355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Дмитриева » История русской литературы XIX века. В 3 ч. Ч. 2 » Текст книги (страница 28)
История русской литературы XIX века. В 3 ч. Ч. 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:47

Текст книги "История русской литературы XIX века. В 3 ч. Ч. 2"


Автор книги: Екатерина Дмитриева


Соавторы: Валентин Коровин,Людмила Капитонова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)

Погруженность автобиографического героя Герцена в Историю, его связь с ней отчетливо видны уже в первой части книги «Детская и университет (1812-1834)», которую уместно сопоставить с двумя другими классическими автобиографическими повествованиями о детстве, отрочестве и юности, появившимися в русской литературе приблизительно в то же время, в середине 1850-х годов, – автобиографической трилогией Л.Н. Толстого и повестью С.Т. Аксакова «Детские годы Багрова внука». Во всех трех произведениях изображается детство дворянского мальчика, утонченного, чувствительного, озабоченного нравственными вопросами, остро реагирующего на житейскую фальшь, ложь и несправедливость. Однако мир чувств и переживаний маленьких героев Толстого и Аксакова – это камерный, замкнутый мир, ограниченный семьей и близкими людьми, мир, который как будто изолирован от Истории, в котором не бушуют исторические вихри. В отличие от них герою Герцена тесно в семейном мире, который он с раннего детства ощущает подавляющим, если не деспотическим, и спасение от которого пытается найти на стороне, за его пределами – там, где вершится История, взрывающая устоявшийся, налаженный быт и взывающая к его радикальному реформированию и преобразованию. Если герои Толстого и Аксакова – мальчики-созерцатели, всего лишь заинтересованно наблюдающие за тем, что происходит с ними и вокруг них, то герой Герцена – маленький бунтарь, всегда готовый стать в мятежную оппозицию к существующему. Поэтому для Герцена принципиально важно отметить, что родился он в значимом для русской истории 1812 г., опаленный его огненным дыханием, и еще более важно подчеркнуть связь своего отроческого «нравственного пробуждения» с 1825-1826 годами – временем выступления декабристов и последовавшей за ним казни пятерых «мятежников», ознаменовавшей начало нового, страшного и, в глазах Герцена, беспрецедентного по своему деспотизму николаевского царствования.

Русской жизни николаевских времен посвящены три следующие части «Былого и дум»: вторая часть – «Тюрьма и ссылка (1834-1838)», третья часть – «Владимир-на-Клязме (1838-1839)» и четвертая часть – «Москва, Петербург и Новгород (1840-1847)». Уже сами названия частей показывают, под каким углом зрения Герцен склонен рассматривать свою жизнь этих десятилетий: Владимир и Новгород – города, куда он был насильственно, по распоряжению правительства, выслан из Москвы, города его «ссылки». Образ героя-«мятежника», независимо мыслящей личности, бросающей вызов авто-ритарно-бюрократической машине власти, – центральный образ этих частей книги. Одновременно Герцен дает в них широчайшую галерею портретов своих современников: от ближайших друзей, таких, как историки В.В. Пассек и Т.Н. Грановский, литератор Н.Х. Кетчер (любимейший друг Н.П. Огарев остается вне описаний, как идеальная фигура, не подлежащая не только критике, но даже взвешенной, отстраненной характеристике, способной разрушить заданную идеальность), до людей, с которыми писатель не был связан столь близкими отношениями, но с которыми так или иначе сообщался и контактировал в 1830-1840-е годы, до своего отъезда за границу. Среди них такие знаменитости, оставившие яркий, значительный след в русской культуре, как П.Я. Чаадаев и «декабрист без декабря» М.Ф. Орлов; философ Н.В. Станкевич и архитектор А.Л. Витберг, автор первого проекта храма Христа Спасителя; критики В.Г. Белинский и В.П. Боткин; славянофилы A.C. Хомяков, К.С. Аксаков, братья И.В. и П.В. Киреевские и многие, многие другие.

Герцен – непревзойденный мастер «литературного портрета» реальной исторической личности. Характеристики, которые он дает изображаемому лицу: от физиогномических и поведенческих до внутренних, раскрывающих «тайну души», – всегда обстоятельны, точны и метки и в то же время емки и широки в том смысле, что писателю подчас достаточно двухтрех штрихов, чтобы перед читателем возник образ живого человека, обладающего не только индивидуальным рисунком души, но и особой, «атмосферной» связью со своей эпохой, с историческим временем, в котором он родился, вырос и сформировался как личность. В этом также проявляются общая приверженность Герцена исторической теме и его своеобразный исторический детерминизм, при всем своем широкомасштабном захвате и глубокой философской оснащенности по-своему ограниченный. Все изображаемые в книге представители русской культуры 1830-1840-х годов оказываются у Герцена жертвами своего времени – мрачной николаевской эпохи, вынуждающей их либо к невольному приспособлению к господствующим официальным вкусам государственной идеологии, либо – поскольку открытое сопротивление невозможно – к пассивному, внутреннему противостоянию ей. Способных на внутреннее сопротивление Герцен в четвертой части именует «нашими», имея в виду прежде всего круг западников, к которому в то время он принадлежал сам и к лучшим представителям которого относил: Чаадаева и Орлова – людей, по его определению, «разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности най-титься в четырех стенах кабинета и семейной жизни»; Грановского, который, несмотря на николаевский официоз, враждебный культурным завоеваниям новой Европы, публично, на лекциях, читаемых в университете, высказывал симпатии европейскому духу прогресса, и Белинского с его «выстраданным, желчным отрицанием» зол русской жизни, разоблачаемых им в критических статьях, подобных, по образному выражению Герцена, «обвинительнымактам», «трепещущим от негодования». К тем же, кто, возможно, вопреки собственным субъективным желаниям, объективно подчинился эпохе, Герцен причисляет традиционных оппонентов западников – славянофилов и таких близких им по патриотическому настроению культурных деятелей того времени, как поэт и филолог С.П. Шевырев, историк М.П. Погодин и других, называя их всех совокупно «не нашими» .К ним ко всем может быть отнесена фраза, сказанная им о братьях Киреевских: «Сломанность этих людей, заеденных николаевским временем, была очевидна». Развивая свои теории о необходимости полного подчинения религиозному авторитету церкви и традиции, они, по Герцену, на поверку оказывались неявными сторонниками того самого консервативного николаевского официоза, который по своим культурным вкусам, как люди интеллектуально развитые, широко образованные и мыслящие, они не могли принять и от которого в быту отворачивались с негодованием. Однако на это, идущее от 1840-х годов отношение к славянофилам у Герцена накладывается иное, в котором явно просматриваются нотки сочувствия к ним и к их оригинальному учению. Переживший крах своих прогрессистских западнических упований, автор «Былого и дум» теперь уже не так строго судит своих былых оппонентов. По-прежнему не принимая их «иконописных идеалов» и не разделяя их «преувеличенного... чувства народности», он, тем не менее, готов признать, что славянофилы уже тогда, в 1840-е, видели многое из того, что практически полностью было скрыто от глаз враждовавших с ними западников. Если в славянофильском учении, провозглашает Герцен, была какая-то сила и правда, то заключалась она не в идее подчинения «раболепной византийской церкви», а «в тех стихиях русской жизни, которые они (славянофилы – С.Т.) открыли под удобрениями искусственной цивилизации». Характерно, что эпиграфом к главе «Не наши», где идет речь о славянофилах, Герцен берет свои же слова из опубликованного в 1861 г. в «Колоколе» некролога К.С. Аксакову: «...мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны в то время, как сердце билось одно».

Пятая часть книги «Париж – Италия – Париж (1847-1852)» состоит из двух разделов: «Перед революцией и после нее» и «Рассказ о семейной драме». Первый раздел посвящен пребыванию Герцена за границей в период революционных событий 1848-1849 гг. во Франции и первых лет после революции – до политического переворота, осуществленного в 1851 г. всенародно избранным президентом Луи Наполеоном, объявившим себя в 1852 г. новым императором Наполеоном III. Второй раздел посвящен разыгравшейся на фоне этих бурных политических событий семейной драме Герцена – увлечению его жены Натали Г. Гервегом, мучительным переживаниям автора по поводу случившегося, его отчаянным попыткам выяснения отношений с Гервегом, страданиям самой H.A. Герцен, разрывавшейся между чувством и долгом, а также трагическим событиям, ставшим своеобразным страшным итогом семейной драмы: гибели маленького сына Герцена и его матери во время кораблекрушения и последовавшей вскоре за этим смерти Натали. Герцен прямо связывает свое разочарование во французской революции, приведшей сначала к «республике консерваторов», а потом к государственному, имперскому деспотизму Наполеона III, со своей личной трагедией и, верный концепции исторического детерминизма, пытается во всем, что произошло с ним в его частной жизни, обнаружить отголоски мощных исторических сдвигов, происходящих во всей Европе. Так, Гервег, несмотря на его революционные идеалы, объявляется Герценом пошлым и самовлюбленным «романтиком»-эгоцентриком, человеком красивого, эффектного жеста, за которым не стоит ничего, кроме инфантильного желания удовлетворять свои прихоти, не считаясь с интересами других людей, а его жена Эмма, благоговеющая перед величием мужа-«революционера», – духовно плоским существом, мещанкой, неспособной отличить подлинно человеческого и подлинно революционного величия от их жалких подобий. Оба они, по Герцену, принадлежат к «старому миру», отживающему миру старой Европы, ошибочно принимающей свое «пошлое» революционное воодушевление за зарю истинного обновления, тогда как себя самого и свою жену Натали, образ которой, при всей его психологической достоверности, сознательно и подчеркнуто идеализирован, писатель относит к людям, в которых уже пробудились ростки новой свободы, новых, по-настоящему гармоничных человеческих отношений.

Последние три части книги: шестая – «Англия (1852-1864)», седьмая – «Вольная русская типография и “Колокол”», и заключительная восьмая часть – «Отрывки (1865-

1868)» повествуют об английской эмиграции Герцена, об организации им в Лондоне Вольной русской типографии и деятельности по изданию газеты «Колокол», а также о жизни в Швейцарии и поездках в Италию и Францию в конце 1860-х годов. Последние части отличаются от предыдущих почти полным отсутствием в них личного, автобиографического элемента. В 1857 г. Герцен женится на H.A. Тучковой-Огаревой, бывшей жене своего друга Огарева, – с его молчаливого согласия и не разрывая отношений с ним, однако этот факт не получил никакого отражения в мемуарной эпопее. По существу, последние части – это серия достаточно произвольно связанных между собой очерков, зарисовок и «портретов» лиц, с которыми Герцен встречался в эмиграции. Наибольшее внимание, по понятным причинам, уделено деятелям освободительного движения, европейским сторонникам новой свободы, революционерам-изгнанникам, подобно самому Герцену спасавшимся в Лондоне от преследований со стороны правительств их стран. Таковы борцы за независимость своих народов от инонационального и консервативного монархического правления итальянцы Д. Гарибальди и Д. Маццини, поляк С. Ворцель, венгр Л. Кошут, о которых Герцен говорит с неизменным восхищением, считая их едва ли не последними достойными служителями идеала подлинно революционной свободы в современной «мещанско-буржуазной» Европе.

Более критично герценовское отношение к Бакунину, развернутый «портрет» которого помещен в главе «М. Бакунин и польское дело» седьмой части. Изумление перед масштабом личности Бакунина, его феноменальными организаторскими способностями и фанатической преданностью избранной идее сочетается у Герцена с сомнениями в результативности и оправданности кипучей, но на поверку хаотичной и беспорядочной деятельности великого анархиста, которому всегда было мало только пропаганды и агитации и который настойчиво требовал от «лондонских эмигрантов» непосредственного участия в подготовке грядущего революционного взрыва.

Как прямая жертва бездушной и угнетающей николаевской эпохи представлен выведенный в главе «Pater V. Petcherine (Отец В. Печерин)» седьмой части русский эмигрант 1830-х годов, выпускник Петербургского университета, талантливый филолог B.C. Печерин, ставший за границей монахом одного из католических орденов, а позже принявший сан католического священника. Не принимая религиозного выбора своего единоплеменника, судьба которого по внешнему рисунку напоминала его собственную, Герцен, убежденный антиклерикал и атеист, вновь, как и в случае со славянофилами, объясняет этот выбор внешним – историческим – давлением и не без тайного удовольствия отмечает в поведении самого Пече-рина и его монашеского окружения затверженную, искусственную механистичность, которую считает следствием подчинения живого и полнокровного человеческого «я» мертвой догме. В этой главе приводится переписка Печерина и Герцена середины 1850-х годов, в которой оба участника, пытаясь поначалу идеологически повлиять один на другого, в конце концов остаются каждый при своем символе веры: Печерин – религиозном, Герцен – революционно-прогрессистском.

Примечательно, однако, что в одном из писем Печерина содержится характеристика личности и мировоззрения его оппонента, вскрывающая в нем тот самый пласт сомнений, мировоззренческой неопределенности и тайного пессимизма, с которым Герцен боролся всю свою жизнь, но который так и не был им преодолен и всякий раз, в новой драматической ситуации, заявлял о себе с новой силой. «Вы же сами сознаетесь, – писал Печерин о Герцене и его поколении, – что вы все Онегины, то есть что вы и ваши – в отрицании, в сомнении, в отчаянии. Можно ли перерождать общество на таких основаниях?» Хотя в ответном письме Герцен отвергает этот упрек, сам текст «Былого и дум», если рассматривать его как единое целое, показывает, что к подобным сомнениям писатель на протяжении повествования возвращается не раз и не два, что они не оставляют его и не дают ему покоя. Когда в предисловии к книге мы читаем о том, что «человеку бывает подчас пусто, сиротливо между безличными всеобщностями, историческими стихиями и образами будущего, проходящими по их поверхности, как облачные тени», мы не можем не услышать здесь личной ноты. Ту же интонацию скорби и разлагающего, меланхолического сомнения, которую Герцен, как обычно, стремится заглушить верой в небессмысленность разумного человеческого деяния, направленного на добро и помощь страдающим и угнетенным, мы различаем в «философическом отступлении» в главе «Западные арабески» первого раздела пятой части, где, в частности, вновь говорится о нерасторжимой связи природы и истории и об истории как всего лишь функции природы. «Мы знаем, – размышляет Герцен, – как природа распоряжается с личностями: после, прежде, без жертв, на грудах трупов – ей все равно, она продолжает свое... десятки тысяч лет наносит какой-нибудь коралловый риф... Полипы умирают, не подозревая, что они служили прогрессу рифа. Чему-нибудь послужим и мы». И дальше добавляет: «Войти в будущее как элемент не значит еще, что будущее исполнит наши идеалы». И вот его окончательный вывод: «Оттого-то я теперь и ценю так высоко мужественную мысль Байрона. Он видел, что выхода нет, и гордо высказал это».

«Былое и думы» – произведение чрезвычайно замечательное также и в стилистическом отношении. Можно сказать, талант Герцена-стилиста достигает в нем своей высшей степени проявленности. Для всех разделов книги характерны неожиданные и в то же время поразительно точные и яркие метафорические уподобления, «строительным материалом» которых оказываются самые разные области человеческой культуры: мифология, религия, история – классическая и современная, философия, наука; богатейшее интонационное разнообразие, подчас допускающее смешение различных интонаций, – к примеру, исповедальной и проповеднической – в пределах одного фрагмента или даже абзаца; постоянное вкрапление в текст иностранных слов и выражений – на латинском, французском, немецком, английском, итальянском языках; парадоксальные сочетания церковно-славянской стилистической архаики с варваризмами-европеизмами и живым русским разговорным стилем, в том числе грубоватым просторечием. В плане эстетического совершенства и исключительной художественной оригинальности «Былое и думы» – произведение, бесспорно находящееся на уровне лучших прозаических творений таких классиков русского XIX века, как Тургенев, Гончаров, Л. Толстой, Достоевский.

Творчество Герцена – и его последнее сочинение «Былое и думы» является прямым тому подтверждением – это сложный, противоречивый сплав различных духовных импульсов, идейных устремлений и настроений, которые должны быть наконец поняты и осознаны именно в этом их противоречивом единстве, составляющем самую суть художественного мира писателя. Время, когда на Герцена навешивался идеологически плоский ярлык «пламенного революционера», не позволяющий пробиться ни к его реальной душе, ни к его проблематическому, ускользающему от однозначных определений мировоззрению, прошло.

Основные понятия

Автобиографический образ, гротеск, западничество, западники-либералы, ирония, исповедь, историческая монография, историософия, крестьянская община, «критический субъективизм», лишний человек, мемуарная эпопея, натуральная школа, очерковый цикл, «примирение с действительностью», публицистический очерк, романтический пафос, славянофильство, христианский социализм, эмансипация.

Вопросы и задания

1. Как сочетаются в творчестве Герцена художественное и философское начала?

2. Каковы идейные истоки позиции Герцена-мыслителя?

3. Каковы пути и способы отражения исторического процесса в художественных и философско-публицистических произведениях Герцена?

4. В чем суть полемики Герцена с романтическим направлением? Что противопоставляет романтическому образу мысли Герцен-мыс-литель и Герцен-художник?

5. Каковы основные темы и идейный пафос романа Герцена «Кто виноват? »

6. Какова философская подоплека повестей Герцена «Доктор Крупов» и «Поврежденный»?

7. Как и в какой мере биография Герцена отразилась в его художественном творчестве?

8. В чем заключается жанровое и композиционное своеобразие книги Герцена «Былое и думы»?

Литература

Веселовский А.Н. Герцен-писатель. М., 1909.

Герцен – художник и публицист. М., 1977.

Гинзбург Л.Я. «Былое и думы» Герцена. Л., 1957.

Гурвич-Лищинер С. Творчество Герцена в развитии русского реализма середины XIX века. М., 1994.

Эйделъман Н.Я. Герцен против самодержавия. М., 1973.

ГЛАВА 7 И.С. ТУРГЕНЕВ (1818-1883)

Иван Сергеевич Тургенев – один из блестящих мастеров русской прозы, автор романов, повестей, драматических произведений, рассказов, очерков и критических статей.

НАЧАЛО ТВОРЧЕСКОГО ПУТИ:

ОТ РОМАНТИЗМА К РЕАЛИСТИЧЕСКИМ ПРИНЦИПАМ НАТУРАЛЬНОЙ ШКОЛЫ

Свой творческий путь Тургенев, один из крупнейших писателей-про-заиков XIX в., начал в 1840-е годы. Обычно это десятилетие определяется как время торжества художественных принципов натуральной школы, решительно порвавшей с эстетикой романтизма и заложившей основы, с опорой на творческие достижения Пушкина, Лермонтова и Гоголя, классического русского реализма. В современной перспективе такая характеристика 1840-х годов кажется слишком прямолинейной и упрощенной. Идеологи натуральной школы, такие как В.Г. Белинский или А.И. Герцен, действительно ратовали за эстетику бытового правдоподобия – изображение «обыденного вещного мира» в противоположность романтической установке на изображение исключительного, необычного и «высокого». Таким был общий настрой эпохи, сначала проявившийся в Европе и эхом докатившийся до России. Убежденный враг «отвлеченных» и «прекраснодушных» романтиков, Гегель учил о том, что абсолютный дух воплощается и реализуется не в их «субъективно»-намысленных фантазиях, а в самой «объективной» действительности. Вслед за Гегелем Фейербах в своей книге «Сущность христианства» объясняет, что идеальные и возвышенные образы религиозного искусства есть проекции мыслей и эмоций человека, ошибочно превращающего посредством механизма «отчуждения» свою теплую, земную, чисто человеческую энергию в фантастические абстракции, в конце концов порабощающие его волю, лишая ее жизненных соков и не позволяя ей развернуться полнокровно. Позитивизм, или научная («положительная») философия О. Конта и его последователей, появившаяся в то же время, объявляет естественные науки, основанные на опыте и эксперименте, единственным критерием истины и разоблачает религию и метафизическую философию как отжившие формы познания. Однако это общеевропейское направление мысли, которое традиционно именуется реализмом, отнюдь не было всеобщим даже в пору своего наивысшего господства (1840—1860-е годы). Оно теснилось другими направлениями мысли, которые сложно уживались с ним, порождая, особенно в литературе, множество гибридных форм. Для них обычные определения «романтизм», «реализм» не подходят уже потому, что саму суть этих форм составляет смешение разнородного, которое в то же самое время воспринимается как синтетическое единство. Такие гибридные формы, существующие, условно говоря, на стыке романтизма и реализма, бытовой обыденности и захватывающей игры воображения, мирной повседневности и фантастического эксцесса мы найдем в поэзии Гейне и Байрона, в прозе Гофмана, а в русской литературе у Пушкина, Лермонтова и Гоголя. Бытовой реализм «Евгения Онегина», «Героя нашего времени» и «Мертвых душ» – это реализм, отнюдь не порвавший с романтической аурой и поэтикой романтизма, а впитавший их в себя путем их сложной, подчас причудливой трансформации. Нелишне вспомнить, что сам быт в его, с одной стороны, обыденности, а с другой – в его реалистической сочности и вещности, был открыт романтиками: тем же Гофманом, да и тем же Байроном в его поэмах «Беппо» и «Дон Жуан».

Все это – круг чтения молодого Тургенева. В ранней юности он, как и многие в его поколении, прошел через увлечение байроническими героями, бросающими вызов творцу и его творению, глубоко неудовлетворенными существующим порядком вещей и с мефистофелевской скептической усмешкой взирающими на пошлые радости толпы, готовой мириться с выпавшей ей участью жить в скучном прозаическом мире. С такими героями Тургенев был знаком как по оригинальным сочинениям Байрона, так и по байроническим поэмам Пушкина и Лермонтова. В том же духе еще в 1830-е годы Тургенев написал свое первое художественное произведение – драматическую поэму «Стено» (при жизни не была опубликована), в которой вывел типично байронического героя – мятежного и разочарованного одновременно. Хотя позднее этот первый поэтический опыт был резко осужден им самим и назван «рабским подражанием байроновс-кому Манфреду», сам тип героя, появляющийся в поэме, – одинокого, разуверившегося, страдающего и вместе с тем исполненного какого-то таинственного величия, ибо не боящегося задавать «страшные» вопросы о жизни и ее смысле, – в дальнейшем будет неоднократно встречаться в творчестве Тургенева.

Первое опубликованное произведение Тургенева (если не считать ряда лирических стихотворений, которые время от времени он писал на протяжении всей своей жизни) – поэма «Параша» (1843), заслужившая одобрительный отзыв Белинского и сделавшая писателя известным читающей публике. За ней последовали другие поэмы, наиболее значительные из которых «Разговор» (1845) и «Помещик» (1846), и первые опыты в прозе – повести «Андрей Колосов» (1844), «Бретер» (1847), «Петушков» (1848), «Дневник лишнего человека» (1850) и др. 1840-е годы для Тургенева – время поисков собственного стиля, собственной манеры, и каждое новое его произведение – своего рода художественный эксперимент, попытка «примерить на себя» какой-либо из уже существующих авторитетных литературных стилей. Так, в «Разговоре» с легкостью опознается поэтический стиль лермонтовского «Мцыри»; в «Параше» – свободный, основанный на «болтовне» стиль пушкинского «Евгения Онегина» и «Домика в Коломне», а также написанной в том же ключе лермонтовской «Сказки для детей»; в «Андрее Колосове» заметна ориентация на лаконичный и «жесткий» синтаксис пушкинской прозы, избегающей подробных, обстоятельных описаний, тогда как в «Петушкове» чувствуется почти ученическая зависимость от гоголевской манеры... Так же свободно переходит Тургенев от характерно романтической поэтики «Разговора» к подчеркнуто-реалистическому бытописанию «Параши» и «Помещика». В бытоо-писательской установке этих поэм Белинский справедливо усмотрел вызов всяким романтическим отвлеченностям, близкий его собственному идеалу того времени – «натуральному» изображению действительности. Однако не менее справедлива точка зрения, согласно которой сознательно огрубленный бытовизм «Помещика» и «Параши» есть не более, чем реалистическая трансформация романтического мироощущения, которое не отрицается, а просто выворачивается наизнанку. Притом что обе поэмы в стилистическом отношении зависимы от пушкинской свободной манеры ведения рассказа, пушкинской примиряющей легкости в них меньше, чем лермонтовского язвительного отрицания и скептической насмешки, заставляющих вспомнить опять-таки о раннем тургеневском кумире Байроне. В том, как автор «Параши» последовательно и целенаправленно снижает все высокое: от мелких деталей (так, например, у самой Параши «немножко велика была рука», а мать ее была «женщина... простая С лицом, весьма похожим на пирог») до характеров главных героев (Параша – это явно упрощенная Татьяна Ларина, а ее жених, а потом муж Виктор – явно приземленный Онегин), – можно усмотреть не только спор с «возвышенным» романтизмом, отвергаемым во имя обнажения страшной правды жизни, что идеологи натуральной школы находили у Гоголя, но и байроническую неудовлетворенность несовершенным миром, который вместо пламенных страстей и полетов духа предлагает довольствоваться пошлой скукой прозаического существования. Законный брак, казалось бы, искренне полюбивших друг друга героев поэмы представлен в финале как апогей пошлости: «Сбылося все... и оба влюблены... Но все ж мне слышен хохот сатаны». Мировоззренческий ракурс, в котором решена поэма, поразительным образом соединяет в себе Гоголя и Байрона. Недаром основную идею поэмы, перекликающуюся с гоголевским «Скучно на этом свете, господа!», озвучивает в ней сам «владыка зла», наблюдающий через забор за счастливой четой с байронически-презритель-ной улыбкой на устах.

Однако уже в повестях 1840-х годов Тургенев начинает вести борьбу и с этим мироощущением, склонность к которому он находил в себе самом,

и с тем психологическим типом, который являлся его носителем в жизни и литературе. Признавая колоссальные заслуги Гоголя перед русской литературой, считая его обладателем величайшего художественного дара, Тургенев в то же время довольно рано осознает, что его путь – не гоголевский. Что его не устраивает в Гоголе, так это его «отрицательный» взгляд на действительность, болезненно фиксирующий в первую очередь ее негативные и темные стороны, нередко преувеличивая их, сатирически или гротескно заостряя, или, по-другому, то именно в Гоголе, что волей-неволей сближает его с романтическим «отрицателем» Байроном. В этом «отрицательном» взгляде, при всей его остроте и глубокой проницательности, Тургеневу не хватает идеала и веры в то, что этот идеал может быть открыт в самой жизни. Неверие в идеал и светлый смысл жизни – вот что, по Тургеневу, является отличительной чертой байронического романтика, или романтика-«отрицателя». Из этой основной черты вытекают и все остальные: эгоцентризм, подавляющий перевес умственной деятельности над действием воли, разъедающая рефлексия, презрение к людям и безнравственное обращение с ними. Выявление эгоистической сущности «благородного» романтика – общее место критики романтизма, осуществлявшейся писателями и критиками натуральной школы: достаточно вспомнить образы Дмитрия Круциферского из «Кто виноват?» Герцена и Александра Адуева из «Обыкновенной истории» Гончарова. Тургенев присоединяет свой голос к их голосам – в рецензии на русский перевод «Фауста» Гете (1844), где символом всецело сосредоточенного на себе романтика-эгоиста объявляется чрезмерно умствующий Фауст, из страха перед действительной жизнью ищущий поддержки в бесплодном мефистофелевском скепсисе, и, еще ярче и заметнее, – в повести «Дневник лишнего человека», ставшей своеобразной художественной иллюстрацией мыслей, изложенных в рецензии. Главный герой повести, молодой помещик с университетским образованием Чулкатурин, умирающий от чахотки, словно сконцентрировал в себе все то дурное, что только можно найти в типе романтика-эгоиста: он мелочно придирчив, обидчив, болезненно ревнив, не может простить своей возлюбленной Лизе, что она предпочла ему другого, и весь его дневник, где он с утонченной скрупулезностью романтика анализирует свои чувства, представляет собой, по его собственным словам, что-то вроде самоуслаждения «зрелищем своего несчастия».

Альтернативу этому типу разъедающего самого себя романтика Тургенев ищет в противоположном ему типе цельного и нравственно устойчивого человека, который способен в сложной ситуации сохранить достоинство и при этом не заставлять страдать из-за себя других. Андрей Колосов из одноименной повести – первая попытка создания такого героя. Андрей Колосов изображается как цельная сильная личность нового типа: в нем нет рефлексивной раздвоенности – тяжкого наследия умствующей культуры прошлого, а есть сила духа, позволяющая ему поступать так, как диктует внутренне «природное» чувство, далеко не всегда совпадающее с требованиями традиционной нравственности: утратив чувство любви к девушке Варе, продолжающей любить его, Колосов находит в себе силы прекратить с ней отношения, не унижая ее оскорбительной жалостью и не чувствуя ненужного раскаяния за содеянное. Тургеневский Колосов – русский вариант идеальных «положительных» героев Жорж Санд, в творчестве которой в модифицированном виде была воскрешена старая идея Ж.Ж. Руссо о несовпадении «естественной» нравственности человека и аморальных требований общества, отклонившегося от «естественного» пути развития и превратившегося в оковы для человеческой свободы и спонтанности. В 1860-е годы тот же тип цельной и сильной личности и тоже под влиянием Жорж Санд будет воспроизведен Чернышевским в образах главных мужских персонажей романа «Что делать?» – Лопухова и Кирсанова. Важно подчеркнуть, что при всей своей противоположности байроническому романтику, Андрей Колосов тоже по-своему необыкновенная личность; «необыкновенным», по словам автора повести, его делает уже сама его «естественность», бросающая вызов привычным представлениям о норме. В этом отношении он вполне может считаться «положительным» двойником байронических героев; он такая же титаническая фигура, как и они, только вместо глобальной пессимистической разочарованности в нем преобладает вера в правоту своей глубинной «естественной» мощи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю