355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Шереметьева » Весны гонцы. Книга 2 » Текст книги (страница 15)
Весны гонцы. Книга 2
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:36

Текст книги "Весны гонцы. Книга 2"


Автор книги: Екатерина Шереметьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

– Письмо от Глебки, – сказала бабушка невесело. – Там, на столе. Прочитай. – И ушла на кухню.

«…Хотел прилететь хоть на денек – не вышло. Послезавтра уходим в плавание. Может быть, месяцев на шесть-восемь. Писем больше не жди. Сведения о здоровье (а я, ты знаешь, всегда здоров!) будешь получать, как обычно. Сообщай о себе тоже, как обычно.

Сегодня пришло твое письмо. Уже благодарил тебя в телеграмме и еще раз: спасибо. Я просил, чтоб ты не вздумала ехать сама в институт, но, по совести, рад, что ты Алену видела, что она действительно здорова и, очевидно, все у нее в порядке. Больше ничего мне не нужно.

Не скучай, Ирина приедет в июле. А если на зиму опять укатит, так Серега останется с тобой – ведь ему осенью в школу. Да осенью и я прилечу. Вернее всего, к праздникам. Береги себя, драгоценная из драгоценных».

– Ну, что же, будем обедать. Прочитала? – Бабушка взяла письмо, сунула в ящик своего рабочего столика, стала накрывать на стол. – Самый близкий мне Глеб. Ирочка жестче. Сама я виновата: занянчила ее. В первый год войны сразу всех потеряла: трех сыновей, невестку любимую с двумя близнецами, трехлетками. Потом дочку, зятя и еще внучку. Глебка на флоте под Ленинградом был. Дрожала над Иркой, баловала без ума. Сама и виновата.

Алена застыла с вилками и ложками в руках. Бабушка, опершись о спинку стула, говорила ровно, мягко, спокойно смотрела в солнечное окно:

– Пока Сережа не родился, бывало, кроме кошки, приласкать некого. Дети Ирину размягчили. Ну? – Бабушка улыбнулась Алене. – Давай-ка обедать. Я хочу Глеба дождаться здоровой, а не в постели. И уж тем более не на кладбище.

Ни той, ни другой не хотелось есть, но обе добросовестно скрывали это друг от друга.

– Сережа похож на Глебку – сдержанный, мягкий. Наташенька – в отца, нервная, но добрая, – рассказывала бабушка. – Мала еще – четыре будет в июле. Кушай, Леночка, кушай. Надо тебе поправляться. Как они там, в холодном этом крае? Ирочка побоялась меня взять – климат суровый для старухи. А наверно, меньше бы мне вреда от климата, чем от беспокойства за них и бессмысленного житья ни для кого, ни для чего. Вот и руки стали белые, как у барыни. Даже картофелину очистить для одной себя не хочется. – Бабушка засмеялась. – Что-то я сегодня все не туда поворачиваю? Глебкино письмо расстроило малость. Ну, ничего. Ничего. Хоть и век бы не видаться, только было б кого ждать.

Глеб ушел в долгое плавание, не дождался письма. Что он думает? И виновата теперь не только перед ним, а еще перед бабушкой. Надо себя побороть, хотя бы скрыть, нельзя больше тревожить старенькую. Как тупо ноет под ложечкой! И нет сил мучиться. Пусть все мимо!

Алена придумала вдруг генеральную уборку квартиры. И принялась с таким усердием, словно могла этим исправить, загладить что-то.

– Ну и боец! Штурмом берешь высоты. Право же, никогда такой чистоты квартира не видала. Не устанешь? Ничего?

Алене стало легче от работы, от похвалы бабушки. А ночью, хоть и устала и всласть намылась в ванне, уснуть не могла. И странно, сейчас казалось, что совсем не невозможно было написать, ну, хоть неделей раньше. Если б знала! Что он думает? На этом широком диване в столовой спал Глеб, прилетая с Тихого океана. Кто живет теперь в комнате-каюте? Нет, как случилось?.. Прочитать снова его письмо? Что он думает о ней? Неужели правда – больше ему ничего не нужно? Нет, неправда. Надо тихонечко, не побеспокоить бабушку.

Алена осторожно проверила, плотно ли закрыта дверь в соседнюю комнату, зажгла свет. Письмо лежало сверху в ящике бабушкиного столика. «… рад, что Алену видела, что она действительно здорова и, очевидно, все у нее в порядке. Больше ничего мне не нужно». Неправда, не может быть!

Нельзя читать чужие письма, но если непреодолимо хочется прикоснуться к листкам, которые держали его руки, к его мыслям, к его жизни? А в ящике грудкой – конверты, надписанные его рукой…

Короткие, ласковые письма, в общем похожие. Только вдруг: «Прислали молодых матросов. Тебя бы к нам замполитом, бабушка. Я поругался с нашим, и вовсе ни к чему. А меня занесло».

В другом письме: «Время, попиравшее человеческое достоинство, дорого нам обходится. Леонид не дурак и не бездарность, но так всего остерегается, не хочет думать, готов принять любую плоскую истину, если она от старшего по чину. Я вчера обозлился, лишнего наговорил. Он привезет тебе посылку – не удивляйся, если будет жаловаться на мой мерзкий нрав».

О ней ни слова.

В ящике лежало много фотографий незнакомых моряков, группы. Алена отыскивала на них Глеба.

Лежала желтая папка, надписанная крупно: «Документы». Все его вещи теперь здесь. Невозможно представить, что в той родной комнате живет чужой моряк… Под папкой, на самом дне ящика, большой плотный конверт без надписи. Кажется, он был заклеен? Расклеился, когда взяла его, или раньше? Разнокалиберные листки в клетку, в линейку, гладкие. Исписаны торопливо, нечетко, но, конечно, рукой Глеба. Алена не успела сказать себе, что нельзя читать то, что не для нее написано:

«Разговариваю с тобой. Разговариваю с тобой, а ты молчишь. Хочу не думать, но ты дышишь близко, рядом. Почему были у тебя испуганные глаза, когда мы ждали автобус?»

«Не могу не писать тебе. Понимаю и не понимаю, что ненужно уже. Ты рада, что я освободил тебя. Зачем же ты вокруг меня? Ты во мне, ты везде. Как это любимое твое синее Черное море. Никто не поймет тебя, как я. Ты живешь всегда в тревоге. Никто не поймет тебя, как я».

«Работаю, как машина.

Хоть умри от любви, если тебя не любят – не нужен. Стена».

«Все разговариваю с тобой. Море бешеное. Надо спать. Щекочут и пахнут твои волосы, тянутся руки – чувствую их.

Ты рядом. Потерянная, заплаканная, запухшая, как после похорон Лили.

Может быть, я нужен тебе? Если я напрасно отпустил тебя?»

«Если я не должен был отпускать тебя? Никто не поймет тебя, как я. Ты сильная и беспомощная. Живешь всегда в тревоге. Может быть, я слишком берег тебя?»

«Опять пишу. Тебе и не тебе. Если б знать, что тебе так лучше!

Работаю, как машина. Сказал Леониду, что у меня катар желудка. Почему были испуганные глаза?»

«Зачем я отпустил тебя? Я слишком берег тебя? Бейся в стену – не любят, не нужен».

«Завтра уже берег. Оказывается, я еще жду. Все знаю и жду. Все понимаю – и не понимаю. Не нужен – кажется, можно понять».

«На берегу пять писем.

Бабушка уже ничего не спрашивает. Сонины письма раздражают.

Если б знать, что тебе так лучше».

«Вчера изо всей мочи развлекались. Если б ты никогда не говорила, что любишь. Если б не испуганные глаза».

«Праздники – беда. Все разговариваю с тобой, разговариваю. Не хочу вспоминать – и вспоминаю».

«Невыносимая весна. На пляже, в лодке, на улицах – везде ты. Вдруг слышу: „Хочу с тобой на свое Черное синее море“. Жду. Скорей отсюда, от твоего моря! Хорошо, хоть сама ты далеко».

«Расстаюсь с твоим морем».

«Соня зачастила с письмами.

Не любят – не нужен, пора же понять наконец».

Последний листок, почерк уже обычный, четкий:

«Приморье. Уже нельзя ждать писем от тебя. И море не твое. И никто не знает ни тебя, ни меня, ни о тебе, ни обо мне. Могу жить без катара желудка. И уже не бросаюсь на людей.

И все-таки ты неистребима. Запах волос, руки, глаза. Испуганные глаза.

Все отрезано окончательно.

Только знать, что тебе хорошо. Отзовись».

Прошел год. Ему стало легче там, далеко… И под снегом в Москве она опять сказала: «Люблю, напишу». И два месяца он ждал. И ушел. Ушел надолго. Разве может он верить?

На другую ночь и на третью, когда бабушка засыпала, Алена перечитывала ей и не ей написанные строчки. И уже знала наизусть, а перечитывала.

После вечерней репетиции, спускаясь в раздевалку, Алена хватилась перчаток. Побежала обратно, открыла дверь в аудиторию. В глубине, около темного прожектора, увидела Сашку. Весь напряженный, с нелепо поджатой ногой, он упирался в стену головой и руками – в одной были зажаты ее перчатки, – будто его внезапно скрючило и он схватился за стену, чтоб не упасть.

Алена тихо прикрыла дверь, быстро спустилась в гардероб. Когда выходила, услышала:

– Какая-то разиня перчатки потеряла, – говорил Саша вахтерше.

Тонкий ледок хрустел под ногами. Валерий нес ее чемоданчик, рассуждал о «Бесприданнице». Алена прятала руки то в карманы, то в рукава. Перед глазами стоял скрюченный Сашка у стены. Вдруг всплыли строчки Глеба: «Хорошо, хоть сама ты далеко». «Здесь уже нельзя ждать писем от тебя… И я уже не бросаюсь на людей». Невыносимо Сашке каждый день видеть ее. Может быть, он еще ждет? Почему он такой беззащитный? А на Алтае и жить бок о бок, и все время вместе. И все там знают их, будут спрашивать. Все пойдет к черту. Он должен ставить и играть Булычова, она – Глафиру. Все пойдет к черту – Сашка не выдержит. Да и самой… Что делать? Организатор, режиссер, актер чудесный, он придумал этот театр, столько мучился, добился. Его все любят, верят… Что делать? Зло уходит, и так опять его жалко. Нельзя работать… и жить нельзя так… скрюченному.

* * *

Давно ли сидел на этом стуле Саша, так же падала на лицо тень от абажура. Так же беспокойно думалось, как помочь ему и Алене. Но и в голову не приходило, что события развернутся так стремительно. «Есть время для любви, для мудрости – другое».

– Не могу отговаривать, – сказала Соколова. «Плечи заострились, тоненькая, как подросток. А лицо – склад благодатный – не пугает худобой. Только глаза уж очень большие и замученные». – Больно думать о вас без коллектива. О коллективе без вас… Ваш уход – большая потеря. И не потому только, что вас трудно заменить в ролях. Мне тревожно. Этот молодой театр может стать началом широкого и важного дела. Воспитание человека непримиримо честного, с жгучим чувством ответственности. Нежного и чуткого к окружающим, способного страстно любить и страстно защищать то, что любит… Человека, для которого «самая высокая радость в жизни – чувствовать себя нужным и близким людям…». Все это дело искусства, театра. И, может быть, сейчас самое всхожее поле для «разумного, доброго, вечного» – не большие города. – Соколова говорила медленно, останавливалась, на Алену не смотрела. – Мне очень больно все, что случилось. Но не поберечь Сашу нельзя – несправедливо и жестоко. И, как всякая несправедливость, это могло бы внести разлад в коллектив. В начале пути для молодого актера лучше спартанские условия и своя молодая среда. Мне грустно за вас. Но отговаривать не могу.

Чуть шевельнулись руки, брошенные на колени, медленно опустились ресницы на потемневшие глаза.

– Не надо думать, что только вы виноваты.

– Нет, мне нужно, я хочу… Вы говорили всегда: прощать другому и не прощать себе. Я знаю: виновата. А как случилось? В чем, где виновата? Анна Григорьевна, скажите.

Соколова чуть усмехнулась:

– Пройдет время – сами поймете. Сейчас главное не это. Нужно подумать, как обойтись без вас в театре. Решить вашу работу.

– Мне все равно. Раз уж не с ними… Все равно. Куда возьмут.

– Вас везде возьмут. И здесь возьмут. Хотите?

Алена замотала головой:

– Нет. Чтоб ребята могли думать… И вообще… Нет. – «Неужели правда – везде возьмут? Актриса?»

Анна Григорьевна помолчала:

– Хотите на Сахалин?

Алена так и подалась к ней:

– Хочу. Очень!

«Отозвалась, будто я предложила Москву или ее любимый Крым. А-а, этот Глеб Щукин плавает в тех морях, говорила Агния».

– На последнем спектакле «Три сестры» к вам заходил за кулисы с Константином Палычем его товарищ – помните?

Алена помнила большого лохматого дядю с детскими глазами. Он восхищался спектаклем, всем говорил добрые, умные слова, а ей долго очень больно жал руки и повторял: «Какая вы… Какая…»

– Он главный режиссер в Южно-Сахалинске. Не слышали? Областной центр Сахалина. Климат суровый.

– Поеду. Куда угодно. Лишь бы работа.

– Работа будет. – «Трудно девчонке. Но если сердце не ранимо, делать в театре нечего. Лишь бы раны затягивались. Саша, глупый, говорил – «легкомысленная». – Работа будет. Но давайте не спешить. Поговорите с ним. Подумайте. Он способный, хорошая школа, порядочный, чистый человек. И если понадобится, конечно, отпустит вас через год. Если можно будет вам вернуться к своим.

– Не знаю, – глухо ответила Алена. Она боролась со слезами.

Анна Григорьевна помогла ей:

– Вы слышали о чепе на недовском курсе?

– Да.

* * *

Несколько дней назад Джек пришел на репетицию, хлопнул в ладоши:

– Граждане, внимание! Отказываюсь завтра играть этого отрицательного Соленого. Желаю положительного героя: Вершинина, Тузенбаха и тэ пэ.

– Не смешно, – сказала за всех Глаша.

– Нет, очень смешно! Лютиков-то отказался играть «Красавца мужчину». «Я, – говорит, – герой положительный!» А через неделю выпуск спектакля. Что – не смешно?

– Врешь!

– Бред!

– Ну и вылетит из института!

– Ничего подобного! – возразил Джек. – Курс его покрывает: «Художник имеет право на свободу», – вот!

Поговорили, посмеялись – никто не принял всерьез это событие. Однако на другой день Недов, с разрешения Анны Григорьевны, просил Валерия срочно войти в спектакль, заменить Лютикова. Закипели разговоры по институту. Алена не очень прислушивалась, не вникала – одолевали свои тревоги.

* * *

– Факт сам по себе идиотский, и двух мнений тут быть не может. Но Недов теперь валит все на «микроб свободомыслия», будто бы занесенный Джеком с нашего курса.

– Ох! Негодяй! – Слез уже не было. – Надо требовать открытое комсомольское. Надо все вслух… Хватит по углам!.. – Алена вздрогнула от звонка телефона.

– Добрый вечер, – услышала Анна Григорьевна и подумала, что даже голос у Олега стал гуще, ровнее – повзрослел. – У Саши что-то с горлом.

– Что?

– Вдруг пропал голос.

– Простуда?

– Не похоже. Совершенно вдруг зашипел.

– У кого простуда? – испуганно спросила Алена. – У Сашки?

– Да.

Алена сжалась.

– Завтра у нас репетиция, а послезавтра спектакль «В добрый час»?

– Да. Константин Павлович спрашивает: спектакль заменять? Или Сашу? Кого куда завтра вводить?

– В этом клубе «20 лет» играли?

– Нет.

– Позвоните через полчаса. Саше – с утра в институт уха, горла, носа. Это может так же мгновенно пройти.

* * *

Алена подходила к мосту. Повернуть налево, зайти к Сашке? Зачем? Ни сочувствие, ни дружба ее не нужны. Мечется один в узенькой комнате между двумя кроватями. Один. Когда подвернула ногу – с этого все и началось! – он был с ней в самые страшные минуты. Как ему сейчас страшно!

Она остановилась на мосту. Может быть, Олег с ним? Серое поле снега, черная вода под берегами, извиваются огни. Конечно, Олег с ним. Значит – на Сахалин. Невозможно представить, что ее будут заменять в спектаклях. Особенно Машу… Нет, невозможно! И первое, самое трудное и самое веселое время – рождение театра – пройдет без нее. А она будет в каком-то Южно-Сахалинске, среди незнакомых. Если б Глеб хоть близко где-нибудь… Если б знать! Если б на день, даже на час, даже на минуту… А вдруг он улетит на Черное опять или сюда? Сама во всем кругом виновата, ну и мучайся. А кому от этого легче? Не мучениями, а поступками надо искупать… Ну, вот уйду от своих, из своего дома, из своего театра. Что еще можно? Все равно коллектив подвела, Сашку изуродовала…

Все перевернулось. Казалось, сыграть Дуню без Сашки – счастье. Вот, пожалуйста, играй. А вместо радости… Ох, все переворачивается! Сама себя обманула. «Везде возьмут», – сказала Анна Григорьевна. Анна Григорьевна, а не кто-нибудь. Счастье?

Ночью в постели Алена закрыла глаза и отчетливо, будто в кино, увидела зимний забельский лес, белую дорогу, вдоль дороги как сметаной политые елочки. Ветер набежал, полетели с высоких сосен пласты, комья и брызги снега. И опять затих лес. Вдруг зарябило, все затянуло. Будто прозрачный занавес, колышет снег. Снег, снег…

Переливается, пенится море. Каменистая тропка прыжками сбегает с горы. Из-за скалы вылетает моторка – нос поднят, клубится водяной шлейф. Солнце садится за горы. По склонам ровные ряды виноградников. Детство? На дворике беседка из виноградного куста, яркая беленая стенка. По каменистой тропинке от моря поднимается человек. Ворот рубашки расстегнут, засучены рукава. Все ближе он. Вот даже шрам на руке виден. Только не видно лица, голова опущена. Почему?

Ох! Заслонила все скрюченная фигура у стены.

Алена открыла глаза. Почему никак даже не представить, не вспомнить чувство, которое толкнуло ее к Сашке? Толкнуло непреодолимо, держало, радовало, бросало в жар, поднимало и… унижало? Помнится все, а чувство…

Промокли под ливнем на Телецком озере, бежали по берегу почерневшего озера, она заледенела от «низовки», дикого северного ветра. Сашка уложил ее в постель, растирал одеколоном ноги, поил горячим чаем. Лязгая зубами, она смеялась. От счастья, наверно. Ведь было счастье? Что такое счастье? Почему не вспоминается чувство? И не хочется его вспоминать.

«Я слишком берег тебя», – написал Глеб. Что это значит?

Глава семнадцатая
 
Мы стали полностью
                           в ответе
За все на свете
До конца!
 
А. Твардовский

Шла со сцены счастливая. Рудный – он заменяет Валерия, – когда закрывался занавес, сказал:

– Хорошо, по-настоящему, Лена.

Да, в сцене с Колей – третий раз его играет Валерий – она ощутила полную свободу. Только бы не потерять, когда будет снова Саша! А впрочем… осталось так мало играть с ним… со своими. Сахалин! Как сразу схватывает под ложечкой. Вот и он, Пьер Безухов из этого Южно-Сахалинска.

– У вас есть время поговорить?

Они сели на продавленный диванчик в углу, на арьерсцене.

– Вы появляетесь, ничего еще не сказали, не сделали, а уже чувствуешь – на сцену пришло большое, глубокое содержание. Я не говорю о Маше. Но вот – Дуня. По тексту маленькая роль. Вы приносите огромное, светящееся сердце.

«Неужели это обо мне? Неужели правда? Нет, он искренний – глаза ясные, детские, говорит трудно, будто у него голова, или зуб, или горло болит. Может быть, ошибается? Пусть, пусть говорит!»

– Слова «Если мне придется кого-нибудь огорчить своею смертью…» и смерть Дуни для зрителя – человеческое горе. Потеря друга. Я смотрю второй раз. Сегодня вы еще необычайнее. Почему наши драматурги изменили доброй традиции писать пьесы для актеров? Я понимаю ответственность за вас. Кажется, Маркс писал: «Каждый, в ком сидит Рафаэль, должен иметь возможность беспрепятственно развиваться». Постараюсь помочь вам.

«Что он говорит! Даже страшно. Справлюсь ли? Сначала буду играть Машу, Галю… Но с кем? Ох! Рудный сказал: „Виктор – дядька умный, актерам у него хорошо“. Интересно – они ровесники, а на вид этот Виктор Викторович нашему Рудному в папы годится. „Бесприданницу“ будет ставить и „Оптимистическую“ – только мечтать можно. Лишь бы справиться. А тошно! Тошно».

Она обрадовалась второму звонку.

– Значит, решили, Виктор Викторович. К пятнадцатому октября я у вас в Южно-Сахалинске.

Алена прошла через сцену. Саша – он свободен в спектакле! – вешает с Джеком занавеску для пятой картины. С ума можно сойти – быть свободным, не играть! С ума сойти! И в этом виновата. Как помочь тебе, Сашка?

В коридоре возле гримировочных Агния и Олег. Алена обняла обоих, сказала бодрясь:

– «Теперь решено: без возврата я покинул родные поля!»

– С возвратом. – Олег возразил мягко, но категорично.

Алена усмехнулась:

– Через год я буду для вас вроде шестого пальца.

– Дура… – Это прозвучало, как самое нежное слово.

Ее решение уехать на Сахалин все приняли по-разному.

Саша половину воскресенья пробыл у Анны Григорьевны. Она вызывала Рудного и Олега. Сашу убедили, что он обязан остаться в театре, что он нужнее Алены…

Коля долго смотрел на нее, морщил лобик.

– Зачем? Не понимаю. Почему на Сахалин? Разошлись. Мало ли расходятся?

Джек торопливо – его ждала Майка – похлопал Алену по руке:

– Эх, старуха! Расстроила ансамбль. Что поделаешь! Сашка – фанатик долга и… вообще… Я, конечно, ушел бы к чертям на его месте и не оглянулся…

Зинка ничего не говорила, но стала куда ласковее с Аленой.

Миша сказал сквозь зубы:

– Разрушила семью. Теперь удар по театру. Может все-таки одумаешься?

Алена не ответила.

– Твой Сахалин – это мужество или трусость? – мрачно и глубокомысленно спросил Женя.

– Трусость.

Валерий часто теперь провожал Алену.

– Зря ты на этот Сахалин. Должен Сашка победить личное. Зинка, смотри, уже на пути расцвета… Впрочем, не тот случай. «Душечка». Будет с той же трогательностью обожать какого-нибудь Петю… Безусловно, атмосфера коллектива просвечивает в спектаклях, и, ясное дело, там надо без темных пятен. А все-таки…

Однажды придумал:

– А если я с тобой?

– Что?

– «Путями грозовыми – за молниями! Даже рядом с ними».

– Что за блажь? Тебя же не заменить! А ты? Где будешь играть так много и такие роли? – «Ох, ненадежный Валерка!»

– Мне без тебя скучно работать, понимаешь?

– Ерунда. Просто привык ты ко мне. И как может быть скучно? Только поспевай поворачивайся. А я же приеду через год. И все равно «Бесприданницу» не поставить в этом сезоне. «Булычов», оперетта, «Снежная» для детей – не успеть. А самодеятельностью надо заниматься? А зритель какой? Каждый день будешь чувствовать себя нужным. А природа? Ты же ничего еще там не видел… – «Под ложечкой жжет, и нехорошо в горле…» – Если б я могла с тобой поменяться! – «Если б ты знал, как мне страшно – сама виновата, и ничего уж не исправить… Не изменить. Если бы раньше понимала… Ох!» – Ты писать-то мне будешь?

* * *

За утренним чаем бабушка сказала:

– А ты ведь, пожалуй, поправляешься малость. Щеки живого цвета становятся. Жирку бы тебе набрать хоть килограммчик.

В институте Алена столкнулась с Олегом, спускаясь по лесенке в гардеробную.

– У Саши прорезался голос. Сегодня «Три сестры».

«Хоть это свалилось! Хороший сегодня день».

– Олежка, – она прижалась к нему и тотчас отшатнулась – вдруг Сашка где-нибудь близко, – ты не съездишь со мной к Лильке? Весна. Надо посмотреть, как там…

– Постараюсь. Сложно. Саша ведь живет у меня. Сговоримся до воскресенья.

Обычно Алена не уходила из института целый день. «Окна» и «щели» проводила в бывшем своем «колхозе». С Глашей и Агнией жили теперь Валя Красавина и Машенька, беленькая первокурсница, так ядовито читавшая Каталову Устав на собрании. Клару, наконец, исключили – привела ночью какого-то парня.

Из-за перемены спектакля нужно было успеть съездить домой за туфлями и косой для прически. Но сегодня ничто не раздражало – Сашка уже громко разговаривал, а вечером любимая Маша!

Алена летела вверх по лестнице, доставала на ходу ключ и нечаянно поддала коленкой большую красную сумку в руке у молодой женщины, спускавшейся навстречу.

– Ох, извините! – Сама не зная отчего, засмеялась.

Женщина остановилась, смотрела на нее. Алена повторила на бегу:

– Пожалуйста, извините! Ужасно спешу! – сунула ключ в дверь.

– Кто там? – неспокойно спросила бабушка из столовой.

– Я, я!

На столе разложены тонкий белый пуховый платок, изящная думская сумочка, школьный портфельчик, голубое детское платье.

– От Глеба подарки.

– Посылка? Он, значит, не уплыл?

– Нет, ушел давно. Как писал. Это… тут одна знакомая привезла. – Бабушка говорила не то неохотно, не то недовольно.

– Она видела Глеба?.. Во Владивостоке?.. Это Света? – «Глебка любил Николая и Свету, их маленькую Туську». – Света?

– Нет. Ты не знаешь, наверное… Соня.

Нет, Алена знала. Прежде Соня часто звонила Глебу. Он отвечал ей терпеливо, вежливо-ласково. Закрывал рукой трубку и разговаривал с Аленой:

– Хорошая женщина, но невыносимо длинно рассказывает. Вдова товарища. Глупо так он погиб в пятьдесят втором. Эти ее монологи… Ведь вот хорошая женщина, а… как у вас говорят, зануда.

Алена тогда же поняла, что Соня любит Глеба. Он или не замечал, или не хотел замечать. То, что потом она писала ему и ее письма раздражали Глеба, подтверждало давнюю Аленину догадку.

Сейчас что-то насторожило ее.

– Нет… Я слышала. А зачем она ездила туда?

Бабушка молча складывала платьице, потом пожала плечами:

– В отпуск ездила.

– Это она сейчас… встретилась мне… на лестнице? Хорошенькая… Ох, надо скорей! «Три сестры» сегодня неожиданно. Подарки чудные. Платок это вам? Как облако. – Алена болтала, что попадало на язык, торопясь укладывала в чемоданчик туфли и косу. – А погода-то? Вдруг сразу лето! Полегче одевайтесь, если пойдете… А сумочка для Ирины, конечно.

Алена не заехала в институт. В клубе было еще пусто, темно, тихо. Только слышался откуда-то стук молотка. Гримировочные оказались еще закрыты. Алена прошла в дальний угол сцены, села на продавленный диванчик, где три дня назад решила окончательно свою судьбу.

«Зачем теперь на этот Сахалин? Она любит его много лет. Безответно, терпеливо… „Хорошая женщина“, – говорил Глеб. А я? Что я? Ох, Сашка, мне ведь хуже, чем тебе! Конечно, сама, все сама… Как жутко смотрит пустой темный зал. Она смотрела на меня, думала: „Будет ли он счастлив с такой?..“ Будет ли, правда?.. Почему я не разглядела ее? Кажется, хорошенькая. Светлые волосы… Сумка почему-то красная… Не то! Зачем она ездила к нему? Он любит меня. Меня! Любит меня. Зачем она ездила? Беспокоится о нем? Зачем бы ей туда ехать, если… Беспокоится, будет ли он счастлив? Что такое счастье? Он не любит ее. Всего три месяца прошло… А письмо только месяц назад… А что письмо? „Я тебе друг на вечность“. Друг. А в Москве? Нет, он не сказал „люблю“. Нет, он сказал: „Ты дорога мне… дороже всех“ Дороже всех – значит, любит? Почему он не сказал „люблю“! У каждого свое счастье. Мне без него… А ему? Он жалел ее. Она хорошая – ей можно верить. Он жалел мальчика. Сына. Ох, сын! Если бы… Кто-то ходит уже там… разговаривает. Агнюшин голос. Невозможно, даже ей невозможно сказать. Что сказать? Разве может быть счастье, когда нельзя верить?»

На сцене вспыхнул свет. Саша с рабочими вышел на середину, осмотрелся, слегка подвинул кресло для Маши.

– Все отлично. Спасибо.

Хорошо звучит у него голос – свободно, чисто. Но совсем уже не тревожит. А все так же похож на отцовский, удивительный, глубокий, как колокол. Алена тихо пошла краем, прячась за кулисами. Но Саша все-таки заметил ее – плечи дернулись, он быстро отвернулся.

Посреди женской гримировочной – Джек. Все слушают его. Размазывая общий тон, повернулись от зеркала Глаша и Агния. Женя и Арпад сидят на одном стуле в глубине, К косяку двери прислонился Коля.

– …Из своей избы сор не выносится – показатели! – лоск, блеск по фасаду. – Джек кивнул Алене и продолжает: – Зато из чужих изб вытягивают каждую мусоринку и химичат над ней, чтоб выросла в гору…

– Ты насчет Лютикова не досказал… – говорит Коля.

– А! Это еще в прошлом году! Такие мальчики с детства обожают непристойные картиночки. Надо признать, он весьма талантливо перерисовывает их в свой альбом. И вдруг налепил одно произведеньице на окно, на стекло, на просвет. Славка и еще там двое в комнате возмутились, сорвали шедевр, показали своему Иудушке. А Лютиков в контрнаступление: «Я вам комсомольские поручения выполняю? Плакаты, стенгазеты оформляю? А это „для души“ и никого не касается».

– Приятная какая душа! – замечает Арпад.

– На окно он милостиво согласился больше не наклеивать. А вообще сошло. Отечески пожурили. Директорский же курс – им все дозволено. Пора гримироваться, ребята! – Проходя мимо Алены, Джек взял ее за руку. – Ф-фу! Холодная, как мертвая! В понедельник открытое комсомольское – слышала?

Алена разложила грим, села к зеркалу. Боль под ложечкой все сильнее, расходится в плечи, обжигает горло. Трудно поднимать руки, трудно глотать, говорить. А надо участвовать в разговоре, чтоб не спросили: «Что с тобой?» Хорошо, все заняты чрезвычайными событиями.

– Рано или поздно этот рак должен был обнаружиться. Ух, я довольна! – говорит Глаша.

– Слава богу, у Саши голос поправился. Надо, чтоб он вел собрание, – деловито замечает Алена.

– Надо, чтоб эта райкомовская матрешечка была. Она уже разобралась… И вообще хорошая женщина…

«„Хорошая женщина“, – сказал Арпад. „Хорошая женщина“, – говорил Глеб про эту…» – Алена с трудом следит за разговором, с трудом соображает, что надо сказать.

Звонок. Пора на сцену. По дороге Агния берет Алену за руку.

– Ты будешь играть интересные роли… и много… А через год, я уверена, поедешь к нашим. Право, Аленка, все не так уж страшно.

– Да, – отвечает Алена. – Не страшно. – «Все отдала бы сейчас, чтоб с Глебом…»

– Места́, товарищи! Места́!

Алена берет книгу, садится в кресло. По накатанной дороге, но, как всегда, в чем-то новый, сегодня особенно горький, идет Машин внутренний монолог… «Так пройдет жизнь. Уже двадцать два года!» Боль незаметно исчезает, только чуть-чуть тянет в груди. «Впереди холод, тоска… Жизнь проклятая, невыносимая, без смысла, без любви, без радости. Пустота. Зачем жить, если не знаешь, для чего живешь? Все трын-трава! Ирина – девочка нежная, красивая, а что впереди? Так же погаснет в ней радость, надежды… Пусть едут в Москву. В Москву… Останусь я одна. Совсем одна… И этот далекий, холодный Сахалин…» – врывались и сливались с Машиными собственные, сегодняшние мысли…

Пошел занавес, опять обожгло под ложечкой, разломило плечи, спину, сдавило горло. Едва дождалась начала второго акта.

«Я люблю, люблю, люблю… Люблю ваши глаза, ваши движенья, которые мне снятся… Великолепная, чудная женщина!» – говорил Вершинин. Его (не сказанные Глебом!) слова обещали счастье. Маша смеялась: «Когда вы говорите со мной так, то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно…» Тихо в зрительном зале. Алена видит: пришли за кулисы смотреть ее сцены Арпад, Агния, Олег, Саша, на другой стороне – Майка с Джеком, Женя… Она и сама чувствует, что отдает все.

Антракты мучили, как приступы болезни. Алена моталась в глубине сцены, ходила взад и вперед по коридору. Разговаривала, выслушала Женькин гениальный экспромт:

 
Дарили музы всех веков
Цветы, чтоб сплесть тебе венок!
 

Смеялась и дурачилась. А перед четвертым актом стало совсем плохо. Она испугалась, что не сможет играть от боли и слабости. Хоть и век бы не видаться, только было б кого ждать. А если некого? Агния подошла, обняла:

– Держись, чтоб не захлестнуло. Как тогда – помнишь?

– Да, да! Конечно! – «Нельзя ни за что сорваться в истерику… „Не искусство, – говорила тогда Агеша, – взвинченные нервы“.»

Алена собралась. Прощание с Вершининым было кровным, своим, безнадежным, но она выдержала. Почувствовала свою силу, и что-то повернулось в душе.

* * *

– Давай выйдем здесь, – сказала Алена Валерию. – Надоел автобус, на воздух хочется.

Мелкий дождик пылил в лицо, пахло болотом и дымом.

– «О, весна без конца и без краю…» Играть с тобой наслаждение. Ты сегодня была в ударе. – Валерий все еще немного Вершинин.

Долгие упрямые аплодисменты, вызовы, лица зрителей у рампы, разговоры за кулисами подняли силы, вытеснили боль, помогали удерживать победное чувство уверенности. «Любит. Верит. Прилетит на Сахалин, увидит Машу, „Бесприданницу“… Хорь говорит, хоть завтра могу играть. Глеб не знает, какая я… Кроме концерта и двух актов Маши, ничего не видел. Теперь – другое… Я актриса. Не разлюбит. Нет!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю