопочет в камбузе… Пойти помочь.