Текст книги "Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской"
Автор книги: Екатерина Мещерская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
– Почерк у тебя хороший, крупный, – сказал он, – только больно много пишешь, ни к чему это…
Однажды я вздумала переписать в отдельную тетрадочку стихи моего отца, написанные им по-французски. Как всегда, войдя неожиданно в комнату и найдя меня склоненной над листом тетради, с пером в руке, Агеев застыл за моей спиной. Несколько секунд я слышала его сопение.
– Чаво пишешь? – заорал он вдруг. – Чаво пишешь, спрашиваю?
– Переписываю французские стихи.
– Хранцуськие, говоришь? Стихи, говоришь?!
Все больше и больше распаляясь, он схватил переписанное мною, затем выхватил маленькую книжечку – сборник стихов моего отца – и стал злобно запихивать все это в свой карман.
– Посля разберем, што это такое! – бормотал он. – Разберем… – И вдруг выкрикнул: – Будя! Будя! Штоб больше ничего непонятного не писала! Расстреляю вас, шпионы проклятые!
Однажды Агеев застал и Валю за листком почтовой бумаги: она писала кому-то письмо. Почерк у нее был нервный, мелкий, немного неряшливый. Вырвав у нее листок бумаги и ничего не разобрав, Агеев велел ей тут же переписать все вновь крупно и разборчиво. Она подчинилась, но дрожащей от волнения и страха рукой написала еще неразборчивее.
Агеев крякнул, выхватил у нее лист, порвал его тут же на мелкие клочки.
– Кончайте вашу чертову писанину! – заорал он. – Штоб ни одна из вас больше ничего не писала, а не то расправлюсь с вами сам!
Наш ежедневный общий обед был для нас настоящей пыткой. Вся опасность заключалась в моей невероятной смешливости, которой я заражала Валю, а за ней и всех остальных. Во время обеда, за столом, к маме мужики обращались с самыми, на наш взгляд, дикими вопросами, вроде таких: «Почему если Земля шар, то люди с другой его стороны ходят вверх ногами и не падают? И почему по той же причине не валятся на бок дома? И почему не вытекают реки, а тем более океаны?» Один вопрос нелепее другого сыпался на бедную маму.
Однажды я фыркнула прямо в лицо Агееву, когда он, глядя на ноты, сказал:
– И как это ты эти чертовские букашки разбираешь? Не иначе как их жиды выдумали, они на ихнюю азбуку похожи…
Когда я пыталась объяснить Агееву, что такое меридиан, он, насупившись, долго слушал, а потом хлопнул по столу кулаком:
– Врешь все! Нет такого слова, ты мне его нарошно выдумала, штобы я его не выговаривал, штоб не запомнил. И как это земной шар в голове разделен, када он не делен? И кто это его делил? Ты думаешь, я дурак мужик, не догадаюсь? Ты мне здеся полчаса околесицу плетешь!
Теперь, через много лет, я понимаю, что этими людьми руководила жажда знания, что, видя перед собой нас, представителей другого класса, другой культуры, они искали у нас объяснений, искали какой-то крупицы образования, но мы этого тогда не понимали.
Рассердившись, Агеев быстро отходил.
– Ну, будя мне голову задурять, будя дурака валять! Иди-ка играй мне лучше «Чайку».
Все мы были измучены этой пыткой. Чувство невероятного нервного напряжения сменялось чувством глубокой усталости и полной апатии.
Все эти обстоятельства еще очень осложнились кокетством хорошенькой Вали, которая, беспрестанно стреляя своими блестящими глазами, совершенно покорила сердце красавца Колосовского. Не заботясь о взаимности, не скрывая своих намерений и ничуть не стесняясь ничьим присутствием, Колосовский вслух при нас высчитывал, сколько надо ждать времени, пока Валя станет совершеннолетней и их зарегистрируют.
В те дни Валя зачитывалась «Консуэло» Жорж Занд и не переставала восхищаться Венецией.
– И в Венецию с тобой поедем, и во все концы света с тобой поедем! – впиваясь в Валю своим горящим взглядом, сказал однажды Колосовский, когда мы все сидели в столовой за чайным столом.
– Вы-то, может быть, и поедете, – насмешливо отрезала Валя, – да я-то с вами никуда не поеду.
Колосовский, сидевший рядом с ней, вскочил.
– Не поедешь? Белогвардейчика ждешь? Ему слово дала? Конца советской власти дожидаешься? – Привычным движением его правая рука скользнула вниз, нащупала кобуру револьвера и задержалась на ней.
– Что вы! Как вам не стыдно! Какие белогвардейцы? Ведь она еще ребенок! Вы просто с ума сошли! – воскликнула Наталья Александровна, всплеснув руками и побелев от страха.
Затем она схватила за рукав Колосовского, но тот отстранил ее:
– То-то же… – И хмурым взглядом он обвел всех нас, сидевших за столом.
Я взглянула на Агеева. Он молча улыбался своей чудовищной улыбкой, которая совершенно прикрыла его и без того прищуренный глаз. Второй, выкатившийся, кровавый, со слезившимся веком, был устремлен на меня.
– Идемте скорее наверх, – весело сказала я, вскочив со стула, – мне на ум пришла одна замечательная песня!
Я поднималась по ступеням лестницы, сердце мое учащенно билось, и я, волнуясь, перебирала в памяти разные песни. Какую новую песню я могла бы им сыграть? Мое предложение сразу разрядило ту грозовую напряженность, которая только что надвигалась и неизвестно, чем бы еще разразилась… Усаживаясь за пианино, я слышала за своей спиной шарканье сапог, сопение, чиркнула спичка, повалил сизый махорочный дым; кто-то стал отплевываться прямо на ковер…
Я чувствовала, как прыгает сердце в груди, как приливает кровь к вискам. Чья рука посадила нас в клетку с этими дикими, кровожадными животными?! Боже мой! Неужели так жить дальше? Да ведь такое существование хуже смерти!.. Вячеслав, Алек, Мишотик, где вы?! Где вы, наши родные, наши защитники?.. Мы одни, совершенно одни, и никого кругом, ни одной души. Мы словно прокаженные, которые всем ненавистны, которые всем несут опасность и от которых все отказались. Мне хотелось разом покончить счеты с жизнью: хотелось обернуться к тем, кто сидел за моей спиной: «Стреляйте, и чем скорее, тем лучше! Какое мы совершили преступление? В чем наша вина? Какое право вы имеете на наши жизни, на нашу свободу?..»
Но тут я вспомнила маму, ее горячую веру в Бога, ее христианскую кротость и ее твердую уверенность в том, что все это мы должны перенести…
Потом я подумала о Наталье Александровне, о Леле и о Вале. Нет!.. Я не вольна была распоряжаться собой, ведь я была не одна.
Я подавила поднявшиеся во мне чувства и, сев за пианино, заиграла:
«Вот мчится тройка почтовая…»
Один день шел на смену другому, и мы должны были приспосабливаться к той нелепой жизни, в которую попали. Живя в условиях домашнего ареста, мы научились хитростям. Так, например, Агеева и его товарищей мы решили между собой называть «огурцами».
Иногда мама, стоя наверху лестницы, спрашивала возвращавшуюся из кухни Наталью Александровну:
– Есть у нас огурцы?
– Да, по-моему, только один большой остался…
Это означало, что все ушли и внизу, у себя, только Агеев.
– Как там насчет огурчиков? – спрашивали мы в другой раз.
– Вот уж не знаю, – бывал ответ, – какие-то паршивенькие, по-моему, там остались.
Это значило, что Агеева и Колосовского нет, а дома только младшие чины.
Таким образом, разговоры об «огурцах» были у нас в большом ходу и долго нас выручали, помогая нам ориентироваться в общей обстановке.
Наконец пришел к нам наверх сам Агеев.
– Искал-искал я ваших огурцов в чулане, – сказал он, обращаясь к Наталье Александровне, – да так и не нашел… А ребята мои как раз картошку раздобыли, так не дадите ли нам несколько огурчиков?
У Натальи Александровны от страха язык прилип к гортани, мама нервно закашлялась.
Побледнев, Наталья Александровна повела сбивчивый и путаный рассказ о какой-то бочке прокисших огурцов в больнице, из которой ей якобы давали иногда домой то два, то три огурчика.
– «Два»… «три»… – злобно передразнил Агеев, – да вы их каждый день жрете, токмо и разговору у вас с утра што об огурцах…
И чем мрачнее становилось лицо комиссара, тем бессвязнее лепетала свою небылицу об огурцах перепуганная насмерть Наталья Александровна. Наконец Агеев окончательно помрачнел, сплюнул со злобой прямо перед нами на ковер и ушел, хлопнув дверью.
После этого случая всякий разговор об огурцах прекратился. Однако мы не унывали и стали называть Агеева «катушкой белых ниток», Колосовского – «катушкой черных», а всех остальных – «мотками штопальных ниток». Теперь вздумай Агеев или его товарищи попросить у нас ниток, то мы могли бы уже безоговорочно удовлетворить их просьбу. Но ниток они не просили, а после истории с огурцами Агеев смотрел на всех нас хмуро и подозрительно.
Положа руку на сердце, чем мы ближе узнавали Агеева, тем более удивлялись: нам просто не верилось, что в руки таких, как он, могла перейти власть, что такими, как он, было взято управление всей Россией. Мы думали, что советская власть удержится недолго. Наверное, так думала и та интеллигенция, которая в первые годы после Октябрьской революции не шла на работу к большевикам.
Агеев и его товарищи были не только безграмотны, но, собираясь за столом за вечерним чаем, они, вспоминая свою жизнь в деревне, совершенно серьезно рассказывали о порче скота, о лечении заговором, о каких-то бабках-колдуньях и о сглазе…
Мы лично взяли за правило никогда и ни в чем им не противоречить, так как после нескольких случаев наших с ними споров отношение Агеева к нам стало страшно враждебно. С тех пор мы умолкли и делали вид, что во всем с ними согласны.
Медленно, один за другим тянулись месяцы зимы. Что это была за пытка!.. Иногда по вечерам я забиралась к маме на постель, и мы шепотом делились впечатлениями: вспоминали наше пребывание в тюрьме и находили в тех днях больше преимуществ, нежели в нашем теперешнем положении. Там в промежутках между вызовами, от допроса до допроса, мы знакомились, а порой и сдруживались с такими же несчастными, как и мы. У нас были часы, когда мы все вместе разговаривали, обсуждали, советовались, предполагали – на это на все у нас было право, а здесь?.. Здесь все двадцать четыре часа мы чувствовали себя под надзором, жизнь наша была вся точно под стеклянным колпаком. Неусыпные глаза следили за нами. Мама, Наталья Александровна, Леля, Валя и я уже никогда больше не вели ни о чем общей беседы. В любой наш разговор неизменно вмешивался либо сам Агеев, либо Колосовский, либо несколько человек сразу. Стоило нам всем вместе сесть читать вслух, чтобы отдохнуть, как Агеев и Колосовский подсаживались к нам.
Когда мама со мной хотела пойти в баню при больнице, Агеев не пустил.
– Мойтеся в кухне, – мрачно сказал он, – никуды за ворота не пойдете.
На все наши вопросы он отвечал, что ждет относительно нас какого-то «особенного распоряжения».
Заняв весь первый этаж флигеля, Агеев устроил в нем свою резиденцию. К нему приезжали то из Москвы, то из Нары. Он получал много почты и отвечал на нее, сидя в так называемой «бывшей офицерской» комнате за письменным столом моего брата. Долгими часами разбирал какие-то бумаги.
Жалоба Владыкиной, посланная в Центр, только узаконила вторжение Агеева на территорию, принадлежавшую больнице, и утвердила его проживание на ней.
О Фоменко ни сам Агеев, ни его товарищи и никто из нас никогда не вспоминали, и казалось, что той страшной ночи никогда не было.
Так шли дни, и, когда прошла Масленая неделя, когда лучи солнца становились день ото дня все ласковее, а лазурь засинела по-весеннему, мы вдруг почувствовали дикую тоску по свободе. Со всех сторон, искрясь на солнце, струились капели. Под снегом, в глубине, шурша между льдом, шелестели первые весенние воды и, вырвавшись в узкую ложбинку из-под снежного сугроба, весело журча, устремлялись все дальше и дальше. Весенний ветер налетал озорными порывами, и казалось, парк шумит по-прежнему, полный весеннего хмеля.
К этому времени у нас настал кризис с продуктами: все привезенное мамой и Натальей Александровной заканчивалось. Есть становилось нечего. Не могли же мы стать иждивенками Агеева и его компании или же поедать тот ужин, который приносила ежедневно из больницы Наталья Александровна. К тому же надо сказать, что из ее двух дочерей все доставалось главным образом прожорливой Леле, которая меньше всего заботилась о своей младшей сестре. Да ведь и этот ужин приносился только вечером, когда Наталья Александровна возвращалась со службы, а чем бы мы все питались днем?
Тогда встала самая острая необходимость во что бы то ни стало проникнуть в «Шехеразаду». Надо было извлечь оттуда ковры, ткани и еще какие-либо вещи. Они должны были быть небольшого размера, чтобы Наталья Александровна могла мало-помалу, по одной штуке, выносить их из дома, а те же неизменные Борщи – наши покупатели и поставщики, – конечно, наменяли бы нам на них разных продуктов. Но как это сделать?..
После того как специально присланным из Нары товарным поездом все содержимое дворца было вывезено, то, что хранилось в «Шехеразаде», было нашим единственным реальным фондом, на который мы с мамой могли просуществовать.
И все мы загорелись одним желанием: проникнуть в «Шехеразаду». Чтобы это осуществить, надо было составить план, взвесив все обстоятельства, хорошенько его продумать. На это надо было время, и уже потому это было не так легко. И вот урывками, между делом мы все перекидывались той или иной фразой. Это бывало в минуты, когда мы ставили самовар или все сообща мыли посуду. Потом мы задумали собираться во Дворе под тем предлогом, что хотим пробивать желобки для стока весенней воды. Так, подбегая одна к другой то с лопатой, то с ломом, а иногда и с топором, мы, пересекая по всем направлениям двор, имели теперь полную возможность обсудить все детали задуманного нами дела.
Мы с Валей были бесконечно счастливы! Еще бы! В нашу жизнь вошло что-то новое, тайное и волнующее. Все это было похоже на заговор, а уж это одно было интересно!..
Среди ночи, в полной тишине, нам удалось сдвинуть железную пластинку, вставить ключ и, дважды повернув его в замке, отпереть потайную дверь. Затем мы вынули ключ, задвинули пластинку на прежнее место, и она снова потерялась в рисунке нашего герба.
Замок был отперт, оставалось нагнуться к топке, отыскать механизм и нажать пружину в глубине «печи». Но ведь вслед за этим должна была послышаться музыка… Правда, она своей силой не превышала игры маленького музыкального ящика, но кто знает, насколько звонко его игра раздастся в полной тишине ночи? Это обстоятельство вызывало споры, и потому несколько дней мы медлили.
Но одно неожиданное, благоприятствовавшее нам обстоятельство победило нашу нерешительность: Агеев с Колосовским были вызваны в Нару. День выдался хмурый, сырой, и, хотя солнце все время пряталось за тучи, наш градусник за окном все-таки показывал четыре градуса тепла. Дороги все, как говорят, «развезло». Наступил вечер, а комиссар со своим товарищем все не возвращался. По некоторым намекам и смешкам оставшихся было похоже на то, что уехавшие просто загуляли и раньше завтрашнего дня их ждать бесполезно.
Вот теперь мы решили действовать: мама притворилась больной, завязала голову полотенцем, и мы все очень рано покинули кухню и ушли к себе наверх, якобы для того, чтобы лечь спать.
Внизу немного еще пошумели, повозились, похлопали дверями, затем один, как обычно, спустился на черный ход. Мы услышали, как загремел деревянный болт, которым он запирал входную дверь. Прошло еще немного времени, и наконец в доме воцарилась полная тишина. О, радость! Вот она, эта минута!.. Мы все тихо встали с постелей, наспех оделись и в одних чулках, чтобы не было слышно наших шагов, прокрались к заветной «печи».
У мамы в руках была небольшая наволочка, которую мы набили ватой настолько, что она походила на подушку. Как было заранее задумано, мама нагнулась, открыла топку искусственной печи и, нажав пружину, быстро воткнула в отверстие «печи» наволочку с ватой. Мы замерли от страха. О счастье! Вместо знакомой мелодии мы услыхали всего лишь какое-то слабое поскребывание. Расчет наш был верен, и вата совершенно заглушила игру музыкального механизма.
Мы терпеливо переждали, пока это поскребывание кончится, затем «печь» открылась, и мы перешагнули заветный порог…
Все так же молча, как было решено заранее, мы встали цепочкой: Наталья Александровна, Леля, Валя и я, а мама начала отбирать вещи и по одной передавать их нам. В течение каких-нибудь десяти минут все намеченные для продажи и обмена вещи были уже сложены вне «Шехеразады» – в акварельной. Затем мы быстро рассовали их под диваны и под кровати, задвинув подальше к стене, чтобы их не было видно. Ура! Теперь у нас был сделан большой запас. Можно было довольно продолжительное время прожить не голодая.
Таким образом, задуманная нами операция была блестяще выполнена. Оставалось только, закрыв дверь «Шехеразады», запереть ее, но… все мы, точно сговорившись, шмыгнули мимо мамы обратно в «Шехеразаду». Увидя это, мама улыбнулась и, движимая теми же чувствами, что и мы, вслед за нами вошла в «Шехеразаду», осторожно заперев за собой дверь тайника. Какое блаженство!.. Какое непередаваемое ощущение!.. За сколько месяцев мы наконец были одни!
Опустились на ковры и начали говорить. Мы перебивали друг друга, волновались, смеялись и были вне себя от радости, от этой хотя бы и призрачной, но свободы!.. Иногда вдруг кто-нибудь из нас спохватывался, вспоминал, что пора уходить, но эти предостережения тонули в общем говоре, и мы тут же забывали о них. Все мы пришли к одному решению: обязательно хотя бы один раз в несколько дней собираться здесь в часы глубокой ночи. Ведь после той радости, которую все мы здесь пережили, было уже невозможно ее лишиться!..
И вдруг мы услышали какой-то отдаленный шум. Сначала он доносился с улицы – кто-то стучался, затем этот шум перешел уже в дом. Отогнув угол ковра и прижав ухо к полу, мы теперь ясно услышали голоса, и среди них высокий тенор Колосовского.
И вместо того чтобы немедленно выйти из «Шехеразады», разойтись по комнатам и лечь в свои постели, мы продолжали сидеть в нашем тайнике. Это была с нашей стороны непростительная глупость! Это было недопустимым недомыслием. Но ведь человек всегда ищет оправдания своему легкомыслию, и мы стали уверять друг друга, что Агеев с Колосовским приехали поздно, что приехали они, наверное, нетрезвые, а потому им захочется поскорее лечь спать и что им, конечно, сейчас не до нас. Нам так не хотелось расходиться, и потому мы решили посидеть в «Шехеразаде» до тех пор, пока они не лягут спать, и выйти только тогда, когда в доме все стихнет. Но вернувшийся Агеев решил, очевидно, проверить, отчего у нас наверху так тихо и почему мы так рано улеглись спать. Может быть, причиной, побудившей его вместе с Колосовским подняться к нам наверх, было и то обстоятельство, что в течение всей зимы они привыкли к тому, что все наши вечера заканчивались музыкой. Вот Агеев и пришел послушать свою излюбленную «Чайку».
Когда мы услышали приближавшиеся к нам по лестнице шаги, то поняли, что выходить из «Шехеразады» уже поздно.
Не знаю, что в тот миг переживали наши матери, но что касается нас с Валей, то мы были в восторге. Не сознавая того, какие это может иметь для нас последствия, мы буквально захлебывались от душившего нас смеха, в особенности я, ежевечерняя жертва Агеева, истязаемая им. Ведь стоило мне, сидя одной в гостиной, заиграть для себя этюды, как Агеев тут же вырастал за спиной и гаркал:
– А ну, перестань дребедеть! Што, ты ногти, што ли, об ее чистишь? Играй нашенское…
И вот теперь он шел, чтобы вновь мучить меня… Я живо представила себе, как они вошли наверх, в мирную тишину наших комнат, освещенных мерцавшим светом лампад, и вдруг… нас нет! О, как я жалела, что не вижу их изумленных лиц. А пока я думала обо всем этом, мы уже ясно слышали шарканье сапог из одной комнаты в другую и сердитые оклики:
– Гражданки, а гражданки!
Молчание было им ответом. Они ходили из комнаты в комнату. Сначала они говорили между собой совсем тихо, но, убедившись в том, что нас никого нет дома, стали спорить все громче и громче. Увидя пять наших пустых постелей, Агеев просто осатанел. Он кричал, что мы бежали, что мы скрылись, он грозил своим товарищам за то, что они не уследили за нами. Они же, со своей стороны, пересыпая божбу с невероятными ругательствами, доказывали Агееву, что наружная дверь была на засове и что мы никуда не выходили и сверху, с лестницы, не спускались. Тогда Агеев стал настаивать на том, что все мы бежали из дома, когда еще никто спать не ложился и когда дверь была еще не на засове. Колосовский его успокаивал, говоря, что бежать могли только мы с мамой, потому что Наталья Александровна – служащая больницы, да еще к тому же имеет двух дочерей, и ей бежать никакого смысла нет. Колосовский спорил об заклад, что мы просто-напросто отправились к кому-то в гости и надеялись вернуться незамеченными, но нам это не удалось, так как входную дверь слишком рано заперли.
– Какие гости? – орал Агеев. – Кто из-под ареста в гости ходит? И кастелянше тоже не приказано, она с дочерями на подозрении политицком, ишь, гады! Ну, я из их душу повытрясу! Я их научу!
После долгих споров было наконец решено до утра выставить на улицу у дверей сменяемого караульного. При нашем возвращении мы должны были быть обысканы, и, в какой бы час ночи мы ни возвратились, Агеев приказал будить себя немедленно, а нас препроводить прямо к нему. Долго еще мы слышали, как он рычал и хрипел. Потом все ушли вниз.
Дело приняло серьезный оборот. Мы встали и тихонько, на цыпочках одна за другой вышли из «Шехеразады». Потом со всеми предосторожностями заперли ее. Так же тихо и безмолвно разбрелись по комнатам и улеглись по своим постелям.
Наталья Александровна рассказала нам следующее. Когда настало утро, она, как обычно, первая из нас встала, чтобы отправиться на работу в больницу. Напуганная всем тем, что произошло накануне, она даже не пошла в кухню, чтобы чем-нибудь подкрепиться перед службой, а прямо, не выпив чаю, решила покинуть дом. Она спустилась вниз, уже надев шубу. Входная дверь оказалась незапертой, и когда она ее открыла и вышла на улицу, то лицом к лицу столкнулась с конвойным, стоявшим на часах у порога дома. Увидя ее, он настолько испугался, что даже изменился в лице. Он вздрогнул, точно увидел перед собой не живого человека, а привидение.
– Где была? – грубо спросил он.
– Как где? – вопросом на вопрос не сморгнув ответила Наталья Александровна.
– Я спрашиваю, где ночью была? – еще более озлобившись, спросил он.
– Где же я могла быть, как не дома, если я из него выхожу? – сказала она. – Как видите, иду, как обычно, к восьми часам на работу в больницу, и вы не имеете права меня задерживать.
Вслед за этими словами Наталья Александровна, не теряя спокойствия, решительно зашагала по дороге к воротам имения.
Конвойный хотел было броситься в дом будить комиссара Агеева, но в это время ему навстречу из дома вышла мама с ведрами – она шла за водой к колодцу.
Совершенно опешив, солдатик решил все-таки подняться на первый этаж к комиссару, но каково же было его изумление, когда он увидел спускавшихся со второго этажа Валю и меня. Мы прошли мимо него, поздоровавшись по дороге, и отправились в кухню ставить самовар. Широко раскрыв глаза и рот, он даже не ответил нам на наше «здравствуйте» и застыл на ступенях лестницы. Что же оставалось нам делать, как не утверждать, что мы в ту злополучную ночь все были дома и все спали на своих постелях? Ведь иного выхода не было…
В этот день все мы старались не встречаться друг с другом взглядами, так как, несмотря на всю серьезность положения, нас душил смех.
Наступивший день ознаменовался для нас допросом Агеева, С утра он не изволил выходить из своего кабинета, а к полудню мы с мамой были вызваны к нему.
Агеев сидел за письменным столом моего брата. О милый письменный прибор Вячеслава! Он был весь украшен мордами лошадей. В середине двух между собой соединенных чернильниц, из-под расписной дуги, на меня смотрели три знакомые чудные лошадиные морды: коренник этой тройки, белоснежный гордый конь, вскинул вверх свою голову, две пристяжных, в серых яблоках, выгнув шеи, косили в сторону свои умные глаза. А вот рядом с чернильницей лежит вышитый красавицей тетей Нэлли Оболенской бювар брата, со всадником на нем. А вот и другие памятные сердцу безделушки, неотделимо связанные с моим детством… Теперь не только весь стол, но и часть вещей на нем были закапаны лиловыми пятнами чернил, а самый пузырек с ними стоял прямо на сукне, по которому в разные стороны расходились лиловые пятна брызг.
Я не знаю, с каким чувством стояла моя мать – кроткая христианка перед этим чудищем, которое восседало в комнате брата, за его письменным столом, но я стояла перед ним с восторженно певшим в сердце злорадством. Я еще до сих пор не могла себе уяснить нашего нового положения в новой жизни. Дело было совсем не в отнятых материальных ценностях. Я не могла понять того, почему о красное дерево тушили окурки, почему плевали на пол, почему сморкались в руку… Я не понимала, почему красивыми предметами искусства не любовались, а их царапали, коверкали или с каким-то сладострастием просто разбивали.
Я не могла понять вины моего рождения, той самой причины, почему всем можно работать, а нам нет, всем дают паек хлеба, а нам нет. Почему все свободно дышат воздухом и любуются солнцем, а нас все время преследуют и все время хотят сделать с нами что-то самое страшное и ищут за нами какой-то несуществующей провинности? Мы слышим со всех сторон о том, что мы не имеем права на жизнь, а почему?! И глухой ропот поднимался в моей душе против Бога. Божие предопределение казалось мне бессмысленным и жестоким.
Много-много лет позднее, когда жизнь моя была изломана, вся моя судьба искалечена, силы и здоровье подорваны, тогда мне стало доступно смирение раба, и тогда молитва стала моим утешением. Я поняла, что я – тень уничтоженного класса, что я уцелела чудом, и вот за это чудо, за то, что смертельная опасность много раз шла прямо на меня и, не коснувшись, проходила мимо, – вот за это чудо я и научилась благодарить Бога…
Но в тот день, стоя на пороге своей юности, в день ранней весны, когда сползали снега и влажная от растопленного снега старая яблоня под окном Славочкина кабинета протягивала прямо к стеклу свои милые ветки, – в тот день, чувствуя нежную ласку весны и всю красоту ее, я стояла с бунтом в душе, с яростью и ненавистью глядя в лицо насупившемуся Агееву. Я йенавидела этого человека, который столько месяцев мучил нас, который имел право не только на нашу свободу, но и на нашу жизнь.
Когда мы вошли в кабинет, Агеев напустил на себя небывалую важность, делая вид, что читает какие-то лежавшие перед ним бумаги.
– Куды вчерася все уходили? – спросил он, стараясь казаться спокойным, спрашивая как будто между прочим и даже не поднимая на нас своего страшного взгляда.
– Никуда, – в один голос ответили мы.
– Иде были, спрашиваю? – Его желто-оранжевые от махорки пальцы злобно забарабанили по столу.
– Мы нигде не были. Мы спали. – Мама отвечала на этот раз одна. Отвечала очень спокойно и даже, как ни странно, дружелюбно. Агеев поднял голову. Теперь он уже уставился на нас.
– Вр-р-решь!!! – загремел он. Мама и я молчали.
– Отвечайте, иде вы все были? – снова заорал он.
– Я уже сказала: мы спали, – не теряя хладнокровия, ответила снова мама.
– Затвердили в одну дуду, с-с-с-сволочи! – Теперь Агеев всем своим корпусом повернулся ко мне. – Тады ты отвечай: иде вы были? – Его кровавый глаз блеснул, словно в нем чиркнули спичкой. – Ежели вы спали, то иде вы были, кады мы к вам наверх приходили? А?
– Мы все очень крепко спим, – отвечала я, сама радуясь беззаботному своему тону, – наверное, потому вашего прихода и не слыхали, а вот почему вы нас не видели, вот этого я не понимаю…
– Вон, гады! Во-о-он! – что есть мочи заорал Агеев.
Он долго еще орал нам что-то вслед, когда мы с мамой уже выскочили за дверь кабинета.
В этот вечер я впервые отдохнула: никто не пришел к нам наверх, и я была свободна от «Чайки».
Зато в тот же вечер внизу, около входных дверей, шла страшная возня. Теперь помимо деревянного болта, служившего запором, с двух сторон двери были набиты два тяжелых железных крюка. И мы услышали, как на ночь сначала задвинулось бревно, а затем дважды проскрипело железо обоих крюков. Теперь мы сидели уже на тройном запоре. Причем с этого дня не только дальше ограды парка, как это было до сих пор, но даже на площадку перед дворцом нам запретили выходить. В нашем распоряжении остался лишь маленький четырехугольник двора перед самым домом, да и то потому, что надо было ходить к колодцу и за дровами.
Что касается Натальи Александровны и ее дочерей, то к восьми часам вечера они все должны были быть дома.
Об этом жестком режиме, который Агеев сам же и выдумал, он прочел нам по смятой, вынутой из кармана штанов бумажке.
Атмосфера наших взаимоотношений заметно накалялась. Несмотря на мольбы мамы и Натальи Александровны, я завязала бинтом два пальца на руке и говорила, будто обварила их. По этой причине так называемые «музыкальные вечера» были прекращены. Агеев хмуро косился на мои завязанные пальцы, но молчал.
– А вдруг Агеев потребует, чтобы ты развязала бинт и показала ему ожог? – боялась мама.
– Не знаю, что тогда… Но играть я больше не буду. Мама вздыхала, но я была упряма. В моей памяти вставали яркие картины Великой французской революции.
– Мама, насколько лучше и прекраснее гильотина! – говорила я.
– Безумная девочка! Мы с твоим характером наживем беду… – И мама обнимала меня.
Тогда Агееву пришло на ум заставить петь и играть Валю. Но когда она, надев пенсне, отчаянно щурясь, запела в нос романс Вертинского, Агеев рявкнул свое классическое «Будя!», и музыкальный вечер прекратился. Вечера стали пустыми, тихими, и молчаливость не предвещала ничего хорошего.
Агеев, очевидно, решил нам мстить, и эта месть была препротивной, так как она весьма трепала нам нервы. Теперь очень часто среди ночи мы просыпались от скрипа двери. Какие-то головы, просовываясь в дверь, заглядывали в наши спальни. Затем исчезали. По удалявшимся вниз по лестнице шагам мы догадывались, что это проверка. Так нас будили иногда два или три раза среди ночи. Все это очень походило на издевательство. Через Наталью Александровну обо всем этом было известно Владыкиной, но она ничем не могла нам помочь. Однажды она специально вызвала к себе Наталью Александровну и имела с ней долгую беседу. Она касалась нашей судьбы, и Владыкина просила передать маме, что, поскольку мы с мамой живем в помещении больницы, Агеев выселить нас и сделать с нами что-либо может только по указанию Центра и что ей, Владыкиной, известно, что именно таких указаний в отношении нас он добивается.