355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Мещерская » Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской » Текст книги (страница 23)
Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:28

Текст книги "Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской"


Автор книги: Екатерина Мещерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Однако днем, в часы его отсутствия, когда он бывал на службе, я, имея ключ от его квартиры и комнаты, часто заходила для того, чтобы занести покупки, а иногда отдыхала в его комнате или, сидя на диване, читала. В этом, видимо, он ничего предосудительного не видел. Между нами была большая нежность, и мы предвкушали те долгие дни счастья, которые нас ожидали впереди…

В его отношении ко мне была какая-то успокоительная целомудренность, которую я никогда не знала в моей сумбурной и нелепой жизни. С каждым днем Жильбер становился мне все дороже. Воскресные дни мы с утра до вечера проводили вместе. Встретившись часов в 11 утра, мы или шли к 12 на дневное представление в театр, или отправлялись осматривать музеи, а иногда снова и снова посещали Третьяковскую галерею. Днем мы почти всегда заходили навестить Викки. К вечеру возвращались в Крестовоздвиженский, так как в воскресные дни Жильбер всегда брал на дом сверхурочную работу.

Лежа с книгой на диване и делая вид, будто я углубилась в чтение, я на самом деле краем глаза наблюдала за Жильбером. Он был для меня полон очарования. Чертил ли он, хмурил ли брови, обдумывая что-то, блуждал ли его взгляд рассеянно по комнате, отбрасывал ли он с досадой карандаш, если у него не сходились расчеты, или, наоборот, закусив нижнюю губу, радостно сам себе улыбался, – все его движения, каждое проявление его чувств было совершенным от того изящества, которым он весь был пронизан насквозь.

Когда он уставал, то садился рядом со мной на диван. Тогда я откладывала книгу в сторону и слушала его.

Он рассказывал мне о Париже, о южных провинциях Франции, о прозрачном золотистом винограде, который вызревает под ласковым солнцем, о красоте спокойного озера, в зеркальной глади которого отражаются стада белоснежных овец и ягнят, пасущихся на его берегах. Жильбер рассказывал мне о многочисленных сортах салата и о всевозможных блюдах из овощей, а также о цветах, которые растут в теплицах и оранжереях на ферме у его дяди.

Я тоже рассказывала ему о своем детстве, о любимом Петровском, и Жильбер загорелся страстным желанием поехать со мной в Покровское-Алабино и побродить по моим родным местам. Мы поехали туда в самом радостном настроении. Я уже получила официальную бумагу о моем разводе с Димой, и в моем паспорте стояла вновь моя девичья фамилия. Что касается Жильбера, то он уже подал заявление о нашем браке в Нарком-индел, и ему обещали по прошествии месяца (пока проверят надлежащие сведения) дать ответ. Кроме того, Жильбер послал в Париж бумагу с просьбой сообщить в Москву о том, что он холост и не имеет жены в Париже. Эта справка требовалась для нашей регистрации в московском загсе. Таким образом, в июне мы надеялись стать уже мужем и женой.

Мы поехали в родное Петровское в первых числах мая. Стояли пасмурные и на редкость холодные дни с частыми дождями, напоминавшие не раннюю весну, а позднюю осень. Несмотря на такую погоду, мы чувствовали себя прекрасно.

Опять дорогой Брянский вокзал, опять набитые битком грязные вагоны и с вечными опозданиями медленно тянущийся длинный состав парового поезда. Как это все знакомо, как дорого моему сердцу!.. Жильберу же все это было ново, интересно, и он не переставал удивляться, вызывая в свою очередь удивление у всех окружавших, так как его внешность и одежда выдавали в нем иностранца.

Но вот мы сошли с поезда… Благодаря пасмурному дню вечер наступил слишком рано. На небе громоздились серо-сизые тучи, холодные порывы ветра старались сорвать шляпу, леденили лицо и, чуть утихнув, налетали вновь. Впереди вилась широкая, знакомая дорога, а вдали, высоко над деревьями, были видны очертания серебристого купола Петровского дворца. Недалеко белело здание больницы, а вдали приветливо мигали огоньки родной деревни – Петровского.

Как мне захотелось хотя бы ненадолго забежать в парк, взойти на каменные полукруглые ступени лестниц, ведущих во дворец, постоять внизу, у любимых колонн, но небо зловеще темнело, ветер бушевал, свинцово-синие тучи готовы были разразиться дождем, и надо было обеспечить нам теплый кров и ночлег.

Я всегда, смеясь, говорила, что Алабино вполне оправдывало по отношению ко мне и маме слова басни Крылова: „…И под каждым ей листком был готов и стол и дом“… Так было для нас в Петровском. Крестьяне, железнодорожные служащие, бывшие лесники, огородники и наш бывший кузнец радушно распахивали перед нами двери своих изб.

Беда была только в том, что все они жили рядом, и поэтому стоило нам только остановиться у кого-нибудь, как соседние дома начинали обижаться, происходили сцены ревности, начинались упреки, и это портило нам те короткие драгоценные часы, на которые мы приезжали.

Чтобы избегнуть этой участи, чтобы побродить неузнанной по родным местам, я иногда сходила, не доезжая Петровского, на станции Апрелевка. Останавливалась я возле будки у водокачки и шла пешком в Петровское. С Жильбером я не могла так поступить, а потому, миновав Петровское, направилась с ним в село Бурцеве к домику Ольги Васильевны Соловьевой, у которой когда-то справляла свадьбу после венчания в Бурцевской церкви с моим первым мужем летчиком Васильевым.

Она жила совершенно одна в своем небольшом уютном домике, в котором было четыре комнаты и где мы могли свободно расположиться. Когда мы подошли к ее участку, то окна ее дома были темны. Просунув руку сквозь решетку ограды, я на ощупь открыла знакомый запор калитки, и мы вошли в сад.

Подойдя поближе к окнам и поочередно в них заглядывая, я различила только разноцветные огоньки лампадок в комнатах. На мой стук мне никто не ответил. Однако дверь оказалась задвинутой снаружи на запор без замка. Это означало, что Ольга была где-то недалеко. Я оглядела участок. Внизу у овражка над рекой поднимался густой тумаи, и сквозь него виден был в Оль-гином сарае мерцавший свет. Мы направились к нему. Уже подходя к сараю, через его притворенную дверь я услыхала знакомый мне равномерный звук. Это Ольга доила свою корову Капризницу. Время от времени позванивала от толчков металлическая ручка подойника, слышалось пофыркиванье, и Ольга своим грудным контральто нежно уговаривала корову:

– Ну, ну, стой!.. Ишь, Капризница, уж право что Капризница… Стой, нечего головой-то мотать…

Мы заглянули в щелку двери, и представившаяся моим глазам картина наполнила сердце мирной и счастливой радостью.

После обжигавшего ветра с первыми холодными каплями дождя из коровника нам в лицо пахнуло теплом, запахом сена и парного молока. На скамеечке, склонившись у темно-золотистого живота коровы, сидела Ольга и доила ее. В углу у двери на полу стоял старинный большой фонарь, в котором ярко горел огарок толстой стеариновой свечи, а перед ним, отбрасывая фантастическую пляшущую тень на стене, выгибая спину, вертелся в ожидании парного молока пушистый белый кот, я его знала, его звали Снежок. Он привлекал внимание Капризницы, которая поворачивала в его сторону голову и смотрела на него своими влажными и мечтательными глазами.

Мне было известно, что для хозяек момент дойки – священный момент (можно напугать корову, „испортить“ молоко, сглазить т. д.), поэтому мы с Жильбером тихо отошли от сарая, вернулись к дому, взошли на его террасу и сели на скамейку перед деревянным, чисто вымытым столом.

Дождь уже начинал стучать по крыше. Возвращению Ольги предшествовало появление Снежка, который стремительно, большим белым пятном среди темноты, мчался по направлению к дому, победоносно распушив свой великолепный хвост.

Как всегда, увидя меня, Ольга всплеснула руками, ахнула, бросилась ко мне, обняла и со слезами на глазах стала целовать.

– Голубушка… матушка… да какое же счастье… – приговаривала она. – Раздевайтесь скорее, раздевайтесь, вот и молочко парное, сейчас и самоварчик поставлю. Яичек сварю свеженьких, прямо из-под курочки… – В этих отрывистых словах, таких с детства для меня знакомых, была скрыта какая-то магическая сила; они согревали меня необыкновенной лаской, и на миг мне показалось, что я та маленькая Китти, которая, убежав из-под строгого надзора гувернантки, перелезла через ограду парка и, вырвавшись на свободу, прибежала в гости к Соловьихе (как звали Ольгу крестьяне Петровского).

В комнатах Ольги пахло чисто вымытыми полами, геранью и лимонными деревьями, что в многочисленных горшках стояли на окнах, пахло свежеиспеченным деревенским черным хлебом. На столе кипел ярко начищенный самовар, в нем варились яйца.

– Я попал в сказку… В настоящую русскую сказку, – не переставал восхищаться Жильбер.

Мы раскрыли свой чемодан; я вынула все привезенные нами продукты и отдельный сверток, в котором лежали кое-какие подарки для Ольги. Я вышла за ней в кухню в тот момент, когда она направилась туда за какой-то тарелкой, и отдала предназначенный ей пакет.

Не глядя на подарок и торопливо сунув его на одну из полок, Ольга спросила меня шепотом, указывая глазами на дверь:

– Ухаживает он за вами? – Да нет… – невольно отреклась я на столь неверно заданный Ольгой вопрос, но тут же спохватилась: – То есть да… Мы с ним, наверное, через месяц поженимся.

– Батюшки! – всплеснула по своему обыкновению руками Ольга. – Да неужто опять замуж собрались? Грех-то какой!.. А Фокин-то как же?

– Я с ним уже в разводе.

– Ба-а… – начала было Ольга свои взволнованные причитания, но появившийся на пороге Жильбер прервал их.

После чая Ольга пошла ставить в кухню тесто на воскресные пирожки; она унесла с собой лампу и оставила нам зажженную свечу.

К ночи разыгралась настоящая буря; это была первая гроза ранней весны. Розовато-сиреневая молния то и дело вспыхивала за стеклами окон, гром гремел то приближавшимися, то удалявшимися раскатами. Задув свечу, мы сидели на диване, прислушиваясь к разыгравшейся буре, и наблюдали из окон, как яркие зигзаги, вспыхивая, прорезывали небо; капли дождя, перегоняя друг друга, струились вниз, по стеклу окна, а в комнате, в которой мы сидели, было тепло и уютно, и все вокруг было облито красноватым огоньком мирно теплившейся у образов лампады, и опять мне вспомнилось мое детство, а на душе было радостно и немного печально.

Вошла Ольга. Как все простые и набожные люди, она безумно боялась грозы. Вздрагивая и крестясь при каждом ударе грома, она открыла киот, достала из него толстую восковую обгоревшую свечу, поставила ее перед иконами и зажгла.

– Это святая свеча… 12-ти евангелий, – сказала она, обратив ко мне свое лицо, – от страстей Господних… с тех пор ее берегу и от пожара и напастей зажигаю… Господи, помилуй и спаси… – зашептала она, а трепетное пламя свечи играло в серебристой паутине волос, выбившихся из-под темного платка на ее голове, и на теперь похудевшей и чуть впалой старческой щеке ее был виден чуть заметный пушок, ей одной только свойственный, придававший ей в дни молодости столько очарования и делавший ее цветущее лицо похожим на бархатистый персик.

Я замечала, что мало-помалу Жильбер завоевывал ее сердце, и хотя она внешне и напускала на себя строгий вид, но ее большие серые глаза светились лаской, когда она смотрела на нас. Поняла я также и то, как ей было приятно на заданный мне вопрос: „Кому и где стелить?“ – услышать от меня: „Вы, Оленька, хозяйка, вы и решайте, а я бы хотела лечь по старой памяти в вашей комнате“.

Милая, милая Ольга! В душе своей она была верна памяти моего строгого отца; и для нее было бы самым большим оскорблением, если бы она убедилась в том, что мы близки с Жильбером. И чем больше она проникала в сущность наших отношений, тем светлее становилась ее улыбка, и я заметила, что не один раз слезы наворачивались на ее глаза…

Она постелила Жильберу в большой комнате, где мы пили чай, на том самом диване, на котором мы сидели. Сама легла рядом, в кухне, устроившись на теплой лежанке своей печки, а мне устроила постель в своей комнатке, взбив перину на невиданную высоту и наложив гору подушек.

Но мы еще долго, долго не могли расстаться с Жильбером и все сидели на диване, а Ольга, лежа на печке, ворочалась, зевала и, ворча, прогоняла нас спать.

Для нас же только сейчас и настала пора самых заветных разговоров. Мы вспоминали всю нашу встречу с ее первой минуты. Кто из нас что сказал, кто кому что ответил, кто как себя повел… все это приобрело теперь для нас особый, важный и тайный смысл. Все казалось предначертанным, и мы сами – предназначенными друг для друга.

– А помнишь? – спросил Жильбер. – В день твоих именин, когда я увез тебя, Викки и Вадима танцевать в „Савой“… Помнишь, что случилось во время вальса-бостона? Ведь я тогда чуть-чуть поцеловал тебя в щеку и так боялся, что ты заметишь, а ты и не заметила…

– Заметила, заметила! Я только не могла поверить… Я думала, это мне показалось, к тому же это было в быстром повороте, и ты мог нечаянно коснуться моей щеки.

– Ах, знаешь… – перебивал он меня, не давая договорить.

– А ты помнишь?.. – в свою очередь перебивала я его.

А потом, вдруг внезапно затихнув, мы прислушивались к буре.

Ветер завывал в трубе. Какое-то железо время от времени гремело где-то не то на крыше, не то на чердаке. Деревья, поскрипывая, гнулись под налетавшими порывами ветра, а те, которые густо разрослись над домиком, били своими большими толстыми ветвями по крыше.

– Ты знаешь, эта буря похожа на гнев какого-то большого и страшного волшебника, который рассердился на нашу любовь… – сказала я.

– Ты выдумщица, – гладя нежно мои волосы, ответил Жильбер. – Что в мире может нас разлучить?

– А если Наркоминдел не разрешит? Жильбер улыбнулся:

– Ну и что же? Я холост, и мы обвенчаемся с тобой… Я же сказал тебе, что приму советское подданство… И запомни одно: нет такой силы, которая могла бы отнять тебя у меня.

И опять мне начинало казаться, что счастье на земле возможно. Мы разошлись наконец спать, когда утихла буря и края неба стали светлеть.

Счастливая без границ, со словами любви, которыми было наполнено мое сердце и которые звучали еще у меня в ушах, я бросилась в подушки, взглянула на знакомые милые, в цветочках, обои и, едва опустив голову, заснула.

Наутро, выйдя в сад, мы нашли на сыром песке дорожек много обломанных веток тополя с маленькими светло-зелеными, точно налакированными листочками. Это были следы ночной бури. Вокруг все еще было полно влаги, но солнце уже победно сияло в чистой лазури. Оно отражалось в блестящих лужах, слепило, бросая лучи в стекла окон, и играло бриллиантом в свесившихся каплях на конце листьев.

Намокшие стволы деревьев казались чернее обыкновенного, и домик Ольги, который она имела обыкновение мыть снаружи щетками, мылом и содой, умывшись дождем, казался еще более чистеньким.

Мы начали наши прогулки с того, что отправились в Петровское имение. Подойдя ко дворцу, мы присели у его подножья. Как печален был его вид!.. Когда в нем разбирали и снимали полы, то длинные доски и балки спускали вниз прямо из окон, и лишенные стекол рамы зияли теперь грустной и мрачной темнотой. Когда вытаскивали из дворца тяжелые мраморные постаменты из-под тигра, рыцарей и негров, то волокли их по лестницам вниз, и во многих местах камень ступеней был выбит. Была нарушена красота поднимавшихся полукругом с двух сторон лестниц, ведших вверх ко входу во дворец. Два чугунных льва еще уцелели по бокам, и два чугунных сфинкса лежали еще на своих местах и с загадочным выражением на лицах стерегли красоту дворца, которую не в силах были уберечь…

В тот день их усмешка показалась мне какой-то предостерегающей и иронической. Я взяла Жильбера под руку и потянула его дальше от этого печального зрелища. Он умирал, мой любимец дворец, я это видела… Из глубоких выбоин, сделанных в его стенах для выборки кирпича на какие-то постройки, каждый день вывозили телеги камней. Расширявшиеся отверстия походили на кровоточащие раны. Разбирали, очевидно, и крышу. Темные листы железа в кое-каких местах торчали на фоне неба гигантскими черными заусенцами. И только купол из белой меди сиял еще на солнце своей серебристой, ослепительной красой, и огромные стройные колонны удивляли своим строгим спокойствием…

Так больная красавица, приговоренная к смерти, хотя и охвачена страшным, разрушительным недугом, но еще продолжает пленять душу своей былой красотой…

Парк стал неузнаваем: он был почти весь вырублен, статуи вывезены, пьедесталы от них разбиты, аллеи заросли, и только внизу у самой реки, около густо разросшихся ив, там, где когда-то стояла наша купальня, были уголки, напоминавшие мне детство.

Мне хотелось пройти на могилы наших слуг, и для этого пришлось пережидать долгие часы воскресной обедни. Меня могли узнать кое-кто из крестьян, и эти свидания заняли бы у меня слишком много времени. Поэтому мы подошли к церкви, когда обедня уже отошла и народ разошелся. Опустело и кладбище.

Эти могилы я посещала при каждом моем приезде, хотя из всех умерших я знала только одну нашу неоцененную, дорогую Парашеньку, чью могилу я считала своей родной. Случайно обернувшись, я посмотрела на Жильбера и была поражена тем, как он вдруг мгновенно изменился. Медленно следуя за мной, он снял с головы шляпу, и на лице его лежало выражение такой глубокой скорби и такого проникновенного благоговения, что казалось, он следует за гробом дорогого ему человека.

Увидя, что я обернулась к нему, он взял меня за руку и нетерпеливо спросил:

– Где же его могила?

– Чья? – удивилась я.

– Твоего отца…

Тогда мне пришлось рассказать ему о глупейшей (с моей точки зрения) аристократической традиции: хоронить умерших только в их родовом (майоратном) имении. А так как таковое перешло старшему сыну в роду, то мама от всех наших трех имений должна была везти умершего мужа в майорат Мещерских – Лотошино, Волоколамского уезда, принадлежавшее старшему брату отца Борису и доставшееся в те дни сыну Бориса Сергею Борисовичу Мещерскому. Мы были лишены права похоронить папу у себя в имении и иметь его могилу вблизи.

В те дни, когда мы встретились с Жильбером, Лотошино было сметено с лица земли. Усыпальница Мещерских была взорвана, и все их останки, в том числе и моего отца, были выкинуты и разбросаны.

Днем мы вернулись к Ольге в ее домик, где нас ожидал обед и воскресные пироги. Пообедав, мы снова отправились гулять; на этот раз мы пересекли линию железной дороги и вошли в леса Покровского. На обратном пути с нами произошел смешной случай. Сытный обед и пироги возбудили в нас сильную жажду. Из реки пить воду мы побоялись. До Петровского было еще далеко. Тогда мы зашли в одну из железнодорожных будок, стоявших по пути от Алабина к Апрелевке.

Встретить знакомых в ней я не боялась, так как среди железнодорожников редко попадались крестьяне, это были больше люди приезжие. Однако едва я, войдя в домик будочника, попросила продать нам крынку молока, как жена железнодорожника, все пристальнее и пристальнее всматриваясь в меня, вдруг припала со слезами на мое плечо.

– И-и-и-и… батюшки-и-и-и! – заголосила она. – Привел мне Господь тебя, горемычную, увидеть!.. Я за твою матушку, упокойницу княгиню, денно и нощно молюсь: упокой ее, нашу матушку благодетельницу, на том свете…

Жильбера это зрелище потрясло и произвело на него самое удручающее впечатление. Долго я никак не могла разобраться в плаче надо мной доброй женщины, которая так усердно молилась о упокоении моей живой матери…

Наконец выяснилось, что в Апрелевке уже давно разнесся слух, будто мама, собирая милостыню на паперти церквей, умерла от голода, а я живу и зарабатываю себе на пропитание тем, что хожу по московским рынкам и гадаю по Библии (?!)…

Долго я утешала бедную булочницу и рассказывала ей, что мы с мамой живем совсем не плохо и что эти сплетни не соответствуют действительности. Но, помимо этого, ее, по-моему, убедило в истине моих слов то, что одета я была не хуже всех остальных людей, и тогда, улыбаясь сквозь слезы, она радостно перекрестилась на угол своей комнатки, где у нее были повешены образа.

Пока мы с Жильбером пили молоко, она все время вспоминала маму, старое время и многие добрые дела, какие мама никогда не уставала делать. За молоко она ни за что не хотела взять денег, и я незаметно для нее сунула их ей на комод. Мы ушли, напутствуемые ее добропожеланиями.

Поднимаясь вверх по косогору на линию железной дороги, я на прощание долго еще махала ей рукой и видела, как она, стоя на пороге своей будки, издали крестила нас.

Поздним вечером мы возвратились к Ольге, чтобы, попрощавшись, взять наши вещи и отправиться на вокзал в обратный путь. Уловив минуту, когда мы с Ольгой остались наедине, она растрогала и насмешила меня в одно и то же время.

– Хорошо, что покойный князь, ваш отец, до этого дня не дожил! – сказала она. – А то как бы огорчился!.. Уж как он иностранцев не любил, ведь с ума сходил, когда дочь его за итальянского герцога выходила. А вы вот тоже невесть что придумали… – Потом, вздохнув, она добавила: – Уж конечно, ничего не скажешь, орел-то он орел, и всем он взял, только одно в нем плохо… не русский!..

На этот раз мы попали не в малоярославский поезд (дальнего следования), а в нарский, и в вагонах было совсем просторно: мало кто из Нары в такой поздний час ехал в Москву. Вагон освещался плохо. За окном проплывали синие сумерки весеннего позднего вечера. Тянулись поля, склоняясь верхушками, кивали деревья густых лесов, извилистыми очертаниями протягивались далекие холмы, и в быстром беге поезда живым клубком свивались и тут же расползались в разные стороны проезжие дороги, а звезды были разбросаны по небу мелкими золотистыми блестками.

Прислонившись к плечу Жильбера, я находилась во власти сладкой полудремы; сознавая все происходящее вокруг, я в то же время не выходила из какого-то волшебного оцепенения.

– Ах, – говорил Жильбер, сжимая мою руку, – когда же наконец мы будем вместе? И почему мне так долго задерживают ответ в Наркоминделе?.. Эта медленность так мучительна, и я, кажется, начинаю терять терпение… Когда же наконец, когда мы будем вместе?..

Конец мая мы с Жильбером виделись хотя и каждый день, но свидания наши бывали урывками, оба мы за день очень уставали. Жильбер был занят завершением спроектированной им модели нового подъемного крана, я спешила закончить все дела, касавшиеся Староконюшенного переулка. Хотелось, чтобы хотя первые два-три месяца моей новой жизни не были загружены вечными хлопотами.

Надо было обойти все те комиссионные магазины, куда мама сдала наши вещи, получить деньги за проданные, а непроданные вещи сдать снова на комиссию.

Очень много надо было сделать для Димы. Я заканчивала для него перевод немецкого технического учебника и должна была составить целую библиотеку инструктирующих пластинок к изобретенному им аппарату. Все они предназначались Мострикотажем для экспорта в Германию; делала я их на немецком языке старым готическим шрифтом. Ассортимент вязаных вещей был огромным, так как Дима по собственной инициативе (принятой Союзом) проводил стандартизацию всего трикотажа.

В самом начале июня Жильберу предложили в связи с поданным им проектом выехать на несколько дней в Горький. Нам предстояла разлука на какую-нибудь неделю, но она испугала нас обоих. Мое сердце сжалось страшным предчувствием, и я готова была отбросить все условности и поехать вместе с Жильбером в качестве его жены, даже без официального оформления нашего брака. Мне казалось, что Жильбер сам хотел просить меня об этом, оба мы были измучены бумажной волокитой в Наркоминделе, оба тосковали друг по другу, кроме того, обоим было почему-то очень страшно расстаться хотя бы на неделю, но… воспитание Жильбера, привитые ему с детства понятия, то коленопреклонение перед браком, которое он испытывал, не позволили ему обмолвиться хотя бы одним словом о его желании. Он боялся оскорбить меня своим нетерпением.

Что же касается меня, то я готова была идти за ним на костер и никакие условности не играли для меня роли. Но, боясь потерять его уважение, я должна была оставаться его невестой и оправдать слово, которое было для него священным…

Я провожала его с непроницаемым мраком в душе и с огромным букетом белой сирени в руках, и вдруг Жильбер в последние минуты перед разлукой преобразился, я не узнала его, это был не он. Забыв обо всех условностях, о воспитании, не обращая никакого внимания на окружавшую нас на перроне публику, он порывисто вдруг привлек меня в свои объятия, смял сирень, которую я держала в руках… Впервые за все время он поцеловал меня горячим и страстным поцелуем. Белые прохладные гроздья сирени прижались к нашим лицам, окружили нас своим ароматом…

– Китти, жизнь моя, – шепнул он мне, – если я напишу тебе, чтобы ты приехала ко мне?.. – И он не договорил.

– Приеду, приеду сейчас же следом за тобой… Ах, почему ты не сказал мне об этом раньше…

На другой день, рано утром, я получила от Жильбера телеграмму с дороги, а вслед за ней открытку, которую он написал мне на вокзале, едва приехал в Горький и сошел с поезда. Он просил меня немедленно собираться в дорогу, писал, что как только снимет на неделю комнату, так пришлет мне телеграмму, чтобы я выезжала.

Прошел день, другой и третий… Писем больше не было. Я не знала, что думать…

Тогда я поехала на службу к Жильберу (на Мясницкую). Там меня многие знали, так как Жильбер меня познакомил с товарищами по работе. Мне было известно, что в Горьком шли работы по расширению Волги; ее делали глубже, вычерпывая ил и песок со дна, срезывали ее берега и готовились к постройке Волго-кана-ла. Именно на эти работы и был временно отправлен Жильбер. Я приехала на службу, чтобы узнать его подробный адрес.

Меня встретили очень странно: все переглядывались, перешептывались за моей спиной, смотрели на меня сочувственно. Тогда мне стало ясно, что что-то случилось, но что именно? Этого мне никто не хотел сказать.

Я прошла в кабинет директора. Стараясь не смотреть мне в глаза и глядя куда-то мимо меня, он выслушал все мои взволнованные вопросы и вместо ответа сам задал мне вопрос:

– Вам, кажется, известен парижский адрес семьи товарища Пикара? И вы, кажется, хорошо знаете французский язык? – И не дожидаясь моего ответа, директор продолжал: – Ну, так вот… нам нужно им сообщить… Я надеюсь, что вы нам поможете в смысле составления телеграммы… мне, конечно, очень грустно поставить вас в известность… дело в том, что с ним случилось несчастье…

– Умер? – коротко спросила я.

– Да… несчастный случай…

Ни в тот момент, ни позднее я никогда не хотела узнать все подробности о гибели Жильбера. Знаю только, что, приехав на место работ, он застал там молодую комсомольскую бригаду.

Механик – юная девушка, только что перед этим освоившая технику новых машин, – не заметив среди насыпей проходившего внизу Жильбера, стремительно и неловко опустила пустую транспортную вагонетку, и от быстрого рывка размахнувшаяся цепь всей тяжестью ударила Жильбера в висок. Смерть его была мгновенной.

Может быть, охватившее и сковавшее меня оцепенение явилось для меня благостным и спасло меня от сумасшествия. А может быть, это было то, что, однажды родившись, не покидало меня больше никогда и пряталось где-то далеко, в самых тайниках моей души. Оно говорило мне всегда: „Ты никогда в жизни не будешь счастлива… На счастье ты не имеешь права…“

Из Парижа приехал Огюст Пикар. Он приехал за прахом своего брата. Огюст тотчас же пришел ко мне в Староконюшенный. Мама и Дима ушли, оставив меня с ним наедине. Он был почти такой же, как там, стоя около своего автомобиля, на фотографии Жильбера. Огюст был много ниже своего брата, глаза у него были не темно-карие, а серые, и не искрились той взволнованной и трепетной мечтой, которая горела во взгляде его брата. Взгляд его глаз был приветлив и спокоен.

Он сначала на один миг остановился на пороге комнаты. Он был в своем пепельного цвета шелковом макинтоше, с черной траурной перевязью чуть повыше локтя, на левой руке, потом подошел ко мне, целуя мои руки. Я обняла его, и мы поцеловали друг друга, не произнеся ни одного слова.

Я не помню точно, о чем мы говорили после первой минуты нашей встречи, помню только, что я тотчас же отдала ему ключи от „нашей“ с Жильбером комнаты, в которой мы должны были жить. Он думал, что я пойду с ним туда, и говорил о том, что все находящееся в комнате Жильбера принадлежит мне. Он настаивал на том, чтобы я перевезла все вещи к себе в Староконюшенный.

Я сказала, что не в силах перешагнуть порог комнаты, в которой бывала так счастлива, и что ни до одной вещи я не могу дотронуться, а не только взять что-либо к себе.

– Что же делать? – спросил он растерянно.

– Что хотите… Отдайте кому-нибудь… Вы должны меня понять и простить. Видеть какой-либо предмет из той комнаты – это выше моих сил…

Перед отъездом Огюст был у меня еще один раз. Он пришел ко мне для того, чтобы дать мне возможность проститься с тем, что осталось от Жильбера. Торопливыми пальцами он развернул складки плотного, тяжелого черного шелка, и я увидела небольшую белую мраморную урну.

Не верилось, что в ней был скрыт высокий, стройный, веселый человек, с огромной волей, весь пронизанный энергией и искрящимся весельем, человек, у которого были такие темные, мягкие, улыбающиеся глаза…

И казалось непонятным, что я больше никогда не увижу его, что вместе с ним умерла его большая любовь ко мне. Возможно ли, что в Москву перестанут приходить из Парижа письма с маркой, на которой изображены ажурная Эйфелева башня или Франция в образе молодой женщины со знаменем в руках? Неужели я не прочту больше приписок на французском языке, обращенных ко мне, в которых меня звали „Катрин, наша дорогая дочь“?.. Неужели эти пожилые люди, которых я никогда не увижу, так и останутся для меня неизвестными, а я снова одна, и никого близкого вокруг?..

Я мечтала о том, чтобы мать Жильбера могла мне стать ближе и понять меня скорее, нежели моя, всегда ко мне холодная, родная мать. Может быть, я, никогда не видавшая и не знавшая своего отца, могла вдруг найти в жизни отеческую ласку и назвать кого-то „папой“.

Меня глубоко тронула семья Жильбера.

– Катрин, – сказал Опост, – я имею к вам поручение от отца и матери. Из писем отца мы знали обо всей вашей жизни. Нам известно, что вы развелись с мужем и что накануне вашей новой жизни вы порвали со старой. Сейчас случилось такое несчастье… У вас плохое здоровье, вам придется налаживать свою жизнь, и необходимо, чтобы материальная сторона не играла бы в ваших решениях главной роли… Вообще… – он немного сконфузился, покраснел, но тут же решительно продолжил: – Мы просим вас в память Жильбера считать нас родными и доказать нам это… Я привез вам небольшую сумму на первое время, но мы просим разрешить нам ежемесячно высылать вам в дальнейшем…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю