355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Мещерская » Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской » Текст книги (страница 15)
Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:28

Текст книги "Китти. Мемуарная проза княжны Мещерской"


Автор книги: Екатерина Мещерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Зачем она дала мне этот дневник? Чтобы еще больше мучить меня?.. Я готова перенести любые муки, если бы они воскресили мою веру в него… Если бы он сознался, тогда, может быть, мне было бы легче. Но так искусно притворяться… Почему он не скажет: «Ну да, я взял, на меня нашло такое состояние. Делая это, я предполагал то-то и то-то…»? Ведь любое раскаяние лучше, нежели видеть, как любимый тобою человек смотрит тебе в глаза и лжет, лжет…

Е. П. Мещерская – Н. В. Львову

Не упрекайте меня, дорогой друг, в том, что я недостаточно зорко слежу за моей дочерью. Поверьте, я знаю ее лучше, нежели Вы. Опасный момент уже прошел, и сейчас есть такое обстоятельство, из-за которого она лучше предпочтет смерть, нежели замужество с ним.

Вы видите, как я спокойна? Будьте спокойны и Вы.

Нам более ничего не страшно: мы уже видели и угрозу бритвой, и вскрытую вену, и еще многое другое. Теперь я сообщу Вам нечто новенькое, а именно: вчера у нас была его мать. Я была обрадована, увидя ее успокоенной и даже повеселевшей.

Представьте себе, она рассказала нам, что ее Володя образумился и переродился после того, когда наконец убедился, что Китти его не любит и никогда не будет его женой.

По этому случаю он возвращается к жизни и начинает снова петь. Вы ведь знаете, что он временно даже ушел из «Оперетты»?

Его мать пришла к нам по его поручению. Он просит Китти прийти к нему в последний раз, так как дает свое честное слово в том, что после этого свидания оставит ее в покое навсегда.

Конечно, смешно верить честному слову человека, который его не имеет, так как лишен чести. Но я не могу отказать моей дочери в этом свидании. Она убедилась, что этот негодяй не так беззаветно ее любит, как он ее уверял, и что этот фигляр очень быстро воскрес к жизни, чему есть уже наглядные доказательства.

Он не имеет (как говорит его мать) еще сил вернуться в «Оперетту», но скоро начинает свое выздоровление выступлением в «Славянском базаре», правда, пока еще очень незаметным: его уговорила некая Гартунг выступить вместе с ее студией. Прочтя в афишах, расклеенных по городу, что он выступает, его истерички уже разбили стекло в театральной кассе при покупке билетов.

Не волнуйтесь, и пусть Вам не кажется, что я недостаточно учитываю все обстоятельства. Поверьте, все кончится гораздо скорее, чем Вы это предполагаете. Приходите!

Е. П. Мещерская

Дневник Китти

Вечером Владимир встретил меня у себя в белоснежной манишке, в черном концертном фраке, с белой астрой в петличке. Хотя его обычно бледное лицо было еще бледнее, чем всегда, однако я никогда не видела его столь привлекательным, каким он был в этот вечер.

В комнате всюду стояли цветы в плетеных корзинах из магазина, с высокими круглыми ручками.

– Ты пел вчера? – невольно спросила я. – И откуда ты сейчас в таком параде?

– Этим цветам уже три дня. Они, наверное, не хотели завянуть, они ждали тебя. – Он улыбнулся своей шутке. – А почему я в параде?.. Но ведь сегодня наш последний вечер. Я не хочу больше стоять на твоем пути.

– Если ты под словом «путь» подразумеваешь замужество, то оно для меня исключено.

– Да нет… дело не в этом. Ты же требуешь, чтобы я тебя оставил, ты не веришь мне больше… К тому же еще эта история с Валькой… Ты ослепла, ты… Ну, об этом уже все сказано, – перебил он вдруг резко сам себя. – Ты видишь, я ждал тебя. – Он указал глазами на стол, уставленный закусками для ужина и всякими сластями. На подносе стоял, блестя начищенными боками, фыркая, кипящий самовар.

– Ах, Володя, Володя, без твоего любимого самовара чай не в чай и вечер не в вечер, – улыбнулась я ему в ответ, чувствуя, как в груди вдруг больно-больно защемило.

– Ну, прежде всего музыка! – Он подвел меня к роялю. – Знаешь, первое, что я хотел бы спеть, это «Тихо реет ночь…». Помнишь? Колыбельная, которую я пел, когда в первый раз пришел на Поварскую.

Мы оба были счастливы ни о чем не говорить, мы оба искали в музыке забвения, топили в ней все, что мучило и терзало каждого из нас… Потом мы ужинали, пили чай. Потом опять погрузились в музыку и пение. Володя очень просил меня спеть «Последний аккорд» Прозоровского, он любил мне сам аккомпанировать, но я отказалась, не объяснив ему причины. Я боялась раскрыть рот, чтобы не разрыдаться, чтобы не прервать рыданием эту фальшивую, искусственно созданную и стоившую огромных мук атмосферу беспечности и лживой веселости. Я очень опасалась помешать его благоразумному решению со мной расстаться и никогда больше не видеть меня.

А он все пел и пел… Его темные глаза были особенно блестящими и часто останавливались на мне с каким-то новым, совершенно незнакомым выражением. «Что это с ним?» – тревожно спрашивала я себя и, не находя ответа, старалась казаться веселой и смеялась. А он доставал все новые и новые нотные тетради.

– Не могу больше! Пальцы устали! – сказала я наконец, уронив руки на колени.

– Но ведь это в последний раз! – попросил он ласково.

– Не могу! Посмотри, уже второй час ночи! Он спохватился:

– Ах да… Проклятая стрелка, как быстро она бежит. Он встал, подошел к шкафчику, висевшему на стене, вынул из него перевязанную пачку и положил ее мне на колени.

– Что это?!

– Твои письма…

– Вот этого я от тебя никак не ожидала! – вспылила я. – Почему ты их не сжег? Почему? Хотел по шаблону цыганского романса: «Вот ваш портрет и писем связка»? Или ты делаешь это, чтобы дать пощечину моему самолюбию?..

– Что ты! Что ты! – Он схватил мои руки, покрывая их поцелуями. – Глупая ты, я не хочу, чтобы они попали в чужие руки, ты писала, когда немножечко любила меня… Я не могу разорвать ни одного листка, написанного тобою! – И добавил, горько усмехнувшись: – Скоро ты снова поверишь в мою любовь… когда я докажу тебе, как легко мне расстаться с жизнью…

– Опять? Опять? – воскликнула я. – Что ты пугаешь и мучаешь меня? То вену вскрыл, то хотел маму зарезать… Как тебе не стыдно! Ты ничего с собой не сделаешь, а просто тебе нравится мучить меня. Я устала, устала от всего того, во что ты обратил мою жизнь! – Не выдержав, я заплакала. – Вот и сейчас все у тебя какая-то театральность: «последний вечер», фрак, какой-то глупый парад, какие-то многозначительные фразы… Разве ты не видишь, как мне самой тяжело?

– Вижу, вижу. – Он тоже заплакал.

Мы оба сели на диван, слезы наши смешались. Мы сидели обнявшись, он утирал мне слезы, утешал меня, ласково целуя и гладя мои волосы.

– Не надо… Не надо, успокойся! – тихо шептал он мне. – Ведь так сложились обстоятельства, сама знаешь, ты больше не веришь мне, моей любви… С этим клеймом я не могу жить… Только прошу тебя: сдержи данное мне слово и никогда не снимай с пальца мое кольцо… – Он сжал и поцеловал мою левую руку, на которой было надето подаренное им кольцо.

Я взяла пачку моих писем. Встала, чтобы идти. Мысли в голове моей путались. Я не знала, что делать.

Я не могла поверить в то, что он может покончить с собой. Я плакала и страдала оттого только, что сама дала слово не видеть его и расстаться с ним, в то время как я любила его. В голове неотступно звучала фраза Валюшки: «Раз у него не удался план овладеть полностью всем тем, что ты имеешь, он был рад попользоваться хотя чем-нибудь».

Почти у самых дверей Владимир неожиданно меня остановил.

– Подожди, сядем на минутку. – Он усадил меня на диван. – Скажи, ты отдала то розовое платье портнихе?.. Помнишь, из мятого китайского шелка?

– Платье?.. – Я была поражена столь странным поворотом разговора. – Да… кажется… вроде бы мама отдала… А что?

– Когда же оно будет готово?

Он смотрел на меня как-то очень странно, его лицо стало вдруг чужим, неприятным, и где-то в глубине его глаз, как мне показалось, вспыхивали какие-то красноватые огоньки.

– Вовка! Вовка! Что с тобой? – закричала я, схватив его руку и тряся ее. Он вскочил, провел по своему лицу, точно смахивая какую-то невидимую паутину.

– Иди, иди, – быстро заговорил он, задыхаясь, – немедленно, сейчас же уходи! Ну что же ты стоишь? Уходи! – И он даже толкнул меня.

– Вот теперь-то и не уйду! Потому что мне страшно, я и не уйду. – Я крепко обняла его. – Что случилось? Мне так страшно стало, и ты вдруг тоже показался мне странным! Что с тобой?..

Он отстранил мои руки и подошел к дивану, быстрым движением откинул подушки. За ними лежал маленький блестящий браунинг.

– Я хотел сначала в тебя… потом в себя… Но не смог… И теперь ухожу один, оставляю тебя. Ты так доверчива, так доверчива. Боже мой! Невозможно причинить тебе зло, нет… не хватило у меня на это духу… – Бросившись на диван, он закрыл лицо руками.

Не сказав ему ни слова, я вышла из его дверей и медленно стала спускаться по лестнице к выходу. Я слышала за своей спиной его шаги и ни минуты не была уверена в том, что сейчас мне в спину не грянет выстрел.

Но у самой двери он нагнал меня и ласково взял под руку. Со мной был прежний – нежный и ласковый Владимир.

Всю дорогу домой я проплакала. Я сознавала, что он вор, к тому же не желавший в этом раскаяться, сознавала, что дала маме слово оставить его, расстаться с ним навсегда, и, несмотря на это, хотелось броситься ему на шею, прижаться, остаться с ним навсегда, простить, забыть все, поверить снова в его любовь… Я еле-еле сдерживала себя.

– Зачем ты плачешь? Котик, ну скажи, зачем? Ведь ты же сама отталкиваешь меня! – говорил он. – Завтра меня не будет, и опять ты будешь плакать… А потом пройдет время, пройдут годы… Но никогда, никогда уже не сможешь ты быть счастливой! Никогда. Никто не сможет любить тебя так, как я люблю. Я желаю тебе счастья, но знаю: моя любовь навсегда отравит тебя…

У наших дверей он попросил меня перекрестить его.

– Я крещу тебя только для того, чтобы ты был благоразумен! – говорила я, крестя и целуя его. – Прошу тебя, живи, будь счастлив! Живи!

Так, целуясь и плача, мы крестили друг друга. Неожиданно распахнулась дверь нашей квартиры, и мы увидели маму, стоявшую на пороге. Я вырвалась из его объятий и вбежала в квартиру. Дверь за мной захлопнулась.

– Китти, ты с ума сошла, уже скоро рассвет, – взволнованно отчитывала меня мама. – Я не знала, что подумать! И опять у вас нежности… Ты можешь целовать этого негодяя, вора? Что с тобой? Что это все значит? Что?..

Я махнула рукой и, рыдая, прошла по коридору в наши комнаты.

Там меня с нетерпением и любопытством ждала Валюшка. Она рассказала, что мама волновалась, плакала и много раз подходила к парадной двери, пока наконец не услыхала нашего разговора у порога. Тогда она открыла дверь.

Я, как могла, плача, обрывками рассказывая, сообщила им все, что было в этот вечер, не утаив ни одной подробности.

Мама страшно возмутилась:

– Мерзавец! Смел еще думать умереть вместе с тобой! Умереть в объятиях вора! Какая честь для княжны Мещерской!

Валюшка дико хохотала.

– Новая комедия! – давясь от хохота, говорила она. – Ты нас всех уморишь! Альфонс, обобравший свою тетку, обокравший тебя, негодяй, симулирующий самоубийство, темный тип… И из-за него ты плачешь? Ты просто дура! Не перечь! Останется жив! Такая дрянь не умирает. Завтра утром позвонишь и услышишь его тенорок!..

Так, слово за слово. Валя с мамой стали убеждать меня, а я слушала их, сидя за столом, и рвала свои письма, которые он мне только что отдал. Слова любви, ссор, примирений, нежности и ласки превращались в моих руках в мелкие обрывки, которые росли передо мной горкой мусора. Вставало солнце, когда я с сильной головной болью легла и забылась, скованная какой-то полной кошмарами дремотой.

Утром первой моей мыслью было: жив ли Владимир? А вдруг?.. Было воскресенье, и мама велела мне надеть все белое и идти с ней в церковь. Я молча повиновалась. Пока я одевалась, она читала мне долгую нотацию о моем поведении, о том, что я после всего «этого» теперь должна раскаяться, исповедаться, причаститься, начать другую жизнь, а так как священник был нашим знакомым и ее другом, то в душе моей я не сомневалась, что эта исповедь была нужна не столько моей грешной душе, сколько ее материнскому любопытству, так как после исповеди она могла бы спросить у священника, насколько далеко зашли мои отношения с Владимиром…

В это время к нам в дверь вошла Валюшка, в пальто и шляпе, с каким-то необыкновенно злорадным выражением лица.

– Ты уже выходила на улицу, Валя? – удивилась мама.

– Да, специально ходила в автомат, звонила самоубийце. Он жив-живехонек-целехонек, сам подошел… Ну я, конечно, бросила трубку. Противно слышать голос этого кривляки. И из-за подобного типа ты способна лить слезы?.. Ну и дура! Не давала нам всю ночь спать своими глупыми предчувствиями!

– А ты что? Ты, я вижу, безумно бы хотела, чтобы он покончил с собой? – спросила я ее, почувствовав какое-то злое подозрение, шевельнувшееся в моей душе: почему она так ждала его смерти, почему сердилась на то, что он мне дорог и что я хочу, чтобы он жил?.. Но она смотрела на меня ясными, ласковыми глазами.

– Еще и еще раз скажу тебе: ты дура! – уже весело бросила она мне и, махнув безнадежно на меня рукой, вышла.

– Мама, – сказала я, – подождите меня немного, я хочу на минутку видеть Илью Ефремовича.

Мама ничего не ответила, она видела, что я мучаюсь, и не стала мне прекословить или о чем-либо меня расспрашивать.

Быстро поднявшись на верхний этаж, я позвонила в дверь квартиры № 7, которую занимала Е. К. Катульская. Мне открыла ее домработница. Я прошла по коридору и постучалась в последнюю дверь направо.

Увидев меня в такой необычный час, Илья Ефремович был удивлен, обрадован, хотел что-то сказать, но я сама быстро заговорила, торопясь и волнуясь:

– Помогите мне! Я никого не могу просить, кроме вас! Все вокруг ждут… нет, не только ждут, а просто жаждут его смерти! Вы один благородный, гуманный человек, я верю вам, вы должны сделать все, чтобы его спасти. Ради меня! Прошу… – Говорите, я слушаю. – Лицо его было серьезно.

– Дайте карандаш и бумагу, вот телефон его родных на Знаменке. Звоните немедленно, вызовите его мать, просите, умоляйте ее сейчас же пойти туда, к нему, и ни на минуту не оставлять его одного. Что хотите скажите, наконец, не скрывайте, скажите, что вы сами слышали наш с ним разговор, что он решил покончить с собой. Торопитесь!

Илья Ефремович обещал все исполнить и, как мог, успокоил меня.

Я спустилась вниз. Мама уже ждала меня на лестнице.

Обедня была необыкновенно торжественная, длинная, так как служил какой-то архиерей, и я, измученная опасениями и тревогой, сама не знаю каким образом решила обмануть маму: пользуясь теснотой и давкой, не дождавшись окончания службы, пробралась к выходу и, предательски оставив маму, ушла из церкви.

Очутившись на улице, я бежала как безумная – туда, к концу Пречистенского бульвара, к серому знакомому особняку. Но когда оставалось только выйти с бульвара и, спустившись, войти и позвонить у дверей, вдруг силы оставили меня, и я опустилась на скамейку бульвара, жадно вглядываясь в его окно. Прийти после того, что было вчера, после такого прощания? Прийти – зачем? А вдруг это игра, вдруг он куда-нибудь собирается в гости? А может, вызванная Ильей Ефремовичем мать уже там, у него? Как глуп будет мой приход, как смешон и неуместен! Ах, Боже мой! Если бы только он хотя бы подошел сейчас к окну, живой и невредимый!..

Сидя там, на Пречистенском бульваре, против его окна, я не знала, что это были последние минуты его жизни, что, может, именно в эти минуты он страстно звал меня, а я сидела тут, рядом, совсем близко! Если б я знала, что в своем волнении я перепутала номера телефонов и дала Илье Ефремовичу телефон не его родителей, а его собственный, из-за чего спутались все мои расчеты…

Просидев полчаса, я взяла себя в руки и пошла домой. Я шла, заранее готовясь к новой маминой нотации и упрекам, но мне было все глубоко безразлично.

Мама действительно была уже дома и начала сейчас же что-то говорить мне. Не слушая, я швырнула куда-то мою шляпу, бросилась на кровать, и в эту же минуту в передней послышались тревожные звонки – один, другой, третий, четвертый… Я как сумасшедшая побежала в переднюю, но дверь уже открыл Алексеев, и все жильцы выскочили из своих комнат. На пороге стоял мужчина. Я сразу узнала его. Это был жилец из квартиры Владимира.

– Здесь живет Екатерина Александровна Мещерская? – задыхаясь, тяжело переводя дух, спрашивал он, вопросительно оглядывая всех. – Вот, Владимир Николаевич Юдин только что застрелился, просил ей передать письмо и немедленно прийти, он велел идти прямо за вами, а потом на Знаменку, за его матерью…

После этих слов все потемнело в моих глазах, ледяной холод пополз по ногам вверх, подступая к сердцу, и я потеряла сознание…

Я пришла в себя на своей постели. В комнате стоял едкий запах эфира, на левой моей руке желтело пятно от йода, по которому я поняла, что мне делали инъекцию камфары. Я поднялась и быстро села, мама тотчас подбежала ко мне. В комнате были еще старушка Грязнова и Валюшка, они тоже подошли к моей постели.

– Что с ним? Он еще жив? Я иду к нему, – сказала я решительно.

– Ты никуда не пойдешь! Никуда! – так же решительно ответила мама, властно откинув меня рукой обратно на подушки. – Его увезли в Пироговскую клинику, может быть, спасут, будут вынимать пулю. Тебе идти некуда!.. Ляг. Доктор запретил тебе вставать. Неужели из-за какого-то сумасшедшего ты допустишь, чтобы тебя перекосил какой-нибудь нервный паралич? Если так, то тебе лучше было выходить за него замуж!..

Я легла. При каждом движении боль в сердце усиливалась и тошнота подступала к горлу. Через час из Пироговской больницы приехала сестра с запиской от Елизаветы Дмитриевны. Она писала о том, что только что была срочная операция и пулю вынули, но ее сын безнадежен. Он в полном сознании, просит меня прийти к нему проститься. Она присоединяется к его просьбе.

Моя мать объявила о том, что не пустит меня. Я сказала ей, что повешусь. Тогда она испугалась и согласилась.

Подъезжая к больнице, я увидела около ее подъезда много народа. Это были его поклонницы, среди них я сразу узнала стройную фигуру Веры Головиной.

Мамины глаза холодно и строго остановились на мне.

– Ты поняла, что он умер? – сказала она. – Там теперь лежит не живой человек, а труп. Его мать в слезах отчаяния – около него, ее сына, убитого – как ей, безусловно, кажется – нами. Как ты войдешь туда? Как? Зачем? На ее суд? Наконец, ты видишь толпу этих истеричек? Тебя еще, чего доброго, какая-нибудь из них обольет кислотой из мести… Да и вообще это будет неприличная сцена! Ты должна пощадить меня, твою мать!..

Она велела нашему извозчику повернуть и везти нас обратно на Поварскую. Еще долго она говорила что-то о покойном князе, который от ужаса и стыда за меня, свою дочь, переворачивается в своем гробу… Его отпевали в церкви Бориса и Глеба на Арбатской площади и похоронили в Донском монастыре.

Я не была на похоронах и не простилась с ним. Конечно, в маминых словах была доля правды. Он был певец. В Москве его знали. Эта история наделала шуму. Мое появление было бы, как мне казалось, неуместным и нетактичным, а его мертвому телу это было не нужно. Я около его гроба стала бы только зрелищем для любопытных глаз и злых языков.

– А вот теперь я на твоем месте обязательно пошла бы в церковь, – объявила Валя. – Я завидую тебе! Это шикарно: такой певец из-за тебя застрелился! Кому это может быть не лестно!

– Ты глупости говоришь, Валя. Я не пошла по многим причинам, и первая из них та, что это уже непоправимо. Я не воскрешу его. Он был так талантлив… Пусть его не осуждают и не смеются над ним за его выбор. Пусть думают, что та, которую он любил, была прелестна…

Вот подлинники его писем и записок, переданные нам в день, когда он застрелился, 14 августа, в воскресенье.

Екатерина Прокофьевна, прощайте. Знаю, Вы рады будете моей смерти. Я любил Вашу дочь больше всего на свете. Вы отняли ее у меня. Жить больше не для чего. Храните ее и не толкайте на мерзости. Клянусь Вам, если Вы обидите ее, я жестоко отомщу Вам с того света. Умираю, благословляя Котика. Не обижайте мою милую, хорошую девочку.

Вл. Юдин.

Далее следует его письмо, начало которого я сожгла, так как в нем Владимир обвинял в воровстве Валю Манкаш (теперь Валентину Константиновну Фадееву-Товстолужскую), и у меня остался только второй лист этого послания:

…таточно было на неделю потерять тебя из виду, чтобы ты окончательно подпала под влияние этих людей, которые заодно с твоей матерью устраивают свои делишки, играя на твоей жизни. Ведь один убеждает тебя в том, что ты летишь в пропасть, другой спасает, третья продает всем, у кого есть деньги…

Думаю, что моя смерть раскроет тебе глаза на все, и ты сумеешь лучше разобраться, кто как к тебе относится…

Твой отказ позволить навестить тебя был последней каплей, переполнившей мои муки… А твое требование не видеть и не писать тебе решило мою участь. Я давно был готов к самому худшему, не ожидал только такого быстрого конца, а в последний раз даже мелькнула надежда на счастье. Лгать больше не могу, было два выбора: ты или смерть… Письма твои я тебе все вернул, не хотелось, чтобы попали в чужие руки… Твой медальон и прядь твоих волос пусть положат со мною. Это мое последнее желание. Твои волосы у меня в зеленом конвертике, в шкафчике на стене… Приди, если сможешь, проститься… Ведь мне думается, что тебя не пустят ко мне. Но умоляю прийти, если сможешь… Всегда буду с тобой. Благословляю тебя.

Володя.

Котик, кто-то звонил ко мне и вызывал мою маму. Я удивился и спросил: «Кто это?» – «По делу». Тогда я дал мой телефон нашей квартиры на Знаменке.

Судя по голосу, это был Эфромс. В последние минуты пришлось лгать. Я пошел к маме и узнал, что кто-то предупреждал ее так: «Я случайно был свидетелем разговора вчера между вашим сыном и одной барышней. Он хотел отравиться. Предупреждаю вас…» – «Кто вы?» – спросила мама. Он не ответил.

Очевидно, это дело рук твоей матери. Кто же иначе мог это сделать и кто мог знать, что мы вчера виделись? Очевидно, ты проговорилась обо всем маме, а та, конечно, сейчас же сообщила обо всем кому-либо из своих советников.

Я сумел убедить маму, что это все ерунда, и все равно умираю. Ведь жить без тебя я не могу.

Володя.

* * *

Прошло пять лет. Я вернулась в Москву после долгого отсутствия и оказалась здесь без службы, без средств и без крова. Мама в то время жила у Беляевых как воспитательница их детей и тоже не имела своего угла. Тогда, в 1921 году, после самоубийства Владимира Валя почему-то не хотела ни одной минуты оставаться с нами на Поварской. Она должна была стать владелицей большой прекрасной комнаты в нашей квартире, которая некогда принадлежала моему брату. Комната была обставлена нашей мебелью. Но никакие мамины и мои уговоры не могли удержать Валю. Она выходит замуж за инженера Е. Ф. Павлова, с которым познакомилась, служа в ЦУС.

Валя уехала, а к нам подселили чужих людей, которые завладели всей обстановкой.

Через некоторое время оказалось, что жить Вале с ее мужем негде, так как Е. Ф. жил с матерью и братом. Еще через некоторое время меня очень удивило то, что один Валин поклонник, глубокий старик (адвокат), купил ей прекрасную большую, в два окна комнату, в которую она въехала со своим мужем.

Кто же был этот старик и мнимый, как оказалось потом, благодетель?.. Небезызвестный по моим воспоминаниям Василий Тимофеевич Костин, тот самый присяжный поверенный, который, ведя мамины дела, попался в мошенничестве, был уличен, против него было возбуждено дело; ему грозили суд и запрет когда-либо заниматься адвокатской деятельностью. Тот самый Костин, которого в свое время пощадила добрая мама, простив его и остановив это уголовное дело (поскольку мама являлась пострадавшей, это было в ее руках).

И вот этот самый Костин, жадный, отвратительный старик, имевший жену с двумя детьми от ее первого брака, старик, переменивший несколько жен и даже не собиравшийся жениться на Вале, скупой настолько, что никогда не подарил ей коробки конфет, вдруг купил ей комнату, чтобы она жила в ней с другим, молодым мужем. Но все эти сомнения не тревожили меня, тогда верившую в необычайные отношения, а прежде всего безгранично любившую Валю…

Итак, в 1926 году я нашла Валю в прекрасной солнечной комнате. Кроме того, она была обладательницей пианино, новой швейной машины фирмы «Зингер» и маленькой пишущей машинки. Простая женщина, некая Марфуша, жившая в этой же квартире, ей прислуживала, так что Валя жила прекрасно.

Я пришла к Вале, уверенная в том, что найду у нее приют и хотя бы временную прописку, не имея которой мне ни минуты нельзя было оставаться в Москве. Я не могла даже предполагать, что она может мне отказать. Все трое Манкаш столько лет жили у нас, мама столько им делала, да и вообще я считала ее моей сестрой. Тем более что я дала ей честное слово сделать все, чтобы как можно меньше жить под ее кровом. Но она, встретив меня очень радушно и ласково, дала мне ключи от своей комнаты, сказав, что я могу пользоваться ею как своей, но… но жить я у нее не могу и прописаться тем более, так как против меня очень настроен ее муж Евгений.

Евгения я знала с 1921 года. Это был добрый, великодушный, гуманный и в высшей степени благородный человек. Мы были с ним очень дружны, мне казалось (что он позднее и доказал), что он все был готов для меня сделать, но… Вале я верила безгранично, и мне только оставалось огорчиться тем, что Евгений так изменился ко мне.

Меня приютила бонна Беляевых, Ольга Николаевна, у которой я и поселилась на шестом этаже в доме в Верхне-Кисловском переулке. Условия жизни моей были неважными. Чтобы попасть к Ольге, в ее маленькую комнатку, надо было пройти большую, проходную, в которой жила молодая пианистка с теткой. Когда их не было дома, они не оставляли ключа, их комната была заперта, и попасть в комнату Ольги было невозможно. Ей это было не важно, потому что она уходила рано утром (к Беляевым), а возвращалась поздно ночью. Лифта в доме не было, и мне, с больным сердцем, было очень тяжело несколько раз в день, а иногда и зря, подниматься на шестой этаж. Особенно бывало тяжело, когда в жестокий мороз зимой я бродила по улицам, так как квартира в Верхне-Кисловском была закрыта, а в Средне-Кисловском, где жила Валя, стояла на окне в виде условного знака лампа. Это означало, что она принимает Костина и к ней тоже нельзя.

Несмотря на такие условия жизни, Евгений быстро устроил меня на службу к себе в «Радиоконструктор». Я была секретарем коммерческого директора, некоего Политти. По-прежнему у меня была в Москве масса друзей, и мы с Валей жили очень весело.

Подошел Новый год, и мы встречали его в складчину большой компанией. Я заблаговременно решила купить то, что выпало на мою долю, и поэтому раньше всех пришла к Вале. Ни ее, ни Евгения еще не было; у меня были ключи, и, войдя в парадную дверь, я прошла в Валину комнату. Приятное тепло охватило меня после вьюжного новогоднего вечера. Камин был истоплен, комната убрана, и все было готово к приходу гостей.

Я подошла к столу, чтобы положить на него покупки, и… отступила, не веря своим глазам. Холодный ужас пополз к моему сердцу. Я смотрела, смотрела, боясь приблизиться и не в силах оторвать своих глаз от стола…

Передо мною на столе лежало наше ожерелье-змея.

Я взяла его в руки и тотчас бросила обратно на стол. Мне почудилось, что оно обрызгано невинной кровью застрелившегося человека. Мне казалось, я сплю или галлюцинирую… Не знаю, были ли это секунды, минуты, часы, которые я провела на грани того, что могла сойти с ума.

Меня отрезвил звук поворачиваемого во входной двери ключа. Я бросилась к пианино, открыла клавиатуру и, сев, начала что-то играть. Пальцы мои дрожали, плохо мне повинуясь.

Там, за моей спиной, на столе, лежала змея, неопровержимая улика и вещественное доказательство… Ах, Валя, Валя…

Дверь комнаты открылась, и Валя с Евгением, весело разговаривая, нагруженные покупками, вошли в комнату, отряхивая друг с друга снег.

– Ты уже здесь! – приветливо сказала Валя.

Я ничего не ответила, сердце мое сильно билось, но я продолжала играть. Я вся горела от невыносимого стыда за нее, которой всю жизнь так беззаветно верила.

Евгений подошел к столу. Почти тотчас я услышала его вопрос:

– Китти, вы, конечно, знаете эту прелестную Валину вещицу? – Он протягивал мне ожерелье, держа его в руке.

– Еще бы! Как же мне его не знать, если это ожерелье мое! – вполоборота повернувшись к нему, ответила я, сама удивившись чужому, точно деревянному звуку своего голоса.

И вот здесь, как я потом вспоминала, была минута, решившая все остальное. Спроси меня Евгений что-нибудь еще об этой змее, не знаю, что я ему ответила бы и как бы развернулись дальнейшие события, но он настолько привык к тому, что «Манкаши» все получали от нас, что решил, что и эта змея – наш подарок, и разговор на этом оборвался… Валя быстро вышла из комнаты. Я, уже овладев собой, продолжала играть.

– Не пора ли накрывать стол? – спросил Евгений, но в это время распахнулась дверь, и Марфуша, заглянув в комнату, закричала нам:

– Идите скорее в кухню! Скорее!.. Валентине Кинстинкинне плохо!

Мне пришлось присутствовать при очередном представлении: Валя валялась на полу в истерике.

– Я дрянь! Я отвратительная! Я гадкая! – между всхлипываниями выкрикивала она.

– Детеныш, детка, малыш! Что с тобой? – взволнованно хлопотал около нее Евгений со стаканом воды в руке.

Тогда я поняла, что есть два выхода. Первый – начать тут же объясняться. Это означало разбить ее жизнь. Евгений, сам благородный, честный человек, так Валю идеализировавший, считавший ее сердечко добрым и чистым, мгновенно отшвырнул бы ее.

Второй выход был: простить и молчать. Владимир пять лет уже лежал в земле. Зло этого преступления было непоправимо. И я выбрала второе.

– Валя, – сказала я, подойдя к ней, – встань! К чему эти слезы? Давай никогда не будем об этом говорить. Так будет лучше для тебя и, пожалуй, для меня… – Я пересилила себя и поцеловала ее в щеку.

Знаю, этот поцелуй был предательством перед памятью того, кого я любила и потеряла. Но ее, живую, такую лживую, которая, как пойманная гадина, барахталась у моих ног и которую мне ничего не стоило морально раздавить, эту ничтожную тварь мне стало жаль, и я пощадила ее… На другой день, в первый день Нового года, я, поздравляя маму с праздником, мельком, будто припоминая, спросила:

– Мама, а не помните ли вы, кому мы продали наше ожерелье-змею?

– Как кому? – Мама даже привскочила, точно ужаленная. – Никому не продали, оно же лежало в коробке ценных вещей, в той шкатулке, которую украл этот мерзавец!

Я спросила маму потому, что у меня теплилась какая-то глупая надежда, что я ошибаюсь, что, может быть, Валя просто украла одну змею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю