444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Андреева-Бальмонт » Воспоминания » Текст книги (страница 18)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:44

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Екатерина Андреева-Бальмонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Мне было бы очень весело, если бы меня не тревожил трагический вид Нины Васильевны. Мы с Федей сели за стол так, чтобы видеть ее. И она часто взглядывала на нас и улыбалась. Но у меня сжималось сердце при виде ее лица. Как бы застывшая в своем белом тяжелом атласном платье с длинным шлейфом, с фатой, опускающейся до полу, она походила на изваяние. И в церкви, когда она шла вокруг аналоя, и когда принимала поздравления после венчания, и за столом, когда она вставала, чтобы чокнуться с гостями после тостов, она все время, видимо, делала над собой усилие, чтобы возвращаться к окружающему ее. «Возвращаться откуда?» – спрашивала я себя. «Боюсь, что она несчастлива», – сказал Федя, следя за моим взглядом и как будто угадав мою мысль. Конечно, несчастлива. Но почему? Ведь она сама захотела и согласилась быть его женой, ее никто не заставлял. И почему у нее, до той поры совершенно здоровой, сделался этот обморок? Тут какая-то тайна. Но я чувствовала, что говорить об этом нельзя ни с кем.

Вскоре после обеда «молодые» пошли переодеваться, они ехали за границу с вечерним поездом. Большинство гостей собирались их провожать на вокзал. Мои сестры ехали домой. Федя умолял меня не уезжать, ему надо еще так много мне сказать. Но он ничего не говорил, бормотал что-то бессвязно и смотрел на меня какими-то неподвижными, остановившимися глазами. Я тогда не поняла, что это было действие шампанского. Когда сестры позвали меня, он взмолился: «Не уходите так, не оставляйте меня, дайте мне цветок». Я протянула ему ландыши, что были у меня в руке. «Нет, розу, – забормотал он, подходя ко мне очень близко и склоняясь надо мной, – дайте розу». Я отколола розу от корсажа. Он схватил ее у меня и, расстегнув пуговицы мундира, положил себе на грудь. «Никогда не расстанусь», – и вдруг он наклонился и прильнул к моей руке выше локтя, с которой спустилась длинная перчатка. В этом поцелуе было что-то необычное. Я страшно смутилась, вырвала руку и пошла к сестрам. Он последовал за мной, не сводя с меня расширенных, каких-то безумных глаз.

«Ай, ай, ай, барышня, – вдруг раздался насмешливый голос Сергея Ивановича, – разве можно так кружить головы? Посмотрите, что вы наделали с бедным мальчиком».

Вернувшись из свадебного путешествия, Нина Васильевна с мужем – проездом в деревню – приехали к нам на дачу. Он был так же весел, громогласен, она так же молчалива и сдержанна и, к моему несказанному счастью, так же внимательна и нежна ко мне и Маше, как прежде. Она заметно меня не выделяла среди других, но я очень чувствовала, что между нами связь, которой у нее не было с другими, и что эта связь не обрывается, а, напротив, крепнет.

Евреинов рассказывал о их путешествии по Италии в комическом тоне и, несмотря на явное неудовольствие Нины Васильевны, продолжал сыпать довольно грубыми шутками и остротами на ее счет. «Я даже подумал, – говорил он, – что Ниночка хочет меня уморить или, по крайней мере, спустить с меня пуд жира, таская в эти тропики, – сорок градусов в тени бывало. И главное, без передышки: переночуем в какой-нибудь таверне и ни свет ни заря несемся дальше, все по Бедекеру {40} , не пропуская ни одной достопримечательности у этих проклятых итальяшек. То церковь, то памятник, то вид. Да, не забуду я этого якобы „свадебного путешествия“… А в Вене – вот была переделка! Только что мы легли, вдруг Ниночке делается дурно. Лежит как мертвая, глаза закатились, руки, ноги, как лед. Я хочу бежать за доктором, хочу одеться – хвать, а платье мое исчезло. Я звоню прислуге, кричу: „Brücken, Brücken, wo sind meine Brücken?“ [79]79
  Мосты, мосты, где мои мосты? (нем.).


[Закрыть]
– поднял всю гостиницу на ноги. А поганая немчура не понимает, что я ищу свои брюки. Они, видите ли, ночью уносят чистить платье, которое им надо выставлять за дверь. Ну, послал я за доктором, а Ниночка пришла в себя и ни за что не захотела видеть доктора. Пришлось его прогнать».

Пока Евреинов рассказывал, Нина Васильевна менялась в лице, видно, ей было очень неприятно все, что он говорил. Но он не обращал ни малейшего внимания на это. «Ну теперь, слава Богу, кончились эти Сицилии и Тауермины! Поедем в деревню и заживем там на славу».

Прощаясь с Ниной Васильевной, я успела ее спросить: «А ты довольна своим путешествием?» – «Нет, – поспешно ответила она. – Очень трудно было и теперь трудно».

Она несчастлива. Это ясно. Я уже не спрашивала себя почему. Теперь я догадывалась, что муж ей чужой, такой же далекий, как был до свадьбы, что она с ним не сблизилась. Что это, верно, и «трудно». Но догадки мои были очень смутные.

После всего пережитого на балу и на свадьбе Нины Васильевны во мне произошел какой-то перелом. Я сразу повзрослела, чему отчасти способствовали длинное платье и прическа и, главное, перемена в отношении ко мне окружающих, Феди в особенности. То ощущение мое, когда мы с ним сидели над рекой, и поцелуй руки на свадьбе. Все это что-то совсем новое, что превращало меня из девочки в девушку.

Что это? Любовь? Федя меня любит. А я? «И ты любишь его, – сказала Нина Васильевна. – Такое юное прекрасное чувство. Счастливые».

«Значит, мы любим друг друга, – уже уверенно после слов Нины Васильевны говорила я себе. – У меня настоящий роман».

Но Федя почему-то не писал, не давал о себе знать. Прошло лето, осень, от Феди ни звука. Зимой я перестала ждать от него писем, после того как получила деловую записку с просьбой вернуть ему какую-то бумагу, хранившуюся у меня, без единого слова ко мне лично. Я обиделась и вернула его бумагу, тоже не написав ему ни слова. От Нины Васильевны я узнала, что Федя кончает гимназию и поступает в Петербургский университет.

Нина Васильевна писала мне часто из деревни, где она теперь жила. Я отвечала ей длиннейшими письмами, в восемь – десять страниц. Я очень старательно сочиняла их, как некие трактаты, стараясь казаться в них очень серьезной, высказывала глубокие мысли, которые я тогда почерпала из чтения Гете, Аэурбаха, Шпильгагена, Жорж Занд, Бальзака и других.

Мысль идти в народ отошла на задний план, хотя я ей не изменяла еще. Но я уж очень была увлечена чтением художественной литературы, книг по искусству…

Меня очень сокрушало, что у меня нет таланта, как у Нины Васильевны, к музыке, чтобы всецело посвятить себя ему. Раз его нет, я хотела все сделать, чтобы проникнуть в творчество великих художников для понимания их гения. И мы с Ниной Васильевной читали под руководством сестры моей Саши том за томом историю музыки, живописи, литературы, я уж не говорю о романах, их мы поглощали в огромном количестве и русские, и иностранные. Дома у нас библиотека постоянно пополнялась вновь выходящими книгами, русскими и иностранными. И Нина Васильевна составляла себе свою библиотеку в деревне.

В наших вкусах с Ниной Васильевной было много общего, мы в книгах любили все возвышенное, романтическое и таинственное. Увлекались и спиритизмом, и гипнотизмом, и телепатией. И у нее, и в особенности у меня, была магнетическая сила. Держа ее за руку, я безошибочно угадывала ее мысли, могла внушить ей свои. Мы делали эти опыты при других, и они всегда удавались, и не только с ней, но и с другими. Мне дома запретили… то есть не запретили, так как запрещение на меня имело всегда обратное действие, но убедили бросить эти опыты. Я очень много сил тратила на них. Я даже боялась заболеть нервно. Но у нас с Ниной Васильевной навсегда остался интерес к этой силе, живущей внутри человека, которую можно вызывать по желанию известными приемами.

В деревне у Евреиновых

В следующую весну 1886 года пышно справляли годовщину свадьбы Нины Васильевны. Я с сестрами в первый раз поехала к ней в их имение Борщень Курской губернии. Туда должен был приехать и Федя. Я не видела его целый год, со свадьбы Нины Васильевны.

Я очень ждала встречи с ним, подогреваемая разговорами о нем с нею.

Но ничего не вышло из того, что мы с ней ждали. Федя держался очень натянуто, как светский молодой человек. Он все больше пребывал в мужском обществе и явно избегал оставаться со мной наедине. Когда это раза два случилось, я, как всегда прежде, завела речь о Нине Васильевне, но Федя так свысока и презрительно стал говорить вообще «о скуке бессмысленной помещичьей жизни, в которой погрязла моя сестрица», так все критиковал и осмеивал, не слушая моих возражений, что у меня сразу пропала охота с ним говорить.

Он был так несправедлив к своей сестре! За год жизни в деревне она очень много уже сделала: построила школу с удобной квартиркой для учителя, вокруг нее развела сад. Мы как раз с ней, под руководством их садовника, сажали сирень в этом саду, обносили его изгородью из лоз. Сейчас Нина Васильевна хлопотала о постройке бани для крестьян.

Когда я раз позвала Федю сажать с нами кусты, он насмешливо ответил: «Нет, избавьте, пожалуйста, я в эти игрушки больше не играю».

Нина Васильевна больше, чем я, огорчалась тем, как он держится. Она думала, что он сторонится меня из страха насмешек, она была уверена, что он не изменился ко мне, что чувство его ко мне очень глубоко. Мне так хотелось, чтобы это так было, что я верила ей. Но когда Федя вдруг сократил свое гощение у сестры и уехал, я совсем не грустила. Уж очень я была поглощена моей все возрастающей близостью с Ниной Васильевной и моими новыми впечатлениями от жизни в деревне, о которой раньше знала только по книгам, а здесь увидела воочию благодаря Нине Васильевне. И узнала ее в этом глухом углу Курской губернии очень хорошо, так как впоследствии ездила сюда часто и гостила здесь подолгу.

С тех пор как мать продала нашу дачу в Петровском парке – мне было тогда четырнадцать лет, – мы проводили лето в каком-нибудь подмосковном поместье, где мать снимала помещичий дом под дачу. Каждое лето в другом месте. Таким образом, я прожила двенадцать лет в разных старинных усадьбах одна красивее другой. Так как семья наша была большая, то дом требовался поместительный, и непременным условием при найме его сестрами ставилось – чтобы местность была красивая, чтобы были река, лес, прогулки. Так мы жили у князей Вяземских в их Астафьеве, у Хвощинских в Волынском, у Лермонтовых в Семеновке, у Новиковых в Майданове, у генерала Роопа в Леонове, у Торлецких…

Обедневшие дворяне в то время отдавали внаймы свои дома в усадьбах или вовсе продавали их. Покупали эти усадьбы богатые купцы, фабриканты: Морозовы, Абрикосовы, Мамонтовы, Рябушинские… Новые собственники устраивались по-разному в этих поместьях. Некоторые сносили старые дома, строили себе в новом вкусе более комфортабельные; другие, любители старины, тщательно возобновляли старые постройки в том же стиле, расчищали только старинные парки, подсаживали деревья и кустарники тех же пород, возобновляли в том же виде цветники.

Нам дом сдавали со всей обстановкой: с картинами, статуями, библиотекой, с биллиардом и иногда с роялем даже. Цена такого дома была от 700 до 1000 рублей. Некоторые хозяева усадеб оставляли себе в доме две-три комнаты, где проводили лето. Но чаще они переезжали во флигель. Мы знакомились и часто близко сходились с помещиками.

Но жили мы у них как дачники, не соприкасаясь ни с рабочим персоналом, ни с деревней. Поэтому у Евреиновых в деревне для меня все было ново и примечательно.

Больше всего меня поразили с самого начала убогость и нищета деревень Курской губернии. Как только мы вышли из вагона на маленькой станции Иванино Курской железной дороги и покатили на четверке в удобной рессорной коляске в Борщень по черной и пыльной дороге, перед нами без конца и края стали расстилаться поля, все сплошь засеянные низкорослой и жалкой пшеницей.

Поражало тоже безлюдье. На расстоянии тридцати верст, что нам приходилось ехать, – две-три деревни в несколько десятков маленьких покривившихся хаток, полувросших в землю. Все крыты соломой, с крошечными окошками, где два, где одно. Только у немногих были плетеные сарайчики, обмазанные глиной, ни огорода, ни садика. И поселки эти казались вымершими. Кое-где, но мало, на завалинках сидели старики; бледные, полуголые, пузатые дети с хворостинками в руках пасли у пересохших ручьев гусей. Никаких звуков не было слышно, даже собачьего лая. Я невольно сравнивала эти жилища с подмосковными шумными деревнями. Там большие избы с крылечками, иногда крытые железом, надворные строения, огороды, сады или палисадники при каждом доме. А тут? Ни одного дерева, ни одного кустика, сидят, как грибы, на черной земле белые безглазые мазанки.

Впоследствии Нина Васильевна познакомила меня с жизнью людей в этих хатах. Вся обстановка их внутри – стол, лавки, сундучок. Топят по-черному, спят на земляном полу, вповалку, тут же помещается скотина, маленькая коровенка, овца. Грязь и вонь. Люди эти никогда не мылись, не знали, что такое мыло, не бывали в бане. На пятьдесят верст кругом ни одной больницы, ни школы, церкви только на усадьбах. И в церковь ходили редко и неохотно. Если попадали туда на свадьбы, на похороны, стояли как истуканы, ничего не понимая в богослужении.

Молодой священник, из крестьян этой местности, назначенный по просьбе Евреинова в их приход, очень рьяно принялся за дело просвещения этих дикарей. И отдавался ему всей душой. Он преподавал закон Божий в школе и помогал учительнице обучать детей русскому языку. Дети говорили на местном жаргоне, москвичам совершенно непонятном. И самой трудной школьной задачей было научить их русскому языку. Не говоря уж о самых элементарных правилах, что надо было им прививать: снимать шапку, входя в класс, здороваться, садиться за парты, не вставать во время урока, отвечать на вопросы, мыть руки и прочее, и прочее.

Отец Захарий принимал живейшее участие во всех начинаниях Нины Васильевны, действовал и в церкви, и в школе, и в домашнем быту деревни, вникая во все нужды своего прихода и помогая ему не столько словами, как примером.

Его хата в деревне торчала, как и все другие, на голой черной земле, когда он въехал в нее. Он обнес ее плетнем, засадил сиренью, фруктовыми деревьями, на огороде у него красовались огромные подсолнухи. Завел у себя пчельник. И все делал сам – пахал, сеял, удобрял.

Одевался, как все мужики, работал в рубахе и штанах. Только в церковь ходил и на требы ездил в рясе. И рясу носил короткую, немного ниже колен, из-под которой видны были брюки, заправленные в толстые сапожищи. Волосы он носил длинные, заплетал их в косичку. Он всегда спешил, бежал, говорил только о деле. На усадьбе появлялся часто, брал газеты, сельскохозяйственные брошюры, делился с хозяевами достижениями в своем маленьком хозяйстве или неудачами и убегал.

«Это что за чучело?» – ужаснулась одна важная старая генеральша, когда однажды он влетел на балкон в своем куцем подряснике и, кивнув нам, подошел к Нине Васильевне. «Отец Захарий, – сказала Нина Васильевна, – я хочу вас познакомить с нашей тетушкой». Отец Захарий резко повернулся и почти громко сказал: «Это очень нужно? Я очень спешу». Он прищурил свои близорукие глаза в сторону старухи, важно восседавшей в качалке, шагнул к ней и, протянув свою мозолистую, заскорузлую ладонь, тряхнул изо всех сил ее тонкую руку, унизанную перстнями. Старуха хотела встать и сказала с укором в голосе: «Благословите, батюшка». «Сидите», – ответил отец Захарий и, быстро перекрестив ее маленьким крестом, сказал несколько слов по делу Нине Васильевне и ушел.

«Voilà un type! [80]80
  Каков тип! (фр.).


[Закрыть]
Откуда вы достали его? С его шексхендами?» [81]81
  шексхенды (испорч. англ.:shake hands) – рукопожатия.


[Закрыть]

На другой день генеральша пошла в церковь и еле достояла обедню. Она была страшно возмущена: «Стучит своими сапожищами в алтаре, размахивает кадилом, бегает, кричит и все спешит – куда, спрашивается. Никакого благочиния, благолепия. А проповедь! Выкрикивает что-то, как мужик на базаре. И на каком языке он говорит? Я, слава Богу, русская, но я ни слова не поняла». – «Зато его поняли мужики, – сказал Евреинов, – для которых он говорил, и ни один не вышел из церкви. А спешил он справить службу поскорее, потому что больше часа наши мужики не стоят в церкви». Но генеральша не унималась. «Какой это священнослужитель, просто свинопас!» – «Он нас пасет, тетушка», – засмеялся Евреинов. Он почтительно вел генеральшу под руку из церкви и убеждал ее, что, несмотря на дурацкие манеры, отец Захарий в деревне бесценный работник.

И действительно, отец Захарий был отличным посредником между деревней и усадьбой. Он, как никто, умел говорить с народом, из среды которого вышел, побеждать их косность, пробуждать в них сознание. Впоследствии он помог осуществить одну затею Нины Васильевны. Она устроила мастерскую, в которой крестьяне могли учиться плести корзины. Из этой мастерской мастера ездили по деревням и обучали желающих ремеслу. Материал был даровой, так как ива росла в изобилии в этих местах: стоило сунуть срезанную ветку в чернозем, как она принималась расти без всякого ухода и давала прекрасную лозу, гибкую и упругую, как раз пригодную для изготовления тех корзин с крышками наподобие сундуков, на которые всегда был спрос. Нина Васильевна нашла сбыт этим корзинкам в кустарные склады в Москве и других городах. На кустарной выставке в Петербурге корзины из мастерской Нины Васильевны были отмечены как лучшие, вместе с коврами, которые ткали деревенские девушки по старинным рисункам (по черному фону красные и лиловые розы) в другой мастерской на усадьбе у Нины Васильевны под ее личным руководством.

Корзины и ковры изготовлялись в большом количестве, находили хороший заработок деревенскому люду. Но привлечь к этой работе крестьян, заинтересовать их этим заработком сначала было очень трудно. Все отказывались, восставали, как всегда, против всякого новшества. И тут отец Захарий сумел убедить их в пользе и выгоде для них этой работы.

Но самую большую энергию отцу Захарию пришлось проявить, когда Евреинов задумал построить сахарный завод недалеко от своей усадьбы. Вместо пшеницы надо было сажать свеклу. Этот переворот в сельском хозяйстве было очень трудно произвести в крае, где сотни лет население привыкло ковырять жирный чернозем деревянными сохами и без всяких других затрат получать достаточно хлеба, чтобы не голодать. Евреинов с несколькими соседями и с помощью отца Захария, конечно, пытался уговаривать и убеждать крестьян в выгоде для них нового хозяйства. Но напрасно; большинство отказалось. Соседние помещики тоже не решались, медлили и пропустили год-два, пока не увидели на деле, насколько было выгодно поставлять свеклу на завод, находящийся тут же, среди их полей. За помещиками последовали крестьяне, и постепенно весь край перешел на новое хозяйство, и никто не жалел об этом.

Если у меня был большой интерес к деревне, то еще больший – к домашней жизни Нины Васильевны и к ней лично. Наша близость все росла, росло и мое восторженное чувство. Мы целый день были вместе, а если расходились, я всегда знала, где она и что делает. Но я тщательно скрывала от всех свой исключительный интерес к Нине Васильевне. Я издали следила за ней, не подходила, пока она меня не подзывала. И видя, что это ей нравится, продолжала при других держаться от нее в стороне.

Кроме этого в наших этих отношениях была таинственность, которая мне очень нравилась. Нам очень мало удавалось быть наедине, так как ее отвлекали обязанности хозяйки дома. У них всегда было большое общество гостей из Москвы и Петербурга и приезжающих соседей, оставшихся ночевать. Эти соседи-помещики были люди самых различных состояний и положений. Евреинов был очень приятен как хозяин: гостеприимный, веселый, любезный и ровный в обхождении со всеми решительно. На именинах его, 20 мая, собиралось самое разнообразное общество: губернатор, архиерей (иногда), земский врач, еврей-аптекарь, исправник, школьный учитель, князь Барятинский, князь Долгорукий, земская акушерка, какая-нибудь убогая старушка с целым выводком внуков и петербургские гвардейцы – товарищи его младшего брата. И все у них в доме чувствовали себя приятно.

Я ужасно тяготилась такими праздничными днями, так как они отнимали у меня Нину Васильевну. И мы обе с ней с облегчением вздыхали, когда провожали последнего гостя.

Начинались будни лучше всяких праздников. Гостящие всегда были, человек шесть – восемь с нами, тремя сестрами, но все жили, как у себя дома, делали, что хотели. Собирались в определенные часы к чаю, завтраку, обеду на звуки гонга. Мы, три сестры, жили в доме в большой комнате рядом с гостиной Нины Васильевны. Другие гости размещались во флигелях. Дом Евреиновых был длинный, одноэтажный, очень простой. Небольшие комнаты с удобной мебелью, без всякой роскоши и каких-либо затей. Большие окна выходили в сад. Два балкона, сплошь заставленные растениями, с соломенными мягкими креслами и качалками. Там днем обыкновенно сидели все: кто с книгой, кто с работой. Там и чай пили, когда был дождь, а в хорошую погоду всегда в саду под деревьями, иногда накрывали прямо на траве и сидели на подушках. Нина Васильевна это очень любила и всегда выбирала какой-нибудь красивый тенистый уголок в парке.

В имении Евреиновых «Борщень»

Парк был небольшой, но очень красивый, со старыми развесистыми березами, липами и белой акацией. Нина Васильевна очень заботилась о нем и о цветнике. В середине сада был фонтан, к которому вела дорожка, обсаженная кустами роз самых различных сортов. Благоухание роз доносилось до балкона и комнат, и этот запах роз навсегда связался для меня с Ниной Васильевной и ее комнатой в Борщне.

Этот парк был как оазис в пустыне. Вокруг него расстилались черноземные поля до самого горизонта. Эти огромные пространства были по-своему красивы, но Нине Васильевне они очень не нравились. Их сухой и горячий воздух она просто не выносила и вначале болела от него.

Утром я старалась быть раньше всех в столовой, чтобы первой увидать Нину Васильевну. Но обыкновенно в девять часов, когда она появлялась, вместе с ней сходились из своих комнат и все домочадцы, и гости. Все искали ее общества, хотели ее внимания.

Я никогда в жизни и потом не встречала человека, который нравился бы столь разным людям, как Нина Васильевна. Дети и молодежь ее обожали. Маленькая дочь одной скотницы, как только ее видела, бросалась к ней, и ее нельзя было оторвать. Любили ее все: старик генерал и старичок пасечник, важная старуха княгиня, молодой земский врач, отец Захарий и немка – бонна ее детей, и все служившие у них в доме. Никто никогда о ней не говорил дурного слова. И это было особенно удивительно, потому что внешне Нина Васильевна была очень сдержанна и ровна со всеми. Но, правда, очень внимательна к каждому, к любому человеку, который подходил к ней.

За утренним чаем Нина Васильевна не засиживалась с гостями, она уходила распоряжаться по хозяйству. Иногда звала нас с собой. Мы шли в молочную, или в оранжерею, или навестить заболевшего. Она внимательно выслушивала человека, говорившего с ней по делу, и никогда не приказывала, а просила то-то и то-то, всегда очень точно формулируя свою мысль, всем говорила «вы» и прибавляла «прошу вас» или «пожалуйста» к каждому распоряжению.

К вечеру, когда спадала жара, предпринимались общие прогулки – в экипажах обыкновенно, так как до ближайшей дубовой рощицы было шесть верст. Пешком ходили по полям после заката солнца, и то задыхались от духоты.

Вечером музицировали. У Нины Васильевны часто гостили музыканты, совсем еще молодые, кончившие консерваторию скрипач Крейн и виолончелист Эрлих. Они играли с Ниной Васильевной Гайдна, Моцарта, Бетховена. Пели у них Дейша Сионицкая, совсем молоденькая, дебютирующая тогда в опере в Большом театре, и замечательная певица, красавица Панаева-Карцева, для которой Чайковский написал так много романсов. Она гостила одно лето у Евреиновых со своим мужем и девочкой.

Часто танцевали, играли в petits jeux (в разные игры), ставили шарады. В них отличалась Нина Васильевна. Она играла старушечьи роли совершенно замечательно. Одно ее появление на импровизированной сцене всегда вызывало неудержимый хохот зрителей. И ее никто не узнавал, даже без особого грима – так она умела быть непохожей на себя.

Однажды Евреинов объявил, что пригласил тапера из Курска, чтобы Нина Васильевна могла не играть, а танцевать. Мы очень обрадовались. В беседке, где должны были происходить танцы, все было готово, ждали только тапера. Нина Васильевна пошла узнать, не приехал ли он. Наконец хозяин привел какого-то толстого старого человека в синих очках, одетого в нанковый старомодный пиджак, в короткие брюки и слишком большие башмаки со светлыми гетрами. Евреинов подвел его к роялю и шутливо представил обществу: «Иван Иванович Иванов, настоящий артист своего дела – так он сам рекомендовал себя». Толстяк неуклюже поклонился, сел и несколько раз передвинулся на стуле, не спеша достал платок из кармана и стал вытирать руки, потом широким жестом сдвинул картуз на затылок и взял несколько аккордов, сфальшивил, поправился и заиграл, вернее, застучал по клавишам, как будто у него были не пальцы, а костяшки. Сам он казался в восторге от своей игры, раскачивался на стуле, поднимал руки очень высоко и кивал в такт головой. Forte он играл фортиссимо, piano – пьяниссимо.

Но танцевать можно было под эту музыку, и на тапера перестали обращать внимание. Между танцами тапер подошел к хозяину и сказал ему что-то на ухо. Хозяин громко распорядился: «Подайте водочки артисту». На рояль поставили графин с водкой и стаканчик. Артист все подкреплялся, пока не опорожнил графин. Он играл все бойчей и бойчей.

Но где же Нина Васильевна? Я все поджидала ее и наконец не выдержала, побежала искать. Ни в доме, ни в саду ее не было. «Да она в беседке», – сказал ее муж. «Нет, ее там нет». – «Даю вам честное слово, что она там», – сказал Евреинов и захохотал. Что это значит?

Я побежала в беседку, там как раз танцевали grand rond [82]82
  большой круг (фр.).


[Закрыть]
. Меня ждал мой кавалер. «Послушайте, как разыгрался толстяк, – сказал он мне, – он, право, артист». Я оглянулась на тапера. Он уже не смотрел в ноты, не колотил по клавишам. Рояль звучал и пел у него. Он импровизировал разные плясовые мотивы на темы народных песен. При этом все так же кривлялся, раскачивался, поднимал руки выше головы.

«Это настоящий артист!» – с восторгом кричала одна музыкантша (относившаяся, между прочим, к игре Нины Васильевны довольно холодно). Она подбежала к таперу и продолжала: «Это импровизация, да вы талант, настоящий талант!» За ней к таперу подошли и другие.

Но тапер сразу оборвал игру, встал из-за рояля, вытирая платком лицо, и пробормотал: «Был талант, да сгубило это проклятое зелье…» – и, схватив графин, быстро заковылял к выходу. Навстречу ему шел Евреинов. «Что, узнали Нинку?» – закричал он, обнимая тапера и повертывая к нам лицом сконфуженную Нину Васильевну. Это была она!! Она вырвалась от мужа и убежала. Никто в себя не приходил от удивления. И я не узнала ее!

Через полчаса Нина Васильевна вернулась в своем белом платье, стройная и тихая, как всегда, но только с немного более, чем всегда, блестящими глазами и порозовевшими щеками. Она, смущенная, слушала, как ею восхищались, и старалась отвлечь от себя внимание.

«Неизвестно, какой талант у вас больше – музыкальный или комический. Вам надо на сцену! – вопила другая гостья, бывшая артистка, и обращалась к Евреинову: – Неужели вы допустите, чтобы погиб такой талант. C’est une artiste accomplie! [83]83
  Это настоящая артистка! (фр.).


[Закрыть]
Ей нужна сцена, публика!»

В это время, в перерыве между танцами, один гость, молодой офицер, умолял кого-нибудь из дам протанцевать с ним русскую под гармонику. Никто не умел. Тогда он стал просить Нину Васильевну. Она сразу согласилась, но предупредила, что никогда не танцевала, не училась русской, а только видела в деревне девушек, водивших хоровод. «Этого совершенно достаточно, вы все поймете танцуя», – сказал молодой человек в восторге, что он сможет показать свое искусство. Он сказал Нине Васильевне несколько слов.

Она вышла с ним на середину залы, встала против него, опустив руки, и сразу преобразилась в юную девушку. Кавалер ее сдвинул набекрень шапку, скрестил на груди руки и пошел, притоптывая каблуками, вокруг нее. Нина Васильевна, подбоченившись одной рукой, другой помахивая платочком, поплыла от него неторопливо, мерно, потупя глаза, как будто не видя его. Он нагонял ее, подходил с одной стороны, с другой, она все не поднимала глаз, уклонялась, но помахивая платочком, маня за собой, призывая его. Он все распалялся, увлеченный этой игрой, кружился вокруг, то приседая на корточки, быстро-быстро выбрасывая перед собой ноги, то вскакивал и летел вокруг, не сводя с нее глаз.

Темп пляски все ускорялся, движения танцора становились все наступательней, страстней, он все ближе и ближе подходил к своей даме, готовый уже схватить ее… Она, тоже разгоряченная, ускоряла свои движения, уходила от него, но теперь уходила как бы нехотя, оглядываясь через плечо с легкой усмешкой, продолжая манить его за собой платочком… И вышла из круга.

Все зааплодировали, столпились около нее, просили продолжать. Но Нина Васильевна не захотела. «Пойдемте ужинать», – сказала она, переходя к своей роли хозяйки дома. Восхищенный молодой танцор встал перед Ниной Васильевной на одно колено и, целуя ей руки, благодарил ее.

Она взяла своего кавалера под руку и, приветливо оглядываясь на нас, двинулась в столовую, мы за ней. Я думаю, среди нас не было ни одного человека, ни старого, ни молодого, не влюбленного в нее сейчас.

На другой день после этого вечера только и было разговору, как никто не узнал Нину Васильевну, хотя она не была даже загримирована, и как поразительно было превращение тапера навеселе в молодую девушку, так чудесно танцующую русскую. «Тут просто не было настоящего физиономиста, я бы Нину Васильевну тотчас бы узнала, так же как и Александру Валерьевну, в каком бы гриме они ни были, какую бы роль ни играли», – уверенно сказала женщина-врач, приезжавшая к Нине Васильевне на прием в ее больничку.

Она ушла принимать больных, а Нина Васильевна с Александрой Валерьевной тотчас же решили провести эту самонадеянную врачиху. Они обе сделались бабами, раздобыв у скотниц сарафаны и свитки, повязали платками головы, сели на повозку, которой правила моя сестра Маша, переодетая деревенским парнишкой.

Приемная больнички была битком набита больными. Врачиха видела в окно, как подъехала телега, как паренек неловко выволакивал из нее стонущую бабу, как за этой бабой шла другая с раздутой щекой, обвязанная платком. В приемной приехавшая баба так стонала, что врачиха приняла ее вне очереди. Первая баба была Нина Васильевна, за ней шла Александра Валерьевна… Нина Васильевна притворилась глухой и кричала что-то, невпопад отвечая на расспросы врачихи. Больная жаловалась, не сбиваясь с местного говорка, что ее колет, вертит, жгет и в голове, и в животе… Александра Валерьевна стояла рядом, подперев голову рукой, и сочувственно слушала. Врачиха внимательно смотрела на нее, стараясь понять, и хотела ее выслушать. «Ты ее слухай», – сказала Нина Васильевна и быстро вышла из комнаты, не в силах дольше сдержать смеха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю