Текст книги "Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской"
Автор книги: Екатерина Мещерская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Чего это ты играешь непонятное какое-то… – сказал он. – Ты сыграй что-нибудь нашенское…
Я заиграла «Коробочку». Молчание было мне ответом. Тогда я с досадой что есть духу заиграла «Барыню».
В диком припадке ярости Агеев вскочил с дивана и подбежал ко мне.
– Ты чего думаешь? – в бешенстве заорал он. – Ты думаешь – мы мужики?! А? Ты думаешь – мы твоей «Барыни» не слыхали? Ты што, надсмешки над нами строить? А?
Я была в искреннем отчаянии. Схватив комиссара за рукав, я подвела его к нотной этажерке:
– Прошу вас, не обижайтесь, прошу вас, ищите сами и простите меня, ведь я не нарочно. Ищите, и что выберете, то я вам и сыграю…
– Ладно. – Агеев начал перебирать нотные тетради. – А ты покедава… давай… чего-нибудь… играй… – уже более спокойным голосом проворчал он.
Я нагнулась к нотной полке. На самой нижней стояли толстые тетради, тут была так называемая «легкая» музыка. Взяла одну наугад. Мне попались старые цыганские романсы в исполнении Вари Паниной, Вяльцевой, Плевицкой… Так же наугад я раскрыла и заиграла первый попавшийся романс. Это оказалась «Чайка»… «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит…» Я не успела доиграть до конца куплета – тяжелые пятерни легли сзади на мои плечи.
– Ну… ну… дальше, дальше играй… – услышала я голос Агеева. – Дунька, цыганка, пела, – продолжал он уже шепотом, с непередаваемой нежностью.
Я не верила своим ушам. И когда я проиграла до самого конца, руки Агеева, лежавшие на моих плечах, вздрогнули.
– Играй мне сначала и пой, чтобы я с начала и до самого конца слушал.
С этой минуты наступило для меня невыносимое мучение. Агеев придвинул кресло к пианино и сел рядом со мной. Снова, снова и снова он заставлял меня петь и играть злосчастную «Чайку», а когда наконец уже запротестовали сидевшие сзади лас его товарищи, Агеев встал и топнул на них ногой:
– Весь вечер будем «Чайку» играть и петь, а кому неохота, пущай не слушают.
Он уже стал называть меня Катей, и ни о каких трудовых работах на шоссе и помину не было. Конечно, это уже было относительным счастьем, но… голова моя гудела, пальцы плохо слушались, кисти рук сводила легкая судорога, сердце учащенно билось, я еле-еле владела собой: мне было нехорошо, и сердечная тошнота подступала. В глазах темнело…
Товарищи Агеева сначала поворчали, потом им, видимо, уже стало невыносимо слушать одно и то же. Они встали и по одному вышли из гостиной.
Валя рассказывала мне, что они отправились на первый этаж и начали устраиваться. Выйдя на улицу, вытащили из саней и внесли в дом какие-то узлы, вещи. Стали располагаться по комнатам. Вкатили в дом и поставили в углу кухни целый бочонок кислой капусты, мешок муки и еще какие-то мешочки, жбаны и бидоны.
День прошел сумбурно. Агеев ходил за мной по пятам и при всяком удобном случае усаживал меня за пианино и просил играть ему «Чайку».
– Уж так ты меня, Катя, разочаровала, так разочаровала энтой самой «Чайкой», ну впрямь все нутро мое развернула…
Я была до крайности переутомлена. Я беспрестанно поглядывала в окна: не идут ли мама и Наталья Александровна. Но вот уже зашло солнце и потянулись по снегу лиловатые тени, а наши все не возвращались.
Я решила пойти в больницу, к Владыкиной, чтобы рассказать ей обо всем случившемся, но на улицу меня не выпустили. Тогда мы с Валей решились на обман. Валя, притворившись, что у нее болит зуб, держась рукой за щеку, стала собираться, чтобы пойти якобы в аптеку. Но и ей преградил дорогу конвойный. Тогда Леля показала письмо, которое ей в действительности надо было послать, и она попросила, чтобы ей разрешили пойти на почту, но и ее постигла та же участь. Сомнений не было: мы были под домашним арестом.
– Ни одну из вас выпускать не велено, – был нам ответ.
– Что это означает? – спросила я у Агеева.
– А то означает, што вы под нашим наблюдением, и вообще я вам еще послабление дал, а вас бы надоть всех троих в одну комнату запереть да конвойного к дверям приставить, вот што!
А я, вишь, пожалел вас, вот теперь под моей ответственностью и находитесь…
Эти слова, не предвещавшие ничего хорошего, рождали во мне самые мрачные предчувствия. Я не знала, как себя вести, о чем разговаривать, не знала, как отвечать на вопросы, которые нам беспрестанно задавали. Любое необдуманно вырвавшееся слово грозило конфликтом. На каждом шагу нас сторожило недоверие, подозрительность, которые еще к тому же подогревались классовой ненавистью.
Я видела, что испуганная, слезливая Леля производит на всех противное впечатление, вызывая брезгливость и насмешку.
Хорошенькая Валя внушала мне иные опасения: она держалась довольно свободно, но это не было естественной простотой, нет! Ее природное кокетство, врожденная манера стрелять своими черными, румынскими, блестящими глазами безразлично на кого в сочетании с ее непомерным апломбом, с какой-то дешевой вычурностью, с манерой говорить в нос, растягивая слова, – все это создавало по отношению к ней особую настороженность и даже какое-то удивление.
Когда на ее глазах кто-то бросил под ноги дымившийся окурок, да еще раздавил его каблуком, Валя обожгла провинившегося уничтожающим взглядом:
– Уберите сейчас же эту гадость и пользуйтесь пепельницами: вон они, кругом вас, на столах стоят!..
Красавец Колосовский, не стесняясь нашего присутствия, громко объявил свое мнение о ней товарищам:
– Ишь заноза!.. Гонору-то сколько! Эта из них больше всех на княжну похожа. Ей-Богу, я бы именно ее княжной счел. – Насмешка и вместе с тем какая-то затаенная мужская искорка вспыхнула в его глазах и тут же погасла.
– Катя, свари-ка нам щец! – приказал мне Агеев.
Хозяйничая на кухне, я предавалась самым беспокойным размышлениям. Я боялась, что мы будем званы на этот обед. Запах кислых щей, вырываясь из-под крышки огромной кастрюли, вызывал у меня чувство головокружения. В котелке варилась настоящая картошка, и я смотрела на эту картошку как на великое чудо! Уже сколько времени мы считали за большое благо скользкие, розоватые, сладко пахнувшие гнилью картофельные очистки. Да, съесть щи с ломтем ржаного хлеба, а на второе съесть вареной картошки – это было бы великим блаженством, но я прекрасно понимала, что плата за этот обед будет слишком велика.
Прежде всего, это повлечет за собой необходимость проводить время в обществе Агеева. Конечно, Агеев опять захочет слушать «Чайку». Нет! Надо найти любой предлог, надо во что бы то ни стало отказаться от этого обеда!..
Выслушав мои шепотом высказанные соображения, Валя яростно запротестовала:
– Вот еще! С какой стати отказываться! Из-за твоей щепетильности сидеть голодными!
Но наш спор прервался. В кухню вошел Агеев. Он вынул из принесенных в кухню мешков сушеную воблу, нагнулся к печке и сгреб в поддувало мелких углей.
– Вот, учись, как надо печь воблу, – обратился он ко мне, разложив рыбу на потухавшие угольки. Чешуя тотчас начала румяниться и потрескивать.
Но тут один за другим товарищи Агеева стали заглядывать в кухню. Они делали друг другу какие-то знаки, шептались, подмигивали, слышались их приглушенные смешки. Было совершенно очевидно, что они что-то замышляют, но не хотят об этом при нас говорить. Затем все они начали расхаживать по кухне, снимать с полок поочередно одну кастрюлю за другой, щелкать по ней пальцами и советоваться между собой о чем-то, а о чем, мы с Валей не могли догадаться.
– Эта мала…
– Да ты вон ту возьми!
– Надо водой померить, сколько в нее взойдет.
– Да вы возьмите кастрюлю, изо всех самую большую!
– Нет, эта неудобная, она слишком низка, как бы не вспыхнуло…
– Давайте-ка приспособим вон то высокое ведро! Агеев, взглянув на нас, вдруг резко скомандовал:
– Ну, будя! Неча вам тут больше делать! Идите теперь наверх, собирайте на стол, а сюда больше не ходить!
Когда мы, удивленные, вышли с Валей из кухни, дверь за нами тотчас захлопнулась. Тут же звякнуло железо накидываемого крючка.
Покинутая новыми жильцами столовая была неузнаваема: всюду на креслах и на диванах валялись какие-то мешки, котомки и даже клочки сена, занесенные сюда, очевидно, из саней во время перетаскивания вещей и провианта; пол был усеян окурками, заплеван. С чувством физической тошноты мы принялись убирать чайную посуду и накрывать стол к обеду. Вдруг мы с Валей одновременно догадались: «Ханжа! Ну конечно, они собираются варить ханжу». Бог знает, что только не входило в это страшное пойло. А в те годы народ пил даже политуру – столярный лак. Ханжа… страшное слово! – Валя, – сказала я, накрывая на стол, – ты и Леля должны подчиниться моему решению. Мы должны сделать все, только бы отказаться от обеда.
– Значит, мы останемся голодными? – спросила Валя, уже не протестуя, но с жалким выражением лица.
– Почему голодными? Жили же мы до сих пор, ведь правда?.. Ты должна забыть о том, что эти люди приехали, что они привезли сюда хлеб, картошку, капусту и сало.
– Я не могу забыть об этом…
– А ты заставь себя, а главное, вспомни: ведь, уезжая, мама оставила нам еду. У нас есть лепешки, и, наконец, мы даже можем нарушить запрет и вскрыть запечатанный и хранящийся к Рождеству горшочек с украинским смальцем. Я думаю, что мама не будет сердиться, ведь неизвестно, что с нами будет… Эти люди приехали из района, чтобы выселить нас. Разве ты не слышала, что они хотели тут же выгнать нас на мороз чистить снег, а затем, к вечеру, отправить нас на грузовике в Нару? И с этими людьми ты мечтаешь сесть за один стол? Еще неизвестно, что нас ожидает через несколько часов, ты можешь себе представить, что с ними будет, когда они напьются?!
Валя больше не возражала, и, накрывая на стол, мы, словно заговорщики, вполголоса, шепотом намечали линию своего поведения.
Когда я сказала Агееву, что у нас с Валей болит голова и что нас, наверное, продуло сквозняком на кухне, а потому мы просим разрешения уйти к себе наверх спать, он даже и возражать не вздумал, а, крякнув, махнул мне в ответ рукой, что, видимо, означало его полное согласие.
Прибежав наверх, мы достали лежавшие между окнами, на холоде, оставленные нам лепешки, достали «заветный» горшочек со смальцем, позвали Лелю.
Снизу доносилось беспрестанное хлопанье дверей, топот и суета. Ожидание выпивки вызвало среди приезжих необычайное оживление. Запах ханжи, отвратительный, тошнотворный, был настолько едким, что, поднявшись из кухни в первый этаж, он проник даже к нам на второй… Но вот топот сапог по лестницам прекратился, и весь шум и гомон перешел в столовую, которая находилась прямо под гостиной, в которой мы втроем сидели.
Чувство радостного облегчения охватило меня от сознания, что мы наконец у себя, что до следующего утра мы не увидим больше хозяев нашей судьбы и жизни. Я думала также и о том, что не такие уж они страшные, эти люди, какими они мне показались сначала, и что сам Агеев не такой уж плохой человек, и никогда еще лепешки из картофельных очистков не казались мне столь вкусными…
Мы зажгли во всех комнатах лампадки, посмотрели на часы. Стрелка их уже стояла на десяти. Так как у всех нас на душе было тревожно, мы решили лечь спать все вместе, втроем, в маминой спальне.
Шум внизу возрастал с каждой минутой. Выкрики, хохот, обрывки песен, звон битой посуды, ругань становились все громче и громче. Ни о каком сне не могло быть и речи. Мы с Валей одетые лежали на постели мамы, Леля – напротив нас, на небольшом диване. Прислушивались к происходившему внизу и переглядывались.
– А вдруг они напьются и им вздумается прийти сюда, к нам? – спросила Валя.
Да… это было вполне возможным, а может быть, и неизбежным. Мы сразу представили себе, на что могли быть способны эти люди, которые, будучи трезвыми, только что продемонстрировали перед нами всю свою дикость, хотя бы теми же сорванными с гвоздей и растерзанными на куски портретами. А ведь нам хорошо известно, какой ненавистью они к нам полны. Что же проснется в них после того, когда они перепьются?.. Кроме того, они не только имеют при себе оружие, но они еще при этом наделены безграничной властью над нами и могут расправляться с нами так, как им заблагорассудится. Смерть страшна, но бесчестье еще страшнее…
Мы подошли к дверям гостиной, которые были нами заперты на обычный внутренний и к тому же очень старый замок. Что стоило этим здоровякам одним сильным рывком расправиться с ним! И вдруг я вспомнила, как в темные ночи поздней осени, когда мы с бабушкой и няней Пашенькой оставались одни в этом флигеле, обе старушки, боясь не существовавших воров, запирались на ночь. Они просто-напросто брали кочергу, вдвигали ее в обе ручки двустворчатой двери гостиной, и она выполняла у них роль прочного засова. Теперь мы сделали то же самое…
Все то, что мы пережили потом, я не забуду до самой моей смерти: каждая минута осталась настолько свежа в моей памяти, точно это случилось вчера. Спустя несколько секунд, как только мы продели кочергу через обе ручки двери, мы услышали, как внизу с грохотом распахнулись двери столовой и пьяные, озверевшие красногвардейцы устремились вверх по лестнице, к нам. Зачем скрывать? Мы просто обезумели от ужаса. По тому, как они лезли наверх, я поняла, что они сильно перепились, и только на это была вся моя надежда. Стараясь перегнать друг друга, они спотыкались, падали. Нагонявшие их сзади, видимо, оступившись на них, тоже падали. Слышались проклятия и невероятная ругань. Наконец, разобравшись, где чья нога и где чья рука, они вставали, помогая друг другу, и снова лезли наверх, и снова, отпихивая друг друга, ссорились и падали…
Из гостиной было две двери: одна вела в акварельную, где была «печь» – вход в «Шехеразаду», а другая – к маме, в спальню. Укрепив кочергу в дверях гостиной и услышав топот по лестнице нежданных «гостей», мы все трое бросились в спальню, и я повернула ключ в дверях на два полных оборота. Только когда ключ щелкнул во втором, последнем, обороте, я поняла, что сделала огромную ошибку. Ведь если им удастся вышибить дверь гостиной (а в этом сомнения не было), то они, войдя в нее, увидят одну из дверец запертой и поймут, что именно за этой дверью мы и находимся. Конечно, надо было запереть обе двери. Это было моей непростительной оплошностью. Наконец, был еще один блестящий выход: можно было отпереть волшебную дверь – «печь» и скрыться в «Шехеразаде». Это, конечно, было бы самым верным, но, говоря искренно, мы просто растерялись. Ошибку нашу исправить было уже невозможно.
А в двери гостиной ломились что было силы. Она вся трещала. Единственное, что мы догадались сделать, так это потушить там все лампады, отчего при плотных спущенных на окнах шторах вокруг стояла чернильная темнота.
Наши сердца учащенно бились; не было никаких сомнений, что дверь уступит их силе, и поэтому каждый удар казался нам последним. Вслед за этой победой они, конечно, бросятся взламывать запертую дверь спальни.
Я даже не могу вспомнить, что в те минуты было с Валей и Лелей, скажу только, что я вся дрожала, словно на тридцатиградусном морозе; я была сама себе противна за эту дрожь, справиться с которой не имела сил.
По ужасающим ругательствам, по смыслу некоторых долетавших до нас угроз и неприличных выкриков не оставалось никакого сомнения в том, зачем к нам рвались эти шесть озверевших, пьяных, потерявших человеческий облик существ.
Однако дверь гостиной все не поддавалась. Тогда после долгой возни около нее и после грохота ударов по ней мы вдруг услышали звук рассекаемого дерева. Видимо, кто-то из них догадался принести из кухни топор, и теперь они рубили дверь.
Я схватила небольшой пуф от маминого туалета: его четыре ножки имели на своих концах четыре довольно больших, тяжелых медных колесика. Перевернув его вверх ножками, я подошла с ним к одному из окон.
– Как только они войдут в гостиную, я разобью окно вот этим и выброшусь вниз, – проговорила я.
– На мороз? В одном платье? Неужели ты надеешься убежать от них? Да они тебя просто пристрелят, если только ты к тому же, прыгая, не сломаешь себе руки или ноги, – сказала Валя. Я понимала, что она права.
– Если ты предпочитаешь оставаться здесь, – сказала я, – это твое личное дело. Но я так просто своей жизни не отдам, этого удовольствия я им не доставлю. Пусть я разобьюсь, но я буду вне дома, я буду изо всех сил кричать, звать на помощь, ведь кругом еще три флигеля, услышит же кто-нибудь меня? Ведь мы не в лесу? Лучше останусь искалеченной, но не послужу для этих зверей забавой…
Но Валя обняла меня, не дав мне договорить.
– Я – с тобой, – сказала она твердо.
Мы невольно взглянули на молчавшую Лелю. Намного старше нас, она и не думала о сопротивлении. С бледным, каким-то позеленевшим лицом и широко раскрытыми глазами, обняв колени, она сидела на диване в состоянии какого-то оцепенения. Валя подошла к ней, хотела ей что-то сказать, дотронулась до ее плеча. Леля вздрогнула, точно от ожога, злобно скривила рот, пытаясь что-то ответить, но ее голос заглушил ужасный грохот: это обломки дверей полетели вниз, по ступеням лестницы. Потом прозвенела, упав на пол, отброшенная кочерга. Пьяные взломщики уже вошли в гостиную и брели в темноте наугад, не переставая ругаться и чиркать спичками.
– С-с-сейчас их всех пер-р-рестр-р-реляю!!! – заплетавшимся языком орал Агеев.
– Погоди, погоди, застрелить завсегда успеем, – отвечал ему Фоменко, которого я сразу узнала по голосу. Затем он начал бормотать что-то невнятное.
Я вспомнила его тупой, словно срезанный, затылок, жестокую линию подбородка. Все шло, как я и предполагала. Конечно, теперь, войдя в гостиную и найдя одну из дверей запертой, они начнут ломиться именно в нее.
– Эй! Выходите! Эй! – орал Агеев.
Подходя то к одному, то к другому окну спальни, я выбирала то, которое казалось мне удобнее для прыжка.
Но тут вдруг что-то страшно ударило в нашу стену, затем послышался грохот, чье-то тело тяжело шлепнулось об пол. Все это покрыл дикий, совершенно звериный вой.
Прислушиваясь, затаив дыхание, мы замерли, и на какую-то долю секунды замерло все и там, за стеной. Потом послышалась суета, зашаркали ноги. Мы поняли, что с кем-то что-то случилось, что он упал и что сейчас его со всех сторон обступили. Мы терялись в догадках. Что могло там, среди них, произойти? Нам было понятно только одно: что это случилось с кем-то в том углу, где стояло пианино, то есть около нашей стены.
Вой перешел теперь в стоны и всхлипывания.
– Не вижу… не вижу… глаз… больница… – долетали до нас слова.
Что же это могло быть? Какое-нибудь несчастье? Но мы не слышали, чтобы кто-нибудь дрался, и никакого выстрела случайного тоже не раздавалось – следовательно, несчастный случай был тоже исключен.
Так или иначе, но неизвестное нам событие, которое произошло там, за стеной, в гостиной, сразу изменило всю ситуацию. Волна нараставших темных инстинктов, жажда насилия и бесчинств спала, она уступила место растерянности. Теперь ругались уже много тише, некоторые даже стали говорить шепотом. Всхлипывавшего человека, с которым что-то приключилось и который между стонами уже довольно внятно просил «холодной водицы испить», просил ему «пособить», мы узнали по голосу. Это был Фоменко. По долгой возне и по некоторым долетавшим до нас словам мы поняли, что его не то понесут, не то поведут вниз.
Стук сапог долго еще раздавался по лестницам, и долго еще внизу, в первом этаже, хлопали дверьми.
Потом мы услышали, как открывали засов входных дверей. Прильнув к стеклу окна, мы жадно наблюдали. В темноте ночи нам очень помогала белизна снега, к тому же вышедшие из дома люди то закуривали, беспрестанно чиркая спичками, то зажигали для освещения клочки сена, разбросанные вокруг. Сначала они все суетились около одних саней, подмащивая сено для кого-то, а затем вывели из дома под руки Фоменко. В темноте ярко белела его непомерно большая голова, которая была вся вокруг обвязана мохнатым полотенцем, и причем таким образом, что половина его лица была скрыта. Его усадили в сани, но он, видимо, очень обессилел, и Колосовский, сев с ним рядом и поддерживая, обнял его. Один из конвойных сел с другой стороны Фоменко, а другой взялся за вожжи. Лошадь тронулась с места.
Солдатик со штыком вместе с Агеевым, пошатываясь, направились к дому… Нетрудно было догадаться, что Фоменко повезли в больницу.
Двое оставшихся еще некоторое время галдели и шумели. Они, видимо, продолжали пить. Время от времени снова слышался шум отодвигаемого засова. Со страхом мы бросались к окнам, думая, что кто-нибудь прибыл к ним из Нары, но оказалось, что у них была рвота и потому они периодически выбегали на улицу. Их рвало прямо около крыльца.
– Не будем больше подходить к окну, – сказала я, – невозможно больше смотреть на это…
Страх вдруг уступил место невероятному отвращению и неизмеримой усталости.
Что еще могло ожидать нас впереди?.. Посоветовавшись, мы решили, что по очереди одна из нас будет дежурить, остальные – спать. Но едва дежурство дошло до Лели, как она бессовестно заснула…
Мы все трое были разбужены громким стуком в нашу дверь и голосами наших матерей, звавших нас по имени.
Можно себе представить, что пережили мама с Натальей Александровной, когда с мешками за спиной и тяжелыми кульками в руках они подходили к флигелю, в котором нас оставили… Уже издали они увидели, что случилось что-то недоброе. Стоявший в снежных сугробах флигель, который, казалось, уютно дремал среди высоких, густых елей и сосен, вся эта привычная мирная картина изменилась до неузнаваемости. Снег был теперь глубоко изрыт чьими-то ногами. Раскиданные клоки сена вокруг стоявших саней и лошадей, снег, желтый и зловонный от человеческих нечистот, и масса рвоты вокруг, окрашенной бурым цветом крови. Эта представившаяся их глазам картина была достаточно выразительным предисловием.
Дикое время – дикие события…
Входная дверь во флигель была не заперта, когда наши матери вошли, а войдя, они прямо нос к носу встретились с самим комиссаром Агеевым. Он только что выспался, умылся холодной водой, протрезвел и решил пойти в больницу проведать Фоменко. И мама, и Наталья Александровна утверждали, что, встретив их и узнав, кто они такие, Агеев почему-то несколько смутился и даже буркнул себе под нос, что «вчера-де маленько погуторили, маленько выпили, ну и… беспорядок получился», вслед за этим своего рода извинением он быстро шмыгнул мимо двух пораженных женщин и исчез за дверью, даже не представившись им и не сказав ни слова о цели своего приезда с красногвардейцами из Нары.
Возможно ли описать, какой радостью был для нас приезд наших матерей?!
В гостиной пианино оказалось сильно сдвинуто вбок, и весь ковер был в каких-то зловещих черных пятнах. Это была кровь.
Раздевшись, кое-как умывшись с дороги и даже не разобрав привезенных продуктов, мама с Натальей Александровной немедля пошли в больницу, к главному врачу Владыкиной. Она рассказала им, что уже успела послать в Москву с нарочным жалобу на то, что флигель, национализированный больницей, подвергся незаконному вселению в него комиссара и его людей из Наро-Фоминска. Владыкина, взволнованная, рассказала маме, что, когда ночью вдребезги пьяные красногвардейцы, приехав в больницу, вывели из саней не менее пьяного, обливавшегося кровью Фоменко, у которого наполовину вытекший глаз болтался на каких-то кровавых нитях, свисая на щеку, она сразу поняла, какой пьяный произвол мог иметь место в нашем флигеле.
Мало-помалу мы стали узнавать о том, что произошло в ту ночь.
Сопротивление запертой на кочергу и неподдававшейся двери настолько озлобило и распалило пьяных, что они, расколов наконец топором дверь, как бешеные ворвались в гостиную, в которой царила полная темнота.
Фоменко первый ринулся вперед, зацепился ногой за ковер, покачнулся и всей тяжестью тела упал на пианино.
Причем, падая вперед лицом, он глазом наткнулся на торчавший подсвечник пианино.
Агеев не имел права самовольно вселяться на территорию флигеля, занятого больницей, и все же Москва ответила очень мягко: «Если в данном занятом больницей флигеле есть свободные комнаты, то комиссар Агеев может их временно занять и оставаться в них по мере надобности…» О нашей же судьбе нигде официально не упоминалось.
Я уже говорила о том, что Владыкина нам всячески покровительствовала. Наше с мамой проживание во флигеле она объяснила как приезд временных гостей к одной из больничных служащих.
Было бы смешно определять человека тех лет словами «хороший» или «плохой». Тогда часто звучали два других слова: «свой» и «чужой» – этим измерялась личность человека, в этом и заключалось его право на жизнь. А «своему» было дозволено поступать так, как он это считал нужным.
Для меня и до сих пор осталось полной тайной: что, собственно, собирался с нами сделать Агеев? И почему он не сделал с нами того, чем он нам угрожал?..
Теперь, когда прошло столько лет и когда напечатано столько мемуарной литературы о «последних днях Дома Романовых» в ссылке и заточении, во всей этой литературе отмечается одно странное обстоятельство. Для того чтобы держать под стражей и домашним арестом царскую семью, выделяли самых верных, самых надежных людей, тех, кому особенно доверяли. И что же? Все эти люди мало-помалу начинали лишаться доверия властей. Иных торопились отозвать, других просто арестовывали свои же товарищи. И это далеко не случайность. Чем же это объяснить? Мне кажется, что я по опыту своей собственной жизни могу ответить на этот вопрос. Я далека от мысли проводить параллель между Романовыми и нами: они были представителями царствовавшей династии, мы – просто русские князья, которых было множество. Но в какой-то степени между нами было очень много общего и похожего. Я хочу сказать, что когда озлобленные, разъяренные люди, натравленные на своих тиранов, вдруг увидели этих «тиранов» (например, Романовых) вблизи, когда им пришлось изо дня в день жить с ними, наблюдать за их привычками, слушать их разговоры, вникать в их взаимоотношения, то их жадное любопытство, их желание поднять пленников на смех, унизить их – все эти чувства не нашли благоприятной почвы. Они увидели в них людей, самых обыкновенных людей, и именно в этом и была вся опасность. Между теми и другими стали возникать обычные человеческие отношения. И если у преследуемых это вызывало чувство благодарности, то преследователи, сами того не замечая, даже против собственной воли, смягчались.
Что-то похожее на это происходило в те годы и с нами.
Комиссар Агеев старался уверить маму и Наталью Александровну в том, что в тот злополучный вечер он и его товарищи, пообедав и выпив, решили подняться к нам наверх только потому, что им очень захотелось послушать музыку. И всем нам ничего не оставалось, как сделать вид, что мы поверили в это объяснение. Обломки двери гостиной, обломки разбитых рам и куски портретов мы вымели, вынесли.
Фоменко пролежал в петровской больнице недолго. Глаз ему удалили. Мы видели его мельком, когда он заходил к нам во флигель, к Агееву. Затем он тут же, не оставаясь ночевать, уехал в Нару, и больше мы его никогда не встречали. Что же касается Агеева, Колосовского и трех остальных, то они поселились с нами, расположившись на первом этаже.
Жизнь началась престранная. Агеев объявил нам, что мы, как он выразился, «до особенного распоряжения» будем жить под его наблюдением и под его ответственностью. Затем нам было объявлено, что не только в Москву, но даже за ограду имения ни мама, ни я выходить не имеем права. Исключение было сделано Наталье Александровне, так как она должна была ходить на работу в больницу, а также двум ее дочерям.
Совместная жизнь с комиссаром Агеевым была сплошным анекдотом, под которым скрывалась для нас ежеминутная опасность. Но мы, по своей необычайной беспечности, не сознавали всего трагизма нашего положения и не понимали того, что ходим по краю пропасти.
Агеев потребовал, чтобы мы на ночь не смели запирать дверей наших комнат, а так как дверь гостиной была выломана, то мы чувствовали себя под их наблюдением так, словно находимся за стеклом на витрине.
Поскольку Агеева и его товарищей надо было обслуживать, то это легло на мамины плечи. Обедали мы все вместе внизу, в нашей бывшей столовой. Пока что мы были с ними на равных правах, так как мама привезла пшена, муки, свиного сала и даже немного сахара.
Я несла свою музыкальную трудовую повинность: должна была играть и петь, когда по вечерам Агеев с товарищами приходил наверх, в гостиную. Вся программа состояла из песен, романсов и оперетт. Конечно, все начиналось злосчастной «Чайкой». Кроме того, мои слушатели часто просили меня подбирать по слуху. «Мы жертвою пали», «Среди долины ровныя», «Шумел камыш», «Сижу за решеткой» и т. д. Что касается Колосовского, то он требовал украинских песен.
Сами по себе эти люди оказались неплохими. Ведь они приехали из Нары с каким-то страшным и жестоким заданием по отношению к нам, и совершенно неизвестно, что именно их остановило, неизвестно, что помешало им поступить с нами так, как поступали им подобные с такими, как мы… Мало того, подчас мы даже замечали по отношению к нам проявление с их стороны самой настоящей доброжелательности. Может быть, благодаря музыке ко мне все они и каждый в отдельности относились особенно хорошо. Это было замечено и мамой, и Натальей Александровной, а потому если надо было принести воды из колодца или наколоть дров, то в таких случаях посылали меня.
Стоило мне только, надев шубку и подвязавшись платком, выйти с колуном во двор, как кто-нибудь из красногвардейцев выхватывал его из моих рук и накалывал мне охапку дров. Стоило мне также выйти с ведрами, как у меня их отбирали и через несколько минут вода была принесена.
Ни для кого другого из нас этого не делали и совершенно равнодушно смотрели на то, как остальные колют дрова и носят воду.
Заметив, что мы с Валей в свободное от хозяйства время берем санки и уходим в парк, Агеев велел соорудить около самого дома гору и облить ее водой, чтобы мы катались, как он выразился, «на глазах».
Солдатик со штыком, начавший первым уничтожение портретов, и двое других красногвардейцев состояли на положении не то стражи, не то конвоя. Сам комиссар Агеев и его помощник Колосовский в роли непосредственных наблюдателей в любое время дня и ночи, поднявшись к нам, тщательно обследовали, что именно мы делаем, и, конечно, не найдя ничего политически предосудительного, снова молча спускались к себе вниз.
Часто я что-нибудь писала (обычно это были стихи). В таких случаях Агеев долго стоял за моей спиной. Он переминался с ноги на ногу, и я слышала, как он по складам бормотал себе под нос то прочитанное слово, которое он с трудом одолел. Однажды это ему надоело.