Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Екатерина Андреева-Бальмонт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Часть I
СЕМЬЯ АНДРЕЕВЫХ
Наш род. – Торговый дом М. Л. Королева. – Мои родители. – Раннее детство. – Детская. – У дедушки. – Наша родня. – На даче в Петровском парке. – Смерть отца. – После смерти отца. – Наша прислуга. – Богомолье. – Учение и праздники. – Иверская. – Свадьбы сестер. – Мои любви и влюбленности. – Отрочество. – Сестра Саша и брат Вася. – Ликвидация «Магазина А. В. Андреева». – Доходные квартиры. – Мое учение и учителя. – У замужних сестер. – Мои знакомства в детстве и юности. Мой первый роман. – Замужество Нины Васильевны. – В деревне у Евреиновых. – Ряженые. – У Л. Н. Толстого. – Я бунтую. – Я эмансипируюсь. – Женихи. – Мой настоящий ромам. Сергей Иванович.
Воспоминания мои охватывают промежуток времени в семьдесят лет.
Семья моя, Андреевых, интересна тем, что она одна из первых (в середине девятнадцатого века) явила тип новых купцов, ничем не похожих на грубых, безграмотных купцов времени Островского – ни в приемах своей торговой деятельности, ни в семейном укладе.
Современное мне поколение молодежи (восьмидесятых годов): семьи Третьяковых, Морозовых, Бахрушиных, Сабашниковых, Мамонтовых, получившее такое же воспитание и образование, как и мы, принадлежало к тому буржуазному обществу, которое так много сделало для просвещения и культуры в различных областях русской жизни – промышленной, просветительной и художественной.
Мой дедушка, Михаил Леонтьевич Королев, торговое дело которого просуществовало сто десять лет, – фигура небезынтересная. О нем упоминается в разных воспоминаниях того времени: «Русской старине» {1} , в «Истории московского купечества» Щукина… {2}
С. Кимры – родина Королевых
Дочь Королева, моя мать, – Наталия Михайловна Андреева – еще при своей жизни пожертвовала из денег, доставшихся ей от отца, крупные суммы на постройку психиатрической клиники в Сокольниках {3} (где, между прочим, учились первые женщины-психиатры), на сооружение одной части университета Шанявского {4} .
Она же построила церковь на родине своего отца и там же, в Талдоме, большое образцовое училище. Все это для увековечивания имени Михаила Леонтьевича Королева.
Наш род
Семья наша, Андреевых, купеческого рода. Предки наши по отцу и матери – крестьяне. Дедушка со стороны отца, Василий Андреевич Андреев, был уроженцем деревни Кнутовки Рыбинского уезда Ярославской губернии. Отец матери – деревни Горки Тверской губернии.
В обеих этих смежных губерниях местность была безлесная, ровная, но хлеб там не родился. Есть предположение, что в доисторические времена в этих краях обитало племя, занимавшееся скотоводством, отсюда их ремесла: кожа, мех, шерсть. Но есть и исторические данные, что в Кимрах, городе того же уезда, обувное ремесло насаждено было Петром Великим. Он выписал образцового сапожника-шведа для обучения населения этому ремеслу [1]1
Впоследствии этот обруселый швед получил звание дворянина, и в 1812 году его род дал одного генерала. Фамилия его забыта. (Из записок моей сестры Ал. Ал. Андреевой.)
[Закрыть].
В таких глухих деревнях, как Горки, где еще так недавно не было поблизости ни школ, ни церквей даже, все население занималось сапожным ремеслом. Крестьянских детей отдавали сызмальства в обувную мастерскую – «сажали на липку», по тамошнему выражению [2]2
Сапожник, когда работает, сидит на низенькой круглой табуретке, сделанной из половины бочонка, в котором посылали мед из северных губерний. «Сесть на липку» было ходячее выражение в этом районе, оно значило начать шить обувь. Сидит сапожник низко, близко к полу, согнув спину, высоко подняв колени, на которых держит работу. От такого положения это ремесло не давало возможности петь, как, например, портновское. Сапожник, согнув спину и дыша копотью и варом, петь не может. Возможно, что весь этот район поэтому не музыкален, не певуч.
[Закрыть]. Но так как земля не кормила крестьянина, ничего другого там нельзя было делать. Поэтому все, что было в таких деревнях живого, предприимчивого, добивавшегося благосостояния, уходило в город, в столицу, где каждый находил себе дело по вкусу и по способностям. Большинство занималось в городах торговлей. Разбогатев, купцы выписывали своих жен и детей, остававшихся в деревне до поры до времени.
Моих двух дедушек привезли совсем маленькими в начале девятнадцатого столетия, в 1808 году, в Москву, где их отцы уже успешно вели торговлю. Сыновей своих они с малолетства брали в свои лавки «мальчишками на побегушках», приучали их к делу.
Мой дедушка по матери, Михаил Леонтьевич Королев, всю жизнь торговал обувью сначала с отцом, потом с братьями, потом один и стал, наконец, учредителем известного в Москве «Торгового дома М. Л. Королева». Это дело продолжалось больше ста лет, до 1918 года, до революции.
Когда Королевы переселились в Москву, они долго жили одним патриархальным многочисленным семейством, во главе которого стоял сначала отец, а потом старший брат Михаил Леонтьевич – наш дедушка. С течением времени Королевы купили обширную усадьбу на Зацепе в Лужницкой улице (теперь там устроен Театральный музей Бахрушина), жили они одним общим хозяйством, и строй жизни был строгий: отец являлся вершителем судьбы не только своих детей, но и внучат. Крестьяне, они и в городском купеческом звании сохранили сельский родовой быт. Но этот быт отходил в прошлое.
В нашем семействе он уступил естественной силе вещей: отец умер, семьи братьев разрастались, на усадьбе становилось тесно. А торговля шла хорошо, братья стали понемногу выделяться. Один переселился в Петербург и там открыл магазин обуви. (О нем, между прочим, упоминает Чернышевский в своем романе «Что делать?»: «Вера Павловна любила франтить и носила ботинки от Королева».)
Но ко времени Чернышевского старокупеческий быт уже разрушался. Это тот момент его, который увековечил в своем творчестве Островский. В его пьесах из замоскворецкого быта мы видим уже полное вырождение этого быта, одни его формы, лишенные живого содержания. Тут патриархальная власть старшего заменяется деспотизмом, грубым произволом сильного над слабым.
Но Островский как художник брал образцы яркие, типы людей выдающихся, характерных для этого отживающего строя. Жизнь людей рядовых идет глаже, тусклее и счастливее.
Так было и в семье Королевых. Там власть старших не переходила в деспотизм благодаря отчасти тому, что живо было внутреннее содержание быта, его религиозная основа, а главное, благодаря уму и деловитости одних, мягкости и добродушию других членов семьи.
Братья торговали под одной общей фирмой, капиталы у всех были независимые, и вели они розничную торговлю. Один Михаил Леонтьевич вел крупное отцовское дело, и один он интересовался общественностью. Он нес выборную службу в Купеческом обществе, служил в городской думе, где потом был городским головою.
Наступило время великих реформ. Купечество как сословие было забито и принижено. Известен случай, когда в коронацию Александра II (в 1856 году) купцы делали в Манеже обед для воинских частей, а губернатор не пустил их на этот обед. Они – в их числе был и дедушка – принуждены были уехать из Манежа, обедали где-то в соседнем ресторане. Говорят, что государь был поражен и недоволен отсутствием хозяев. Ему объяснили, что купцы по скромности не посмели приехать на обед, который они оплачивали из собственных средств.
Несмотря на эту забитость и приниженность, в новое царствование стали возлагать на купечество какие-то надежды. После освобождения крестьян дворянство игнорировало власть, и власть искала опоры в буржуазии. Так по крайней мере объясняли то благоволение, которое император Александр II оказывал Михаилу Леонтьевичу Королеву, когда тот был городским головой. Государь сам выразил желание посетить церковь, которую только что отстроил дедушка. И во второй раз, 4 декабря 1864 года, он с государыней посетил его дом, «милостиво» разговаривал с Михаилом Леонтьевичем и его зятем (моим отцом). Государыня была очень ласкова с моей матерью и моим старшим братом Васей и сестрой Сашей.
Это посещение высочайших особ надолго взволновало не только замоскворецкое купечество, но и всю Москву. Престиж царской власти и царских особ стоял тогда еще высоко и непоколебимо. Михаил Леонтьевич до конца своих дней мог с благоговением и умилением вспоминать каждое слово, сказанное ему государем и государыней. В память этого радостного для себя события дедушка решил основать школу. Он построил на Ордынке Александрово-Мариинское училище. Это было большое двухэтажное каменное здание. Нас, детей, возили туда ежегодно на акты, а мы смотрели, как мать раздавала лучшим ученикам похвальные листы и подарки – книги и конфеты.
На старости лет дедушке стало трудно нести выборную службу, он занялся торговым делом и частною благотворительностью в широких размерах. После смерти (1876 году) он обеспечил независимое существование множества вдов и сирот своего родственного круга. Таким образом он оставался верен добрым заветам старокупеческого быта и счел своей обязанностью позаботиться о слабых и неимущих своего рода.
Торговый дом М. Л. Королева
«Торговый дом М. Л. Королева» просуществовал около семидесяти лет. Когда праздновалось пятидесятилетие, дедушке было пожаловано звание придворного поставщика. Я помню, как над входной дверью «амбара» появилась новая вывеска с золоченым орлом.
Дедушка работал в своем торговом доме с несколькими приказчиками; все они были взяты им из его родных мест, из семей родственных, «породу» которых, как он говорил, он хорошо знал со всеми их достоинствами и недостатками. Начинали они службу в торговом доме чуть ли не мальчиками и оставались там до конца своей жизни.
После смерти дедушки по его завещанию торговый дом перешел в собственность его единственной дочери – моей матери. По существу в нем ничего не изменилось. Мать свято хранила заветы своего отца. Только во главе «амбара» стал один из молодых и более просвещенных сотрудников дедушки – Сергей Гурьевич Соловьев. Это был очень умный и властный человек, державший в ежовых рукавицах своих помощников, между которыми были люди много старше его годами. Вся контора трепетала перед ним. И мы, дети, замечали это и боялись его. Нам он казался существом совершенно особенным и очень страшным. Мы его прозвали «идолом», хотя он держался в нашем доме скромно, даже робко.
Дела торгового дома шли очень хорошо, ровно, постепенно развивались и расширялись, отвечая запросам нового времени, на высоте которого стоял Соловьев. Обороты капитала становились миллионными.
Отец мой, поглощенный своим «Колониальным магазином А. В. Андреева», только наблюдал за ведением дел «амбара», а когда умер, это стала делать моя мать. Она следила с большим интересом за отчетами торгового дома. После ликвидации «Магазина А. В. Андреева», которой ей пришлось заняться после смерти отца, у нее уже был опыт, свои мысли и соображения в торговых делах. Ей помогала моя старшая сестра Александра Алексеевна и заменила ее в свою очередь, когда моя мать умерла.
За два года до революции, в 1915 году, было решено реорганизовать торговый дом по предложению Соловьева, который давно задумал и подготовлял реформу, менявшую весь характер старого дела. Соловьев хотел купить дом на Ильинке рядом с Биржей, чтобы там устроить обувную фабрику на совсем новых началах. Этот дом уже торговали за миллион.
С революцией эти планы рухнули, несмотря на все старания Соловьева, который был передовым человеком, приспособить торговлю к новым формам жизни. Ликвидация торгового дома состоялась, но вырученный капитал был взят государством, и дело в самом расцвете своем погибло. Мы, наследники его, лишились всего нашего состояния.
«Торговый дом М. Л. Королева», то есть склад обуви и контора при нем, «амбар», как это называли тогда, помещался в городе, в одном из переулков между улицами Никольской и Ильинкой, в двухэтажном каменном доме среди других ему подобных «амбаров», где торговали только оптом, но самым различным товаром: ситцем, мехом, пуговицами, шапками.
Внизу длинное сараеобразное помещение, где в ящиках и связках лежали груды всякой обуви: мужские грубые сапоги, женские полусапожки с резинками по бокам. Только много позже, уже в моей юности, появились штиблеты (на шнурках), ботинки на пуговицах, туфли, детские башмаки и калоши.
В турецкую войну торговый дом делал поставки сапог в армию; за это получил похвальные листы и отличия. Они висели в конторе под стеклом в рамках.
Во втором этаже, куда поднимались по широкой чугунной лестнице, было такое же, только немного более светлое, помещение с прилавками и полками, на которых лежала обувь более тонких сортов в картонных коробках. Оттуда дверь в контору, где за конторками на высоких табуретах сидели бухгалтер и конторщики и не отрываясь строчили что-то в огромных гроссбухах.
За конторкой находился закуток дедушки, где он принимал посетителей и вел все деловые переговоры.
В продолжение пятидесяти лет «амбар» оставался таким, как я его помнила в раннем детстве. Наша мать часто брала кого-нибудь из младших детей с собой, чтобы покатать нас, когда ездила в город. Обыкновенно мы сидели в экипаже и ждали ее. Но зимой, в холод, мы входили с ней в магазины, где она делала закупки, или в «амбар». В «амбаре» она поднималась наверх, а нас оставляла внизу, где мы в ожидании ее сидели на единственном клеенчатом продавленном диванчике. Разговаривать там не полагалось. Мы сидели и наблюдали. Тяжелый запах кожи, полумрак от нагроможденных до потолка ящиков и… тишина.
Почему там была такая тишина, спрашиваю я себя и теперь еще. Работа там, особенно внизу, шла беспрерывная: возчики подвозили к задней двери товары со двора, разгружали телеги и уезжали; ящики вносили, ставили на пол, тут же их раскрывали, приказчики принимали по счету, сортировали и ставили по местам. Но шума не было, говорили вполголоса, ходили не топая. Мальчики – их было два – стояли навытяжку, выслушивали приказания приказчиков принести или подать то-то и то-то, причем лица их не выражали ни страха, ни угодливости. «Не бросайся, тише, не стучи», – говорили им (совсем как нам дома), не повышая голоса.
И так неизменно, до конца своего существования «амбар» хранил свой строгий, спокойный облик.
Мои родители
Моя мать, Наталья Михайловна, была единственной дочерью [3]3
Ее старшая сестра Анна Михайловна вышла замуж тоже в ранней юности за полковника Сорокоумовского и, родив сына – Михаила Дмитриевича, умерла.
[Закрыть]дедушки, Михаила Леонтьевича Королева. Ей было шестнадцать лет, когда ее выдали замуж за восемнадцатилетнего Алексея Васильевича Андреева, несмотря на то, что он был из небогатой и неизвестной в Москве семьи. Но он понравился прадедушке Леонтию Кирилловичу. «Дельный малый», – сказал он о нем, и свадьба двух молодых людей была решена за глаза. Я не знаю, сколько раз виделись до свадьбы мой отец со своей молоденькой невестой. Отец, рассказывая моим уже взрослым сестрам о старинных приемах сватовства, смеялся, что в восемнадцать лет, когда он женился, он больше интересовался разговорами с умным дедушкой, чем со своей невестой, девочкой, игравшей еще в куклы.
А. В. Андреев
H. М. Андреева (урожд. Королева)
Михаил Леонтьевич думал, что возьмет зятя в свое королёвское дело. Но тот не захотел. У его отца была небольшая колониальная лавка на Тверской, в которой он с малолетства начал обучаться торговле. По смерти отца, дедушки Андреева, он – единственный его наследник – встал во главе этой лавки и интересовался этим делом больше, нежели торговлей обувью. Он мечтал расширить дело и поставить его совсем по-новому.
Дедушка Михаил Леонтьевич одобрил планы будущего зятя и помог отцу встать на ноги. Он дал за дочерью большое приданое. С той поры отец мой расширил свое дело, и небольшая колониальная лавка обратилась с годами в известный во всей России «Магазин А. В. Андреева» на Тверской против дома генерал-губернатора на площади. Этот угловой дом тянулся от Тверской и Столешникова переулка до церкви Козьмы и Дамиана. Весь нижний этаж этого дома был занят магазином, в пристроенном впоследствии втором этаже помещалась гостиница «Дрезден». Она тоже принадлежала моим родителям. Называлась она еще «министерской» гостиницей, потому что в ней останавливались министры, приезжающие из Петербурга в Москву [4]4
У министра народного просвещения графа Дмитрия Андреевича Толстого (его называли «гаситель народного просвещения») было в этой гостинице свое отделение, где он всегда останавливался. Оно состояло из трех больших комнат (приемной, кабинета и спальни). В этом отделении он заболел и умер. Было известно, что граф перед смертью помешался, но об этом не распространялись. У нас в доме хорошо были осведомлены о его болезни. Нам рассказывал управляющий «Дрезденом» о странном пункте помешательства графа. Он воображал себя лошадью. Ему в его комнатах устроили род конюшни, кормушку, из которой он стоя ел. Он стучал об пол ногами, ржал. Ночью он не раздеваясь ложился на пол. Нас, детей, очень интересовала эта удивительная болезнь.
[Закрыть].
В десяти минутах ходьбы от Тверской, в Брюсовском переулке, д. 19 {5} , был наш дом, где мы все родились и выросли. Он стоит там до сих пор. Из сада, посаженного моей матерью, уцелело еще одно дерево, ему, как и мне, верно, под восемьдесят лет.
Дом Андреевых в Брюсовском пер.
После своей свадьбы отец привез в этот дом молоденькую жену, которая еще продолжала играть в куклы [5]5
Один англичанин, живший во дворе нашего дома, с ранней юности помнил рассказ своего отца о красавице девочке, приехавшей после свадьбы с куклой на руках и игравшей с нею в саду. Он написал об этом нам, детям, из Англии, узнав о смерти моей матери в 1910 году, ей было восемьдесят четыре года.
[Закрыть]. Мать моя жила с двумя старшими тетками отца, заведовавшими хозяйством молодых.
С увеличением нашей семьи к дому пристраивались комнаты, во дворе возводили флигеля и службы: конюшни, коровник, прачечную и кладовые. Большая часть двора была крыта огромным железным навесом. Под ним складывались товары, что свозились для магазина. Около ворот было двухэтажное каменное помещение, где хранились более деликатные товары: чай, доставленный из Китая, зашитый в мешки из буйволовой кожи. В «фабрике», как назывался этот дом, в первом этаже была паровая машина, приводящая в движение разные мелкие машины, что пилили сахар. Во втором этаже сахарные головы обертывали в синюю бумагу или наколотый сахар укладывали в пакеты. Там же сортировали, развешивали и убирали чай в деревянные ящики на два, четыре и больше фунтов. В таком виде они отправлялись в провинцию. Главная клиентура отца, кроме москвичей, конечно, были помещики. Они выписывали по отпечатанному прейскуранту в свои поместья запасы товаров на целый год. Для этого и предназначалась особенная упаковка товаров, которой и был занят большой штат служащих.
Машину и всякие приспособления отец выписывал из-за границы, куда сам ездил осматривать новые изобретения по этой части [6]6
Так как он не говорил на иностранных языках, он брал в поездки за границу старшую дочь – сестру мою Сашу с ее гувернанткой. Они обе служили ему переводчицами. В то время в Париже на русских смотрели как на дикарей. В одной буржуазной семье, с которой отец ближе познакомился, очень удивлялись воспитанности, хорошим манерам моей сестры, ее знанию трех языков и начитанности во французской литературе. Барышни этого дома и их братья предлагали о России несуразные вопросы. Например: «Как вы выходите из домов зимой, как не тонете в снегу?» И, видимо, не очень верили, что у нас такие же улицы, освещенные по вечерам, что передвигаются в экипажах, как и в Париже, только зимой в санях. «Но волки на вас все же нападают? Вы их не боитесь?»
[Закрыть].
Из окон нашей верхней детской нам, младшим детям, помещавшимся там, был виден почти весь двор. И наблюдать за ним было очень интересно, так как движение на дворе не прекращалось с раннего утра до сумерек во все времена года. Со скрипом раздвигались в обе стороны железные ворота – они всегда были на запоре – и пропускали ряд нагруженных телег: небольшие синие бочки с маслом скатывались с воза по сходням прямо в подвал; огромные белые деревянные бочки с кусковым сахаром катили под навес, а тюки и ящики подвозили к большим железным весам. Развесив, их уносили под навес, где старик Митрофаныч распоряжался, куда что ставить.
Старик этот сновал весь день по двору в длинной засаленной чуйке, в потертой барашковой шапке, которую бессменно носил зимой и летом, с карандашом за ухом. Нам, детям, он не позволял влезать на ящики или прятаться между бочками. «Пожалуйте отсюда, здесь вам негоже быть, помилуй Бог, еще ушибетесь». Мы отлично понимали, что забота его была не о нас, а о товаре, вверенном ему, но ослушаться его нельзя было, а укрыться от его зоркого глаза, как мы укрывались от няни, было невозможно.
К весне, как только солнце начинало пригревать и лужи подсыхать, на камни нашего двора расстилали новые ярко-желтые рогожи, и на них высыпали для просушки целые кучи зеленого горошка, бобов, изюма, чернослива, сахарных стручков. От этих рогож нас было трудно отогнать: все, что там лежало, казалось нам необычайно соблазнительным.
Совсем против нашей детской находились службы: коровник, каретный сарай, дальше – конюшни, над ними сеновал. Когда привозили сено, два-три воза, и его на вилах подавали с воза в отверстие, сделанное в виде маленьких ворот, я со слезами просила позволить мне пойти на сеновал. Но не он меня привлекал. У меня была давно заветная мечта: спрыгнуть из этих ворот на воз с сеном, как это сделал однажды наш конюх Троша. Он прыгнул, встал на возу, отряхивая с себя сено, и захохотал на весь двор, оскалив белые зубы. Но я была слишком мала, и меня даже к сараю не подпускали. Потом, много позже, в деревне я забиралась на копны, прыгала с них на воз с сеном, но это было совсем не то. Мне хотелось именно у нас на дворе, с нашего сеновала прыгнуть, как прыгал Троша. Я плакала от обиды, что не добилась этого, и во сне мне часто снился этот желанный прыжок.
Наблюдать за этой частью двора было еще интереснее, особенно когда готовился выезд отца. Конюх выводил под уздцы одну из красивых лошадей отца. У каждого из нас, детей, была своя любимая. Ни одна из них не шла спокойно, как солидные лошади матери, когда их вели запрягать. Отцовские шли боком, поднимались на дыбы, норовя вырваться из рук конюха, выгибали шею, ударяли подковами о камень, вышибая искры. Их привязывали за повод к сараю и начищали; распускали заплетенные накануне в косички гривы, смоченные квасом, расчесывали их и хвосты и вводили, покрыв лошадь голубой сеткой, летом – в «эгоистку». Это был экипаж с узким сиденьем, без верха, на высоких рессорах.
Затем начиналось одевание кучера. Красавец Ефим – кучер отца – стоял перед осколком зеркала, прикрепленным к двери сарая, и смотрел, как конюх напяливал на него поверх ватника, надевавшегося для толщины, светло-синий кафтан на лисьем меху, с трудом застегивал его на крючки, затягивал талию ремнем, поверх его обматывал пестрым шелковым кушаком, концы которого с бахромой висели у него на животе; на голову надевали ему бархатную голубую в цвет кафтана шапку с позументом, опушенную бобром. С трудом напялив себе на руки белые замшевые перчатки, путаясь в длинных полах шубы, кучер делал несколько шагов, влезал на козлы с помощью конюха, который расправлял сзади толстые складки его кафтана, оправлял высунутую наружу правую ногу. Кучер натягивал вожжи на руки. Как только с крыльца раздавался голос лакея: «Подавай», тяжелые двери сарая распахивались, конюх, отвязав лошадь, отскакивал в сторону, и лошадь вылетала. Задержавшись на минуту, не более, у крыльца, где отец почти на ходу вскакивал в экипаж, лошадь неслась к воротам, заранее широко распахнутым дворником, который стоял около них с шапкой в руках, и пропадала из виду.
Нам никогда не надоедало смотреть из окон на это зрелище. Особенно восхищал нас кучер Ефим, восседавший неподвижно, как идол, на козлах с натянутыми на руки вожжами.
Выезд матери был куда менее интересен. Она ездила всегда на паре караковых рослых и смирных лошадей [7]7
Жемчужина и Полкан, я их застала в 1909 году.
[Закрыть], летом в карете, зимой в двухместных санях с высокой спинкой, называвшихся почему-то «петровские». В ожидании появления матери на крыльце пожилой и ворчливый кучер ее Петр Иванович (проживший у нас всю свою жизнь) долго кружил по двору, проезжая лошадей, сердито косясь на крыльцо и окна – «долго, мол, заставляете ждать». Мы боялись и не любили этого сердитого Петра Ивановича, а мать от нас требовала особенного к нему почтения: «Он дольше вас живет в доме». Впоследствии, когда конюшня свелась к двум лошадям, мать сделала этого Петра Ивановича управляющим домом и в шутку называла его «министр нашего двора».
В середине двора стоял наш двухэтажный изящный особняк, всегда красившийся в темно-серый цвет. Из тесной передней поднимались по широкой лестнице светлого полированного дерева, устланной цветистым ковром, в парадные комнаты. Из приемной с резными шкафчиками и стульями светлого дуба вели две двери: одна в кабинет отца, другая – красного дерева с матовыми узорными стеклами – в залу. Кабинет отца – маленькая комнатка с вычурным лепным потолком, изображавшим голубое море, из волн которого выглядывали наяды и тритоны. Этот потолок был предметом нашего восхищения в детстве, и мы с гордостью водили туда знакомых детей показывать его. Между окон кабинета помещался большой письменный стол, за которым никто никогда не писал. На столе стояла тяжелая бронзовая чернильница без чернил, бювар с бронзовой крышкой без бумаг, бронзовый прорезной нож, ручки, которые не употреблялись. Над диваном висела итальянская картина «Смерть святой Цецелии» из мозаики. Эту картину мы, дети, тоже считали достопримечательностью нашего дома. «Она сделана из камушков», – говорили мы с благоговением, когда замечали, что кто-нибудь из гостей смотрел на нее.
Зала была самой большой комнатой в доме. Три больших зеркальных окна, с которых спускались красные атласные занавеси. В простенках два зеркала. На подзеркальниках большие голубые фарфоровые вазы в золоченой бронзовой оправе с крышками. По стенам зала высокие стулья орехового дерева, обитые красным бархатом. В углу – рояль Бехштейн, шкафик с пюпитром для нот. Жардиньерка с искусственными цветами, которые, по настоянию подросших сестер, были заменены живыми. Золоченой бронзы часы – земной шар, поддерживаемый двумя амурами, – стояли на деревянной подставке. По углам залы четыре канделябра той же золоченой бронзы со стеариновыми свечами, такая же люстра посреди потолка, свечи, обмотанные нитками, от которых должны были зажигаться фитили свечей, и никогда не загоравшиеся, когда к ним подносили спичку.
Гостиная была черного дерева, обитая синим шелковым штофом, стены затянуты тем же шелком. Нам, детям, эти шелковые стены казались верхом красоты и пышности. Столы черного дерева покрыты плюшевыми скатертями, бахрома которых спускалась до пола. Пол затянут сплошь светло-серым ковром, на подзеркальнике часы розового фарфора с изображением пышных дам в широкополых соломенных шляпах. Около них стояли безделушки из того же фарфора – какие-то тарелочки, вазочки неизвестно для какого употребления. Освещалась эта гостиная канделябрами и люстрами такого же розового фарфора.
За гостиной, отделенной тяжелыми портьерами на шелковой подкладке, – будуар. Кретоновая мягкая мебель {6} , золоченые стульчики, небольшие шифоньерки. В углу – мраморный камин. На нем часы совсем необычайные: в них двигался циферблат, а неподвижная золотая стрелка показывала время. На шкафиках и полках стояли китайские вазы и разные китайские безделушки.
Убранство всех наших парадных комнат носило французский характер. Меблировал их месье Паскаль – известный в Москве драпировщик. Бронза во всех комнатах была выписана матерью из Парижа (через магазин Шнейдера на Кузнецком мосту). В каждой комнате был свой стиль. Предметы из одной комнаты не переносились в другую. Каждая мелочь всю жизнь стояла на своем месте. Во всех комнатах в углу висели небольшие иконы в изящных окладах.
За этим будуаром – две небольшие комнаты, спальни моих родителей. Затем проходная комната, из которой несколько ступеней вели вниз в пристройку: столовую и классную. Из нее через буфет лестница наверх в детскую и лестница вниз в первый этаж, где в небольших и низких комнатах размещались старшие братья и сестры со своими гувернантками.
Меблировка в этих комнатах была везде одинаковая: кровать, покрытая белым пикейным покрывалом, перед кроватью коврик. Мраморный умывальник, в который наливалась вода сверху, она текла в таз при нажимании педали. Шкафик для белья. Письменный стол и этажерка для книг. Только тут, в расстановке вещей на письменном столе и в выборе их, проявлялся личный вкус каждого обитателя комнаты. Хотя оригинального было мало, так как младшие дети всегда рабски подражали старшим.
Эти три этажа соединялись между собой узкими лестницами полированного дерева, как на корабле.
В самом низу, в полуподвальном этаже, были людская и комнаты для прислуги. Комнаты горничной, портнихи и экономки мало отличались от комнат моих сестер. На окнах белые занавески, та же кровать, только без пружинного матраца, покрытая белым пикейным одеялом, гора подушек, вместо шкафа – сундучки, у каждой свой; стулья, стол, покрытый белой скатертью. В углу большие тяжелые иконы с венками из бумажных цветов. На стенах олеографии, фотографии в дешевых рамочках.
И во всем доме, во всех углах его ни соринки, ни пылинки, всюду порядок и чистота, за которыми следила моя мать.
И были все эти три этажа тремя отдельными царствами, мало соприкасавшимися между собой. В них царила моя мать, управляя жизнью каждого из нас с одинаковой бдительностью и строгостью.
Обстановка наших комнат очень отличалась от обстановки всех купеческих домов, которые мы знали. Там парадные комнаты – как у нашего дедушки – имели нежилой вид. Да в них по будням никто и не входил, разве прислуга, чтобы смахнуть пыль или полить растения, что стояли на окнах и на полу в огромных деревянных кадках. Тяжелая мебель в чехлах стояла, как прикованная, по стенкам. Шторы на окнах были спущены, чтобы вещи не выгорали от солнца. И все предметы в этих комнатах были громоздки, аляповаты и, главное, разнокалиберны. Золоченой бронзы огромные подсвечники стояли на картонных подносах, отделанных связанными из шерсти цветами. Рядом цинковая лампа. В стеклянных полосатых вазах восковые цветы. Столы в гостиной были покрыты белыми нитяными салфетками, так же как комоды в спальнях. На этих комодах ставились шкатулки и фотографические карточки в рамках из соломы или раковин. В горках за стеклом громоздились серебряные и золотые вещи: чашки, стаканчики, ложки, золотые пасхальные яйца на пестрых атласных ленточках, букет фарфоровых цветов. Во всех комнатах в красных углах висели огромные иконы с оправленными, но не зажженными лампадками.
Так же отличалась и сервировка их стола. У них даже в парадных случаях прекрасные чашки Попова и Гарднера ставились на стол вперемешку с дешевыми чашками, разными по форме и размеру, со стаканами в мельхиоровых подстаканниках, чашками с надписями: «Дарю на память», «В день ангела», «Пей на здоровье». Чайник от другого сервиза, сливочники то стеклянные, то фаянсовые. Молоко часто подавали прямо в глиняном горшке, из которого круглыми деревянными ложками наливали его в чашки. Варенье подавалось в больших сосудах, похожих на суповые миски. Сахарницы то серебряные, то фарфоровые, иногда с отбитой ручкой, без щипцов, сахар клал пальцами в чашки тот, кто разливал чай.
Если на закуску подавали сыр или сливочное масло, то огромным куском во много фунтов, и резали его столовыми ножами толстыми кусками. Ножи и вилки обыкновенно были железные и лежали беспорядочной грудой в середине стола. Салфетки не для всех.
Несколько салфеток лежали на столе, и ими пользовались больше мужчины, чтобы вытирать усы. Остальные вытирали рты и руки носовыми платками. Стаканы и рюмки стояли около бутылок.
Так все это было не похоже на сервировку нашего, хотя бы чайного, стола дома. В будни, как и в парадных случаях, у нас был один порядок. Медный самовар на медном подносе сиял как золотой в конце стола. Перед каждым прибором лежала салфеточка, на ней десертная тарелка, серебряная вилка и нож рядом. Чайник, чашки, сахарница, тарелочки одного сервиза. Варенье разных сортов в двух-трех хрустальных вазах, для него хрустальные блюдечки; конфекты, печенье, пирожное на хрустальных тарелках, если в сервизе не было фарфоровых того же рисунка. Все это блестело на белой накрахмаленной скатерти.
Когда на моей памяти появилось керосиновое освещение, у нас канделябры были тотчас заменены очень красивыми лампами, переделанными по заказу моей матери из японских бронзовых ваз: извивающиеся драконы, опирающиеся на хвосты.
Мать моя учила накрывать на стол лакея, и столовую горничную, и нас, детей, требуя, чтобы мы делали все бесшумно и, главное, аккуратно, «не криво, не косо», как она говорила, и без конца заставляя нас переделывать, – ставить все чайные чашки ручкой направо и все чайные ложки класть под ручкой.