355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Андреева-Бальмонт » Воспоминания » Текст книги (страница 12)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:44

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Екатерина Андреева-Бальмонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Вот когда вскоре после этого она прочла нам Достоевского «Маленького героя», вот это было интересно! Вечером, когда Анеты не было в комнате, я доставала нужный том с полки и перечитывала этот рассказ по многу раз, но почему-то тщательно скрывала это от Анеты.

Анета была очень серьезная девушка, она не любила выезжать в свет, не любила танцевать, была равнодушна ко всему показному. Совершенно не занималась своей внешностью, несмотря на то, что была самой красивой из сестер. Платья носила гладкие, без отделок, темного цвета. Свои длинные волосы заплетала в косы и свертывала их в узел на затылке. Никогда не смотрелась в зеркало и во всем соблюдала «простоту» – ее любимое выражение. «В человеке важен только его внутренний мир, его душа», – говорила она мне. Она была чрезвычайно религиозна и очень огорчалась, что я так холодна к церкви, не знаю молитв, не читаю для себя Евангелия. Она старалась внушить мне интерес к духовным вопросам, но чем больше она старалась, тем больше я протестовала. Мне нравилось пугать ее своим вольнодумством. Она была очень кротка и терпеливо выносила мое глупое бунтарство. Не сердилась, только огорчалась. Мне часто бывало стыдно своих выходок, но ей я никогда не показывала своего раскаяния.

Под конец я очень привязалась к ней и очень огорчилась, что она вышла замуж и уехала от нас.

Ее роман с будущим мужем, Яковом Александровичем Поляковым, начался летом на даче, когда Яков Александрович приезжал к нам каждое воскресенье к завтраку, а потом мы, младшие, с ним и Анетой предпринимали дальние прогулки; кто ехал на таратайке {30} , кто шел пешком, брали с собой самовар, посуду, угощение и располагались где-нибудь на берегу ручья. В лесу Яков Александрович занимался всеми нами одинаково, разжигал костер с братьями, нам, девочкам, помогал расстилать ковер и накрывать стол. Мы весело пили чай, устраивали игры, в которых Яков Александрович принимал живейшее участие. Он много пел из русских опер, которые знал наизусть, – и мужские, и женские партии, и хоры, заставляя нас подпевать себе. Когда он раз не приехал и мы без него поехали в лес – было так скучно, мы так ссорились, Анета была так печальна, что мы все решили, без Якова Александровича нельзя устраивать пикников.

Осенью, когда мы вернулись в Москву, Анета сообщила нам, что выходит замуж за Якова Александровича и уедет от нас жить с ним на его фабрику, где он был директором. Мы возмутились: зачем им уезжать, жили бы с нами оба и продолжали бы играть, читать вместе и ездить на пикники.

Анета была невестой два-три месяца. Она очень заметно изменилась: стала веселее, живее, ее большие, всегда задумчивые глаза сияли теперь счастьем. Из них изливались потоки нежности, особенно когда она смотрела на своего Яка.

Конечно, каждая невеста любит своего жениха, раз она выходит замуж, но мне казалось, что Анета как-то иначе, гораздо больше любила своего жениха, чем это обыкновенно полагалось.

После свадьбы они прожили несколько месяцев в Москве, и мы, младшие, часто бывали у них на новой квартире. Но мне там было скучно. Когда Якова Александровича не было дома, Анета ждала его, ходила от окна к окну, прислушиваясь к звонкам. Когда он был дома, она не отходила от него, держа его руку, не спускала с него глаз и говорила только с ним, а с нами только о нем.

Другое дело, когда они переехали на фабрику. Мы очень любили бывать в Баньках {31} с ночевкой. Мы ездили туда на паре лошадей, если с матерью, то в карете, 25 верст по шоссе. Их новый дом, только выстроенный Яковом Александровичем, стоял на горке, вокруг разбивали цветник. Молодой парк обносился забором. Большой сосновый лес, запруженная речка. Раздолье. Яков Александрович всюду водил нас, все показывал: новые корпуса фабрики, которые он возводил, школу, больницу. Его сестры и брат Сережа [58]58
  Сергей Александрович Поляков, в будущем известный издатель «Скорпиона» и журнала «Весы».


[Закрыть]
были нашими сверстниками, мы подружились, и с ними нам там было очень весело.

Мои любви и влюбленности

Я уже говорила, что мое чувство любви и влюбленности не имело ничего общего с моим представлением о замужестве, о браке. Чувство влюбленности я знала с ранних лет. Оно было всегда жгучее, острое, доставляло мне много страданий, но и немало радостей. Я испытывала все волнения, связанные с ними, – радость свидания, боль разлуки, муки ревности… Но узнала я название этих чувств, только лет четырнадцати, когда стала читать романы и описания чувств и страстей. Может быть, потому, когда я читала о них, мне казалось тогда, что я давно их знаю и давно когда-то переживала чувства всех этих героев и героинь.

Не было дня в моей жизни, чтобы я страстно не была чем-нибудь или, вернее, кем-нибудь увлечена. Объектом моей любви был всегда человек, безразлично, мужчина или женщина, старый или молодой. Только не мой сверстник; на них я никогда не обращала внимания. Ни девочкой, ни в годы юности мне никогда не нравились люди моих лет.

Было одно исключение, мальчик моих лет, к которому я не была равнодушна, но только потому, что любила его старшую сестру. Об этом я расскажу позже.

Добро, красота, всякое совершенство всегда воплощались для меня в человеке. Артисты на сцене, разумеется, были моими героями, особенно те из них, кто изображал Чацкого, Гамлета, Орлеанскую Деву, Марию Стюарт. В эти образы я была влюблена как в живых людей.

Реальным героем моего первого романа был Риццони, известный тогда художник.

Знакомый моего отца Александр Антонович Риццони приезжал каждую осень из Рима в Москву продавать свои картины. Их покупали частные лица, галереи и музеи. Риццони был известен и в Европе. Его называли «русским Мейсонье». Он писал свои небольшие картины, как миниатюры, их рассматривали в лупу, мазков не было видно, поверхность полотна была гладкая, как лакированная. Все сюжеты его были из римской жизни: кардиналы, их interieur’ы [59]59
  интерьеры (фр.).


[Закрыть]
, монахи, таверны, бродяги и нищие в живописных лохмотьях, но больше всего женские головки итальянских красавиц.

В каждый свой приезд в Россию Риццони бывал у нас. Не знаю, как он познакомился с отцом. Знаю только, что отец не покупал его картин, так как мои родители ничего не понимали в искусстве и никогда не делали что-либо из моды или снобизма.

Много позже я узнала, что Риццони был влюблен в мою старшую сестру Сашу, делал ей предложение, получил отказ и тем не менее остался верным другом нашего дома.

Мастерская А. А. Риццони

Как Саша могла отказаться от счастья быть женой художника, я тогда этого никак не могла понять!

Мне было около восьми лет, когда я впервые увидела Риццони. Он был совсем не такой, как я его представляла себе: небольшого роста, плотный, с большой плешью во всю голову, вокруг которой курчавились коротко остриженные рыжие волосы, маленькие, очень черные глаза с пронзительным взглядом, рыжая эспаньолка, рыжие жесткие усики. Да, но все-таки он был не похож на других обыкновенных людей. Потом, это был настоящий художник, и он жил в Италии.

Италия была заветная страна моих мечтаний. О ней с таким восторгом рассказывали две мои старшие сестры, только что оттуда вернувшиеся. Я видела их альбомы с картинками. Я так хорошо представляла себе эту чудную страну, так мечтала увидеть ее: синее небо, пальмы, апельсины, белые мраморные статуи. И там все люди красивые, у всех черные большие глаза и черные кудри. И Риццони живет там!

Я смотрела на него во все глаза, боялась упустить одно его слово. Он мало говорил, и как-то коротко и отрывисто. Иногда он вставлял итальянские слова в русскую речь, что мне очень импонировало. Сестры, побывавшие у него в римской мастерской, говорили о его картинах и о картинах братьев Сведомских, с которыми они познакомились у него. Я ничего не понимала, мне было скучно, но я все ждала что-нибудь замечательного от Риццони и так и не дождалась. Верно, такими и бывают замечательные люди.

На меня он почему-то с первой встречи обратил внимание и потом всегда выделял между детьми, чем я была безмерно счастлива. Он называл меня своей итальяночкой. Когда я, здороваясь и прощаясь, приседала перед ним, он меня притягивал к себе за руку и целовал. «Что ты краснеешь, плутовка, – сказал он мне раз, – чувствуешь, что тобой любуются». В другой раз он сказал, обращаясь к матери: «Катя будет красавицей, какие глаза…» – «Что вы, Александр Антонович, – недовольным тоном перебила его мать, – не говорите так, девочка еще вообразит себе», – и отослала меня в детскую. Я ничего не вообразила себе, я уже обожала его с первой же минуты, как увидела.

Зимой, когда он уезжал в Италию, я забывала о нем немного, но не совсем. Я вспоминала его, разглядывая по воскресеньям у Саши, сестры, огромную книгу с картинками «Italie» [60]60
  Италия (фр.).


[Закрыть]
. Там была улица Trinita, на которой он жил, Piazza d’Espagna, где он находил свои модели. Campagnia, где он гулял [61]61
  ул. Тринита (Троицы), площадь Испании – названия улицы и площади в Риме; Кампания – Римская Кампанья – холмистая область вокруг Рима по реке Тибру (ред.).


[Закрыть]
.

К концу лета на даче у нас начинали его поджидать. Я очень волновалась. В день, когда он должен был обедать у нас, я не могла его дождаться, смотрела на часы и потихоньку от всех бежала к воротам ему навстречу, чтобы первой его увидеть. И вот он появлялся в своей неизменной черной крылатке, в невысоком цилиндре, с сигарой во рту. Этот знакомый запах сигары всегда вызывал в моей душе образ моего покойного отца и потому особенно был приятен. Риццони вынимал сигару изо рта, целовал меня в голову, и мы за руку с ним шли на крыльцо. За столом я не сводила с него глаз, и он иногда, поглядев в нашу сторону, улыбался мне.

Когда он познакомил старших сестер с семьей Павла Михайловича Третьякова [62]62
  Известного уже тогда собирателя картин, создателя Третьяковской галереи.


[Закрыть]
, то настоял, чтобы и меня взяли к ним; у Третьяковых были две девочки, и как раз моего возраста: Вера и Саша. Мы поехали в большой нашей коляске вчетвером: Риццони, мои две старшие сестры и я – в Кунцево, где жили Третьяковы летом. Это было через год после смерти отца. Мы были еще в полутрауре. На меня надели серое барежевое платье с лиловыми шелковыми бантами. Оно, верно, было очень некрасивое, девочки Третьяковы, поздоровавшись со мной, оглядели меня со всех сторон. «Почему ты одета как старушка?» – «Почему как старушка?» – «Потому что дети не носят лилового». Я этого не знала. «И какая длинная юбка! Вот смешно!» И они громко засмеялись. Они смеялись надо мной. Что мне было делать? Если бы это было дома, у нас, я бы бросилась и избила их. Но в гостях у них я растерялась, не знала даже, что сказать этим нарядным девочкам в коротких белых платьях, с большими бантами в распущенных волосах.

Потом они побежали к большим, я поплелась за ними, еле сдерживая слезы. Прибежав на балкон, где уже садились за стол, девочки подбежали к Риццони, стали теребить его, болтали и шутили с ним, как с каким-нибудь мальчишкой, своей ровней. Это с Риццони!

За столом он вдруг обратил на меня внимание. «Что это с моей итальяночкой, она на себя не похожа, почему глазки потухли?» Все на меня посмотрели. Я чувствовала, что краснею все больше и больше, еще минута – и я заплачу. Но тут на второе подали блюдо, мною никогда не виданное: зеленые кустики с обрезанными листочками. Я отказалась от них, сказав, что я сыта, но на самом деле я боялась, что не справлюсь с ними. Как это надо есть? И действительно, это было очень сложно. Я видела, как другие брали артишок с блюда серебряной лопаткой, затем пальцами отрывали от него листок, окунали кончик каждого листка в соус и сосали его. Когда все листочки были ощипаны, на тарелке оставался мягкий кружочек, который резали серебряной вилкой на кусочки и съедали тоже с соусом. Меня очень заинтересовала эта процедура. «Est-ce que ce fruit ressemble à l’ananas [63]63
  Этот фрукт похож на ананас? (фр.).


[Закрыть]
?» – спросила я m-lle, француженку, сидевшую рядом со мной. Девочки громко засмеялись: «Elle s’imagine que c’est un ananas, un fruit!» [64]64
  Она воображает, что это ананас, что это фрукт! (фр.).


[Закрыть]
Они вторично насмехались надо мной! Но тут за меня вступился Риццони. «Что же удивительного, в России еще нет артишоков, я только у вас и ем их, а в Италии у нас они растут в огородах, как у вас капуста, и все бедняки их едят».

После обеда мы пошли гулять. Мне было очень скучно, и девочки, видимо, тяготились мной. На обратной дороге Риццони взял меня и Сашу Третьякову под руку. «Я уверен, – сказал он, – что вы подружитесь, девочки, вы обе шалуньи. Ну-ка, кто первый добежит до балкона?» Мы побежали, и я, забыв свои обиды, свое некрасивое платье, бежала изо всех сил и намного обогнала Сашу. Перепрыгивая через две ступеньки, я вбежала на балкон и встала. «До балкона, до балкона был уговор», – кричала, запыхавшись, Саша. Тогда я, не задумавшись, спрыгнула с высоты восьми ступеней балкона и очутилась рядом с Сашей. «Браво, браво!» – закричало все общество. Я больше всего была счастлива тем, что онвидел мой триумф.

По дороге домой в полной темноте я дремала в коляске и в уме перебирала этот счастливый день: сколько раз онобращался ко мне, как на меня смотрел, что говорил, как засмеялся, когда я, неожиданно для всех, соскочила со ступенек… Ну и что же, что на мне было безобразное платье, что я не знала, что такое артишоки… Для художника все это не важно.

Когда наступили последние дни перед егоотъездом в Рим, я уже заранее страдала от предстоящей разлуки. Однажды, только что простившись с ним, я вернулась к себе в детскую и долго плакала. Моя милая Анна Петровна утешала меня. Между прочим, она сказала мне: «Ну что такое, что он художник; такой же человек, как и все, да еще старый и некрасивый, твой Риццони». Мое возмущение не знало границ: художник именно не такой, как все, художник совсем особенный человек. Я не знала, как определить особенность художника. В это время как раз Анна Петровна опускала ноги в медный таз с горячей водой. «Вот, – сказала я, – это гадость ваши ноги и этот таз, а если художник напишет их – это будет картина, и это будет красиво». – «Ах, какие глюпости, – возмутилась немка, – какой художник будет рисовать, как я мою свои грязные ноги». Я смутилась, но, подумав, нашлась: «А что такое – сидит кошка на бочке, а около стоит мальчик, расставив ноги, и смотрит на нее? А это знаменитая картина, которую Риццони писал семь раз и продал в Америку и другие страны, и получил за нее много, много денег». На Анну Петровну последний довод, что искусство не только ценится, но и оплачивается, подействовал очень сильно. Она замолчала, потом со вздохом сказала: «Ja, der Mann muß reich sein» [65]65
  Да, этот человек должен быть богат (нем.).


[Закрыть]
.

Моя влюбленность с годами не проходила. В одиннадцать – двенадцать лет я уже сознательно хотела ему нравиться. Обращала внимание на свои летние платья, которые он может увидеть. Надевала красный галстучек, который, я была уверена, делал меня неотразимой, перед зеркалом приглаживала свои вихры. Очень усердно играла на рояле, потому что он раз сказал: «Ты мило играешь, сыграй мне что-нибудь», но потом он, видимо, забыл и никогда больше не говорил о моей музыке. Но это было понятно. Он сам был прекрасный музыкант. Он часто играл у нас или свистел под свой аккомпанемент. Так он раз просвистел романс «Ночь», тогда только что написанный Антоном Рубинштейном, который Риццони слышал от самого композитора, своего приятеля. На меня тогда этот романс произвел потрясающее впечатление и остался на всю жизнь моим любимым.

Разговоры же Риццони были для меня мало занимательны. Он всегда ругал Россию, ее «проклятый климат», жаловался на ревматизм, полученный им здесь. Саша заступилась за Москву; ревматизм он нажил в своей холодной мастерской в Риме, а не в теплых комнатах Москвы.

Раз я принесла показать ему кусочки гнилого дерева, светящиеся в темноте. Он еле взглянул на них и сказал презрительно: «Это только в России гниль светится». Я не поняла, что он хотел сказать, но не усомнилась в глубокомыслии его слов.

Он никогда не говорил об искусстве, а когда сестры пытались завести речь о каких-нибудь общих отвлеченных вопросах, он отмалчивался и, видимо, скучал.

Он оживлялся только в разговоре об общих знакомых, о красоте какого-нибудь женского лица, которые разбирал во всех тонкостях. Охотно говорил о деньгах, о ценах на картины. Как его хотел обмануть какой-то покупатель, как он продал в Америку свою картину вдвое дороже, чем ему давал русский меценат…

На меня он с каждым приездом в Москву обращал все меньше и меньше внимания. Я не понимала почему и очень мучилась. «Как дети меняются, вот в Кате уже ничего не осталось итальянского», – сказал он как-то. Неужели поэтому он не смотрит на меня, не шутит со мной? Как это ужасно! Я долго смотрела на себя в зеркало. По-моему, я все такая же. Конечно, некрасивая, длинный нос, толстые губы, волосы торчат во все стороны.

В ту пору я была мучительно конфузлива, во мне пропали живость и непосредственность. Я не знала, куда девать свои длинные красные руки, горбилась, втягивала голову в плечи, мне казалось, я непомерно велика ростом. Мать не называла меня теперь «цыганкой», а «палкой», «жандармом». Я была уверена, что я уродлива, что на меня всем противно смотреть. Войти в гостиную, когда там были гости, было для меня пыткой. Я перестала танцевать на наших вечеринках. Мне казалось, что я всем противна. Недаром Риццони не смотрел на меня, не целовал меня, не замечал меня. Это нисколько не меняло моего отношения к нему, моего поклонения. Но я была очень несчастна. Как вернуть мое прошлое счастье?

Вот если бы заболеть чахоткой, мечтала я, вечером лежа в постели. Может быть, он будет страдать обо мне. Я буду лежать на балконе в шезлонге, вся в белом, бледная, на моих худых щеках пылает болезненный румянец, мои большие глаза горят неестественным блеском, кудри рассыпались по подушке. Я говорю еле внятным шепотом: «Позовите его, я хочу проститься с ним». Входит Риццони. Увидав меня, он закрывает лицо руками… Потом опускается на колени и целует мою бледную руку. «Я умираю, – говорю я еле слышно, – все кончено». Тогда Риццони, не в силах больше сдержаться, громко рыдает. «Нет, нет, ты не умрешь, ты будешь жить». – «Поздно», – говорю я и перестаю дышать. Он страшно несчастен… Да, но я ведь этого не буду знать. Нет, лучше я не умру, я вырасту большая и буду очень красива. Поеду в Рим. На мне светло-серое платье, пюсовые туфельки (как у княжны Мери у Лермонтова), лицо мое закрыто светло-серой газовой вуалью. Я еду в красивой коляске, запряженной мулами. Я говорю извозчику по-итальянски: strada Trinita cinqui cento [66]66
  улица Тринита (Троицы), 50 ( um.).


[Закрыть]
. Я выхожу из коляски, я знаю, куда идти, я открываю дверь, отдергиваю красную занавеску (о ней я знаю от сестры Саши). Я вхожу в его мастерскую. Риццони встает недовольный из-за мольберта. «Как вы вошли? Кто вы такая?» – «Этого вы никогда не узнаете, – говорю я. – Я приехала купить ваши картины». – «Какую?» – «Все», – говорю я спокойно. «Но знаете ли вы, сколько они стоят?» – «Надеюсь, что этого будет достаточно», – отвечаю я и кладу на стол мешок с золотом!

Эта сцена посещения мастерской Риццони в Риме была моей излюбленной, у нее было множество вариантов. В одном из них Риццони говорит настойчиво: «Я хочу знать, кто вы!» Я поднимаю вуаль, я ослепительно красива. Риццони не может удержать крика восторга. Он узнал меня: «Катя!» Но я опускаю вуаль: «Кати нет, она умерла».

В другой, более реальной сцене лицо мое закрыто той же вуалью. Я некрасива, я робко стучусь в его дверь, вхожу и молча кладу перед ним большую связку чудных цветов. И ухожу, не сказав ни слова. Он смотрит мне вслед как очарованный, спрашивая себя – кто было это неземное видение. Но в большинстве вариантов я была неизменно красива и неизменно в сером платье, пюсовых туфельках и в газовой вуали.

Некоторым утешением в моих страданиях было мое новое увлечение Анной Петровной Боткиной, появившейся в ту пору на нашем детском горизонте. «Нюня», как ее называли все у нее в доме, приезжала к нам и раньше со своими сестрами Надей и Верой к моим старшим сестрам. А когда стала невестой моего брата Васи, а потом женой его, мы стали видеться с ней очень часто.

Нюня старалась сблизиться со всеми нами, даже с детьми, ей хотелось «войти в семью», но это ей не удавалось. Мать отстраняла все ее попытки сближения, была с ней любезна, но холодна, что, я видела, очень огорчало брата Васю. Было ясно даже нам, маленьким, что мать ее не любила.

Нюня была светлая блондинка с некрасивым, бледным, но, по-моему, очень привлекательным лицом. Вся какая-то мягкая, гибкая, она ходила, изгибаясь всем телом; не сидела, всегда полулежала. Смотрела томно, на лицо ее всегда свешивались пряди развившихся волос. Красивые модные платья свисали с ее покатых плеч, длинный шлейф тянулся за ней, извиваясь.

С нами, младшими, она была очаровательна, особенно со мной как с любимицей Васи, вероятно. Она приходила к нам в детскую, играла с нами, дарила нам дивные подарки. И как она только угадывала наши желания! Мне, например, она подарила большую конторку из папье-маше, заменявшую мне письменный стол. Внутри ее была писчая и почтовая бумага, чернильница и все письменные принадлежности. Мне особенно нравилось то, что я с трудом поднимала ее – такая она была тяжелая. Потом тетрадь в переплете с золотым обрезом для дневника. «А не лучше разве такое колечко, как я подарила Маше?» – «Нет, нет, колечко гадость…» – и я бросилась ей на шею и целовала ее без конца. С ней я не конфузилась, не страдала, что я урод. Когда она появлялась у нас, я не отходила от нее, так же как мой брат Миша. Мы спорили с ним, кто будет держать ее зонтик, ее перчатки, кто лучше соберет в нашем саду цветы для нее. Она научила меня не отрезать коротко стебли у цветов, не завязывать их туго в пучки, а только перевязывать как сноп. Когда она садилась в экипаж, она откидывалась на подушки и клала себе на колени эту большую связку цветов. Это было очень красиво. С ней рядом садился мой брат Вася, он заботливо закутывал ей ноги пледом, и в глазах его я читала тот же восторг, что светился, верно, и у нас, маленьких, обожавших ее. Вася всегда был очень нежен с женой, и любовался ею непрестанно, и подчинялся ей во всем. Я очень хорошо это замечала. И находила естественным: когда любишь, всегда слушаешься. Он не курил больше своей длинной трубки, не стриг коротко волосы, его длинные кудри спускались теперь на белый отложной воротничок. Черная бархатная куртка, светлые клетчатые панталоны, галстук, завязанный большим бантом, придавали ему вид художника. Мать не скрывала, что ей это не нравится. «Что еще за маскарад?! Почему ты волосы не стрижешь, точно поп длинноволосый…» – «Так Нюне нравится», – смущенно отвечал Вася. «А своего ума у тебя нет?» – недовольным тоном замечала мать и прекращала разговор.

И сам Вася и вокруг него все изменилось после его женитьбы. Квартира его стала неузнаваема. Все библиотечные шкафы были поставлены к нему в кабинет и загромождали маленькую переднюю. У Нюни были свой будуар и гостиная, где она принимала гостей. Она много выезжала и заставляла Васю сопровождать себя в театр и на балы. Он неохотно натягивал фрак и ехал с ней. Мне казалось, что они очень счастливы. И разве можно было не быть счастливым с Нюней!

Вдруг нас перестали пускать к Васе, и самое страшное, что ни Вася, ни Нюня не бывали у нас и нас не приглашали к себе. А потом нам сказали, но много позже, что Вася болен, а Нюни нет. «Как нет?» – «Так, уехала от Васи, бросила его». Что это значит «бросила его», я этого никак не могла понять. Уехала, и с нами, со мной не простилась, не может этого быть. Куда уехала? Когда вернется? Но нам запретили о ней говорить, спрашивать о ней. Ее карточки исчезли из альбомов. Я свою спрятала, смотрела на нее потихоньку и целовала ее. Из разных намеков и полуслов в разговорах старших можно было понять, что у Нюни роман с каким-то светским кавалером, франтом и танцором.

Вася серьезно заболел, когда Нюня ушла от него. У него был нервный удар, он был наполовину парализован. Когда он встал с постели, он был похож на старика. Волосы поседели, он коротко их стриг, ходил приволакивая ногу, опираясь на палку (суковатую дубинку), носил замшевые сапоги без каблуков, толстовку, сверху поддевку. Вместо шляпы какие-то фетровые грешники… «Юродствует, – говорила мать с возмущением. – Так распуститься из-за скверной бабы недостойно мужчины». Это Вася, а кто «скверная баба»? Неужели мать так называет нашу элегантную, томную Нюню?

Я не могла примириться с тем, что никогда больше не увижу ее. Я только и думала, только и мечтала о встрече с ней. Увидеть ее хоть один только раз, убедиться своими глазами, что она стала другая, и какая другая?

И я увидела ее. Однажды на прогулке я увидела, как она выходила из Иверской часовни, чтобы сесть в свой экипаж. Я тотчас же узнала ее и, вырвавшись от гувернантки, побежала через улицу к ней. Она обрадовалась мне, совсем как прежде, обнимала, целовала меня, говорила своим медовым голосом: «Ты не забыла меня? Не разлюбила?» – «Всегда, всегда помню», – говорила я, целуя ее, плача от счастья.

Она все та же, и, конечно, она не «скверная баба». Это мать ее не понимает. С этим соглашался и Миша, с которым я только и могла говорить о ней. Старшие сестры на мои расспросы отмалчивались. А когда я раз, собравшись с духом, заговорила о ней с Васей, он испуганно посмотрел на меня, замахал на меня руками и заплакал, сморкаясь в свой огромный красный платок. Этот платок мать тоже причислила к его юродствованию – такие платки употреблялись только стариками, нюхавшими табак.

Эта встреча с Нюней была огромным событием в моей детской жизни. Я вырвала все написанные страницы моего дневника, чтобы дневник начинался с этого замечательного события, и я описывала его во всех мельчайших подробностях: «что я сказала и что она сказала, что я подумала и что она подумала», как называли братья мои детальные рассказы. Но все же для меня долго оставалось тайной, почему Нюня «ушла» от Васи, ушла из нашей жизни. Я никому не говорила и себе неохотно сознавалась, но в самой глубине души мне казалось, что она поступила очень жестоко и с Васей, и с нами.

Моя третья любовь была одним из самых моих сильных чувств и, во всяком случае, самым продолжительным и счастливым. Оно длилось всю мою долгую жизнь, переходя с годами из восторженного обожания и поклонения в детстве в горячую любовную дружбу в юности, в прочную нежную любовь в старости, никогда не ослабевавшую.

В первый раз я увидела Нину Васильевну Сабашникову у нас на балу. Это был ее первый бал, ей было шестнадцать, мне десять. Нам, детям, уже давно сообщили, что мы будем присутствовать на этом балу до девяти часов вечера, то есть до начала его. Но все же я увижу настоящий бал! Слово «бал» таило в себе что-то магическое для меня. Я представляла его себе по сказкам. Сандрильона танцевала на балу, где потеряла башмачок. Потом я видела картинку во «Французской иллюстрации». Очень большая зала, во дворце очевидно, под потолком низко подвешенные люстры, и не со свечами, а с круглыми лампами, из которых исходит ослепительный свет. На картинке он изображался белыми полосами, которые падали на танцующие пары: кавалеры в мундирах и во фраках и дамы с длинными шлейфами и голыми плечами. Внизу подпись: «bal paré» [67]67
  Парадный бал (фр.).


[Закрыть]
. Вот это мне предстояло увидеть собственными глазами.

Нам, девочкам, сшили к этому дню новые платья, белые, кисейные, с бантами, насаженными на них спереди. У меня банты были красные бархатные, у Маши голубые. Белокурым шло голубое, брюнеткам красное. И так нас с сестрой и одевали всегда в платья этих цветов. Маше подвили концы ее длинных толстых кос, мои вихры завили. Накануне бала наша француженка, обмакнув кусочки газетной бумаги в сахарную воду, навернула на них пряди моих волос, и крепко закрутила каждую из них, и повязала мне голову платком. Мне было очень больно, я плохо спала, пытаясь сорвать эти шуршащие бумажки, которые тащили меня за отдельные волоски. Но мадемуазель уговаривала меня потерпеть: «Pour être belle il faut souffrir» [68]68
  Чтобы быть красивой, нужно пострадать (фр.).


[Закрыть]
,– сказала она. Тогда я была еще совершенно равнодушна к своей внешности, но меня заинтересовало, как я буду красива. Когда m-lle сняла с меня папильотки и расчесала на пальце каждую прядку волос, я посмотрела на себя в зеркало и увидела свою голову в завитках. «Как у барана», – подумала я, но поверила m-lle, что это красиво. Но почему-то мне было стыдно себя, и чувство неловкости не покидало меня весь вечер, пока… я не забыла о себе.

Так как наша зала дома была недостаточно велика для танцев, то бал устраивали в гостинице «Дрезден». Мужчины раздевались внизу в общей передней, дамы в шубах поднимались наверх в отведенную им комнату, где наши горничные, приехавшие с нами, разоблачали их, оправляли их туалеты перед большим зеркалом, ярко освещенным по бокам двумя канделябрами. Старушки привозили в картонках чепцы с лентами, молодые дамы – искусственные цветы и перья, которые они прикалывали к корсажу или к волосам… Мы, дети, раздевались тут же. Сестры, оправив нам платья и свои прически, бросили последний взгляд на себя в зеркало, взяли нас за руки и пошли по длинному коридору в залу. Вот сейчас я увижу бал. Но в полутемной гостиной, в которую мы вступили по мягкому ковру, никого не было. «А где бал?» – спросила я. «Он будет в зале», – улыбнувшись, сказала сестра. «Прикажете зажигать?» – спросил лакей мою мать. «Нет, подожди, только прикройте фортки, а то холодно». И правда, было очень холодно. Сестры накинули на себя свои sorties de bal [69]69
  бальные накидки (фр.).


[Закрыть]
, на нас надели пуховые платки. Мать моя в столовой распоряжалась около буфета, показывала, куда ставить цветы, привезенные из садоводства… Старшие сестры ей помогали, а мы, маленькие, бегали за ними. Я была страшно разочарована, бала нет, бала мы не увидим. Было холодно и скучно в пустых комнатах. Наконец дверь открылась, первые гости – дяди: Сережа и Володя. Оба молодые, красивые, веселые. Мы их очень любили. Я бросилась к ним навстречу. «Сестра, – громко сказал дядя Сережа, подходя к матери и целуясь с ней, – мы первые». – «А мама и Лида?» – «Сейчас будут, это Володя торопился, он дирижирует у вас и все боялся опоздать»… Володя, протерев стекла своего пенсне и перецеловав нас всех от мала до велика, тотчас же подошел к столу, на котором лежали котильонные принадлежности {32} . Сестры показывали ему подушки с приколотыми на них орденами и разными значками, бутоньерки из живых цветов, ленты с бубенцами. «Кузины, – говорил он, низко наклонившись над столом и рассматривая вещички, – я придумал новый тур в мазурке…» Тут дверь в гостиную растворилась и вошел небольшой стройный брюнет с огромными черными глазами. Он остановился в дверях и, держа свой кляк в руках, сделал общий поклон. «M-r Финокки, je vous attendais» [70]70
  я вас ждал (фр.).


[Закрыть]
,– сказал Володя, здороваясь с ним. Это был лучший в Москве тапер-итальянец. Дядя Володя повел его к роялю в углу залы. Финокки положил свой кляк в сторону, поднял крышку рояля и быстрым движением, приподняв фалды фрака, опустился на табурет и пробежал пальцами по клавишам. «После первой фигуры мазурки, – говорил дядя Володя, склонившись над музыкантом (Финокки заиграл мазурку), – вы неожиданно перейдете на вальс, как только я сделаю вам знак». – «Bene, bene» [71]71
  Хорошо, хорошо (um.).


[Закрыть]
, – покивал своей красивой головой Финокки и заиграл вальс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю