Текст книги "Страсть"
Автор книги: Ефим Пермитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– Зачем ты убил ее, Митя? В природе так все целесообразно, так гармонично, а ты без нужды осиротил Джакижан…
Я чувствовал, что порчу и себе, и Митяйке, и всем моим товарищам настроение в это необычайное, какое-то звонкое знобкое утро перед такой охотой, и все же не мог сдержаться: бездумная мальчишеская жестокость у хорошего по сути парня, выбившего всех без остатка белых куропаток на Красноярских просянищах, лишившего чудесные места их веселых утренних разговоров, перекликов… И вот теперь снова эта выпь, с ее потаенной жизнью и могучим бычиным голосом, взвинтили меня.
– Скажи, зачем? – повторил я.
– Не ходи босиком – не подвертывайся под горячую руку!.. – попробовал было отшутиться Митяйка. Но никто на его шутку не отозвался.
Мы молча сели к котлу. Иван взял прожаренного до подрумянки чирка, с большим аппетитом съел его и только тогда нарушил молчание:
– С Митькой, Николаич, разговаривать все равно что бритву языком лизать… – Иван сердито отодвинул свою чашку.
– Еще вчера я хотел как следует отходить его этой выпью, да пожалел, а теперь фактично сознаю – напрасно пожалел. Кто же, как не наш брат охотник, должен не допущать подобное зловредство.
Меня, когда я много младше тебя был, покойничек Василий Кузьмич за такую же самую убитую мною по глупости выпь – ею же так изгвоздал, что я на всю жизнь запомнил: «Не губи, говорит, кого не положено. Я, говорит, весенний голос этого, как в бочку бучила, больше других птиц уважаю: гудит он все равно что большой колокол в христовую заутреню». А ведь Василий Кузьмич простой мужик-плотник был, ты же семь классов окончил… И батюшка наш, который тут же случился, не только не заступился, а прибавь, прибавь, говорит, ему, Кузьмич, чтоб знал, в кого и когда стрелять…
Митяйка сидел, уставя глаза в землю. Положенный в его чашку чирок лежал нетронутым. Кони доели овес, Митяйка вскочил и начал охомутывать их.
* * *
«Молодость – это, когда все впервые» – не помню уже, кто и при каких обстоятельствах сказал эти слова. Я повторил их сейчас потому, что они полностью соответствовали и тому моему жизненному периоду, и первичной остроте моих тогдашних впечатлений.
Кони были запряжены, фанерный ящик с уложенной в него Володиной кухней поставлен и прочно пристегнут ремнями к дробинам в задке долгуши. Митяйка уже вскочил на подводу, а никто из нас не последовал его примеру: мы молча стояли рядом с нашим бригадиром не менее минуты. Митяйка не выдержал, озорно качнулся на рессорах долгуши и, ломая напряженность, сказал:
– Не линейка, а спальный вагон! Да садитесь же, мужики, скорей!
Но бригадир, неукоснительно соблюдая правила и своего отца и его спутников, с которыми он еще мальчиком езживал на охоты за дрофами, выдерживал положенное время (так перед отъездом в дальний путь в глубоком молчании присаживались на минуту-другую наши предки).
Наконец Иван снял шапку и, правда, не перекрестясь, но с молитвенно-строгим лицом, как и на просянищах, проговорил те же – кабалистические, якобы помогающие в этой охоте, три слова, которые всегда произносил в степи и подобных случаях знаменитейший на всю округу стрелок Василий Кузьмич Сухобрус: «Безотменно! Бесспоронно! Безубойно!»
Я подобрал вожжи, и мы покатили к заветным «джейлявам» на речке Джанторе, где, как заверил нас наш бригадир, мы «безотменно» встретим первые табуны дроф.
– До этого и не пяльте глаза по сторонам, и не накидывайте бинокли: во-первых, туман, во-вторых – дудаков в этих местах нет. Сколько раз по этим местам мы ни проезжали, сколько ни зепали – только дорогое время зря проводили, видно, не климат ему здесь, а может быть, корм неподходящий, нет любимой его испрогорько-горькой, как перец, колючей, зеленой травки. Одним словом, пустодол! Зато уж на Джанторе!..
Слова в устах многоопытного нашего бригадира всегда были столь весомы, что мы отложили всякую мысль о возможной встрече на этом, как образно выразился Иван, «пустодоле», и сидели, каждый уйдя в самого себя. Только Митяйка не удержался и сказал: «Лётом бы перелетел на Джантору!»
Степную речку Уланку, что протекала в пяти-шести верстах от Джакижана, переехали у двух косматых; толстоголовых ив, в тумане показавшихся нам фантастическими существами. За Уланкой тотчас же свернули с набитого тракта влево по кочевой, но тоже довольно торной дороге к аулу Марсека. Я, по свойственной охотникам привычке, старательно запоминал кратчайшую дорогу к дрофиным «палестинам».
Невидимые из-за тумана шпили Монастырей остались вправо. Верст двенадцать прорысили мы до солнца, но вот он и аул Марсека с его пустыми еще зимовками. Неподалеку у самой дороги – протянувшаяся подковой куртина с зарослями шиповника, дерезы, дикого миндаля с несметным количеством тетеревов в ней, о которых нам говорил старик Корзинин. Но, спеша, мы решили не останавливаться. Все же Митяйка соскочил с линейки и, покуда мы огибали куртину, выпугнул и убил трех перелинявших сине-черных, словно обтянутых бархатом, петухов. Сияющий, он подбежал к нам и, остановившись и состроив строгое лицо, как это сделал утром Иван, выкрикнул: «Безотменно! Бесспоронно! Безубойно!» С каждым вещим словом он бросал нам черныша. Мы все, в том числе и наш бригадир, дружно рассмеялись выходке озорного паренька.
Поднявшееся солнце прогнало туман. Над нами голубым шатром раскинулось безоблачное небо, проткнутое шпилями Монастырей: через каких-нибудь два-три часа снова жаркий солнечный день жадно обнимет степь. Но эти краткие часы перехода от ночного холода, когда и в ватнике знобко, а лица, шеи и даже руки морковно-красны от утренника, к безжалостному владычеству белевшего от собственного неистовства полуденного солнца – самые благодатные для преодоления бескрайних пространств.
В эти часы так пахуч воздух, пропитанный и горьковатым душком полынки, и тягучим чуть сладковатым настоем из чебреца и шалфея, так чист и стеклянно-прозрачен, что самые дальние хребты сланцевых гор с лепящимися у их подножий аулами видны с такой отграненной четкостью, словно вы смотрите на них в стекла многократного бинокля.
Вот толстый казах, в меховом бешмете, в малахае и огромных с кошемными айтпаками кожаных саптомах, верхом на тщедушном стригуне-третьяке, подхватив веревкой копну сена-«осенчука», медленно волочит ее к жалким, желтым, как сурочьи норы, слепленным из глины, навоза и камня зимовкам.
Стригун выбивается из сил, то и дело останавливается, а он, тяжелый, грузный, сидя на жеребенке, неистово колотит его ногами по поджарому животу.
О вольный, детски-беспечный сын степи! Целый день протаскивает он пять копнушек негодного, скошенного глубокой осенью сена с луговины до зимовки – когда сложенные на арбу их за один раз так легко доставить на зимовку. А зимовки – холод, чад, вонь.
«Но ведь уже идет и обязательно придет и сюда техника, а с ней и новая жизнь – сотрет с лица земли эти древние, недостойные человека, почти первобытные становища кочевников. Да, все это уже отжило, все обречено на снос…»
Я невольно поймал себя, что с момента выезда из города здесь, в степи, я живу лишь одними ощущениями: мозг мой как бы начисто выключен из повседневного, привычного круга мыслей о жизни, о мире со всеми его противоречиями. Здесь я наедине с природой, с глазу на глаз с самим собой. И не потому ли, даже после самой краткой поездки на охоту или на рыбалку, я всегда чувствую себя обновленным, заряженным новым запасом сил, как после длительного южного курорта…
И словно в подтверждение мелькнувшей мысли взгляд мой поймал беркута, с хищным клекотом ходившего высоко в небе, на широких косых кругах. Казалось, даже и не двигая крыльями, он плавал над небольшим, среди бурой ковыльной степи, темным островком дерезы. И вдруг стремительно, с свистящим шумом упал в островок и через мгновение тяжело взмыл с заловленным, прижатым к животу зайцем. Все выше и дальше, дальше понес он жертву к кручам Монастырей. А я все следил и следил за ним. Вот он уже обратился в точку и наконец пропал из глаз, но в напряженных моих зрачках теперь уже и небо, и сахарные головы Монастырей, и степь начали такой же каруселью кружиться с каким-то шелестящим шумом, не то от летящей вокруг солнца земли, не то от потревоженных ветром ковылей, не то от повторяющегося, как эхо, свистящего шума крыльев беркута, низвергнувшегося на зайца…
А кони рысили и рысили. Долгуша мягко покачивала нас на своих рессорах. И я и мои спутники, разнеженные качкой, точно заколдованные бескрайней ширью степи, бездонной глубиной голубого неба, не то дремали, не то, как и я, почти бездумно наблюдали, как перед глазами проплывают плешины солончаков, волны колышущегося ковыля, островки таволжанника и дерезы, вихрастые, жесткие, точно проволока, кусты чиевника. И как неожиданно среди этих однообразно бурых высохших трав вынырнет все еще ярко-зеленый, какой-то особо упорный куст, или даже одна-единственная былинка сверхстойкой травы, сохранившей и сочность стебля и весеннюю яркость листьев, словно нестареющая красавица среди дряблых, полумертвых старух.
До святости я люблю свою степь за безграничную, как материнское сердце, ее широту и покой – так моряки любят море, таежники – тайгу. И мне радостно, что я люблю ее до святости: у каждого человека непременно должно быть за душою что-то святое.
* * *
Чем ближе подвигалось время к полудню, тем все больше и больше ожесточалось солнце. Кони наши все чаще и чаще начинали пофыркивать. Ноздри их побелели от выступившего и сразу же сохнувшего на храпках соленого пота. А ни озера, ни колодца и даже близких признаков обетованной речки Джанторы: степь и степь, лишь кое-где пересеченная невысокими увалами, усыпанными раскаленным щебнем.
И хотя благословенная речка Джантора, с обещанными на ее джейлявах дрофами, была, очевидно, все еще далеко, но Иван и Володя в минутные остановки уже не выпускали биноклей из рук.
Митяйка и я тоже внимательно всматривались в степные дали, особенно в те ее места, где топорщились кусты чиевника, полыни, согнанные осенним ветром в островки шары перекати-поля. Обнаружить дроф в зарослях, да еще если они залегли, – далеко не просто. Пасущихся дроф выдают лишь их взблескивающие на солнце перья.
Поле наблюдения было распределено: я и Иван обзирали правую, Митяйка и Володя – левую сторону дороги.
На горизонте показался казах, кочкою трясшийся на седле. Ехал он без дороги к какому-нибудь аулу, чтоб рассказать очередную степную новость и поесть мяса у тамыра.
Казах заметил нас, очевидно, раньше, чем мы заметили его в наши бинокли, потому что направляясь к нам наперерез, спешил, то и дело помахивая камчой[8]8
Камча – плеть.
[Закрыть].
– Слава богу! – обрадовался Иван казаху. – Уж он-то разъяснит, где они, родненькие…
Немолодой, крупный, широкоплечий казах ехал на гривистом сером меринке. И тоже, несмотря на жару, – в меховом бешмете, в барашковом малахае и тяжелых саптомах. Круглое, добродушное лицо его еще издали расплылось в приветливой улыбке. Как и мы, казах явно обрадовался встрече с нами в этой безлюдной молчаливой пустыне.
Иван, неплохо говоривший по-казахски, ответив на приветствие путника, спросил его:
– Джолдас, дуадак курдымба? (Товарищ, дроф видел?)
Казах еще больше оживился. Плоское, широкое его лицо стало словно бы еще шире:
– Курдым! Онау, – показывая камчой в сторону ближнего увала, сверкая белоснежными зубами, заговорил он. – Коп да бар! (Видел! Вон там дроф очень много!)
Иван поблагодарил наблюдательного путника. Мы постояли немного. Казах протянул Ивану руку и сказал: «Кош!» (прощай). Иван соскочил с долгуши, благодарно потряс большую мягкую руку джолдаса и ответил: «Кош!» И мы разъехались.
– Будьте спокойны, как ни коротка была наша встреча, а всех нас, и особенно наших лошадей, безотменно запомнил. Через десять лет спроси его, и он, как Айвазовский, в точности обрисует, – довольный известием о близких дрофах наш бригадир не преминул щегольнуть даже знакомством с живописью.
– Это тебе не мазепы на пароме, которые не только дроф у своей околицы, а и тебя-то самого в упор не видят, – отозвался Митяйка все еще злой на тавричан-новоселов. Обрадованные новостью, мы еле заметной в ковыле кочевой дорожкой покатили к указанному нам увалу.
И хотя бригадир наш не раз в городе подробно просвещал нас, как вести себя при подъезде к дрофам, где ложиться во время нагона, сколько выносить переда при стрельбе по кажущейся медлительности стремительных в полете гигантов, мы вновь так же внимательно прослушали его. А говорил он, как всегда, со строгим видом – уверенно, твердо, по-охотничьи точно отобранными словами:
– При подъезде сожмитесь вприлип друг к другу – словно бы один человек. Головами не ворочать, глаз на дудаков не пялить и, боже упаси, – не указывать руками…
Лег – умри. Налетят – вскакивай только, когда почуешь, словно бы от ихних крыльев ветром тебя с земли отдирает. А ежели пешки идут – когда услышишь, как двошат: «Хок-хок…»
Мы были уже недалеко от длинного, полукольцом протянувшегося увала, и, хотя ехали все время в подъем, я все подгонял и подгонял лошадей.
Заранее, без нужды, плотно приникший к моей спине Митяйка дрожал крупной дрожью. Тогда же и я почувствовал, что и сам тоже дрожу точно в пароксизме лихорадки: «Спокойно, брат, спокойно!» – безуспешно пытался я остепенить себя. Даже флегматичный, оживлявшийся только за готовкой охотничьих блюд присяжный наш кок Володя, и он вот уже дважды осматривал картечные патроны для своего длинностволого «единорога».
Лишь Иван внешне выглядел совершенно спокойным. Но мы-то хорошо знали, что и он, с его склонностью к показной бригадирской солидности, к всегдашней осанистой выступке, к наивному щегольству подслушанной хлесткой фразой, тоже волнуется не меньше каждого из нас.
Близкая встреча с необычайно сторожкими, умными, крепкими на рану степными богатырями взбадривала, кипятила всех нас одинаково.
Перед самым подъемом Иван полушепотом, с изменившимся строгим лицом сказал:.
– Николаич, передай Митьке вожжи – он будет загонщиком!..
Я охотно передал вожжи огорченному пареньку и тотчас же ближе к боку подвинул свою тяжелую садочницу.
Еще десяток, еще пяток сажен до гребня развалистого, усыпанного блескучим мелким щебнем увала, на который мы поднимались по широкой изложине.
Потемневшие от пота кони наконец вынесли долгушу на самый хребет увала. Редкая картина развернулась перед нашими глазами.
Огромная Джанторинская долина со множеством то больших, то малых, то протяженно-длинных, то совершенно круглых ярко-зеленых площадей и площадок, словно и не тронутых зноем богатейших «джейляв», посреди которых взблескивала на солнце извилявшаяся речонка, как бы со всей степи собрала сюда на жировку наших сторожких отшельников – «страусов».
Только вблизи увала, на который мы поднялись, на смежных с ним невысоких холмах и отвершках пять табунов дроф, мирно пощипывая зелень, паслись в разных концах джейлявы. Некоторые лежали, нежась на солнце, некоторые играли, гоняясь друг за другом. Отдельные, атлетически-широкогрудые, с круглыми, высоко поднятыми белесо-голубыми головами дрофичи и по величине, и по манере держаться с какой-то сановитой сторожкостью выдавали себя как главари табунов.
Так близко пасущихся дроф я видел впервые и, несмотря на строгий бригадирский запрет, залюбовался ими: подобного величия и красоты, соединенной с могучестью, я до того не встречал в нашем птичьем царстве.
Митяйка с честью выдержал первое испытание загонщика, от искусства которого в охоте на дроф зависит добрая половина успеха: не повернув головы, не задержав лошадей ни на секунду, а лишь потянув вожжу коренника и побочив лошадей вправо от ближайшего к нам табунка из двенадцати дроф, он неспешно ехал, словно бы мимо и как бы даже удаляясь от них. Для начала многоопытный наш бригадир решил применить к не напуганным еще дрофам так называемый «круговой классический» подъезд. Он негромко сказал брату: «Подальше, подальше – попробуем закружить…»
Пасшиеся недалеко от кочевой дорожки дрофы спешным шагом начали уходить к небольшому холму… Шли они, как овцы, рассыпанным строем и время от времени что-то склевывали.
Сзади табунка, саженях в трех, то и дело, поворачивая голову в нашу сторону, прихрамывая, шел здоровенный, толстоногий дрофич-усач.
Первые дрофы уже поднялись на холм и скрылись за ним, а дрофич все еще опасливо оглядывался на нас, как бы спокойно, как обычные путники, удалявшихся по кочевой дорожке. Но вот наконец скрылся за холмом и главный их страж.
На охоте, как на войне, при изменившейся обстановке мгновенно меняется и тактика боя. Бригадир все так же негромко, но властно сказал:
– Мы соскакиваем и бежим, а ты, Митька, езжай!
Долгуша как ехала, так и покатилась дальше, стуча колесами по щебнистой дороге и этим удаляющимся стуком вводя в заблуждение сторожких, скрывшихся уже за холмом дроф.
Спрыгнув с линейки, мы понеслись к холмику. Я бежал крайним справа, крайним слева – Володя, бригадир – между нами.
– Николаич, ты бьешь правых, Володя – левых, я в середину табуна!
В какой-то миг я окинул взглядом своих товарищей. Что это были за напряженные лица! Каким огнем горели их глаза! Но я тотчас же все внимание сосредоточил на близком уже холме, напряг всю быстроту ног, чтоб не отстать от друзей.
Выскочить на холмик – дело минуты: дрофы оказались не далее тридцати – сорока шагов от нас.
В стволах моей садочницы были патроны с двухнулевой дробью, пересыпанной крахмалом. И «единорог» Володи и тулка Ивана – с картечными патронами (в расчете на довольно дальнюю стрельбу с подъезда).
Напуганные неожиданным нашим появлением на холме дрофы бросились врассыпную и, поднявшись, против ветра на крыло, замелькали перед нашими глазами.
Три дуплета потрясли воздух. Из пары улетающих от меня вправо дроф одна упала, грузно стукнувшись зобом о землю, расстелив веер из багряно-желтых перьев, а второй дрофич после выстрела судорожно выбросил прижатые к животу ноги и, как-то странно ныряя, точно пытаясь задержаться в воздухе, пролетев с полверсты, опустился на совершенно открытом месте и залег.
– Ра-а-а-нен! И этот ра-а-нен! – победно закричал я.
Товарищи – превосходнейшие стрелки и опытные дрофятники пропуделяли: их подвела облетевшая птиц волчья картечь.
А я!.. Я уже держал за пушистую мягкую шею свою первую, не слишком, правда, тяжелую – фунтов тринадцать – самку из породы «джурга» (иноходец).
Убитую, еще горячую дрофу Володя тотчас же выпотрошил, выбросил набитые зеленью кишки, оставив только печень, сердце и заросший салом пупок величиною с кулак. Операцию эту необходимо проделывать немедленно – иначе нежное дрофиное мясо будет испорчено. Наш кок объясняет это рассасыванием желудочных соков от проглоченной дрофами горькой, напоминающей перец, колючей травы.
Табуны дроф, потревоженные выстрелами, в этой части джейлявы ходом пошли в горы, на лежку до вечерней прохлады.
Оставив Митяйке убитую дрофу, я, Иван и Володя отправились к подраненному петуху. Вот тут где-то он снизился и залег, и, хотя место было совершенно голое, – лишь мелкий серовато-белый камень да выжженный тощий ковыль, – сколько мы ни кружили по склону сланцевого хребта, петух словно сквозь землю провалился.
Не менее получаса прокрутились мы, как вдруг сзади Володи, с места, рядом с которым мы уже проходили, сорвался дрофич и скрылся за ближайшим выступом утесика.
Выскочив на гребень, мы снова внимательно стали наблюдать за подранком. Низко, над самой землей, тяжело промахав не более двухсот сажен, дрофич снова снизился и залег рядом с гребнем второго сланцевого отвершка: перелететь за гребень у него уже не хватило сил.
Бригадир пошел в обход, а мы с Володей остались на нашем увале и, не спуская глаз с дрофича и с показавшегося за гребнем отвершка Ивана, сигналили ему.
Вот Иван уже – против лежащего чуть ниже его подранка. Мы махнули, чтоб он спускался прямо вниз. Иван вышел из-за гребня. Дрофич тоже заметил его, но только плотнее прижался к земле.
Громыхнул выстрел, и белогрудый великан-дрофич, последний раз взмахнув крыльями, вытянул длинные черные ноги.
Иван принес петуха и передал его мне:
– Поздравляю, Николаич! Широкодушно поздравляю! – И бригадир и Володя смотрели на меня и улыбались хорошо, открыто. Я принял из рук Ивана свою добычу: такого веса (в дрофиче оказалось 29 фунтов) степную птицу в своих руках я держал впервые.
Ощущение счастья неудержимо распирало меня. Должно быть, я бессмысленно улыбался, но силился скрыть свою радость от товарищей и не мог. «Пусть не совсем чистый, но все же дуплет по дрофам!.. И в первую же охоту!.. Да такого великана!..»
Через минуту, когда я овладел нервами, я передал Володе выпотрошить дрофича и полушутя-полусерьезно выкрикнул: «Безотменно! Бесспоронно! Безубойно!».
* * *
Удачное начало, обилие дроф – разгорячило нас. И несмотря на то что лошади, да и сами мы были порядком уже утомлены и длительным переездом и неспадавшим зноем, все же решили продолжать охоту.
– «Бей грача – сгоряча», – говорил художник Шишкин, – вспомнил почему-то теперь Шишкина наш «ученый» бригадир и хитровато подмигнул мне.
– Обязательно, обязательно еще надо одну-другую, а то какой же суп с большими печенками из двух-то, – охотно поддержал Ивана и Володя.
Перебивая один другого, мы громко обсуждали наш первый подбег к дрофам и нашу стрельбу. Все мы, кроме загонщика, были радостно возбуждены, но паренек наш был мрачен. Неукротимая охотничья страсть Митяйки заволакивала его душу поэзией того, как писал один из охотничьих классиков, «неизъяснимого наслаждения, которому и настоящие-то охотники не придумали приличного наименования и меткой клички». И вот они – дрофы, об охоте на которых он столько мечтал: !«А ты только загонщик, свидетель чужой стрельбы!..»
Я отлично понимал состояние Митяйки, но облегчить его участь – взять на себя роль загонщика – мне тоже не улыбалось…
Убитых дроф уложили в задок долгуши и накрыли брезентом.
– Трогай вон к тем дальним четырем дудакам, – приказал Митяйке бригадир, – попробуем нагоном. Уж больно я обожаю их визуально, на выбор, какая побольше да помягче, – расшутился бригадир.
– Да не к этим, а вон к тем, – указал Иван брату пасущихся далеко на отмете на совершенно ровной степи четырех крупных дроф.
И мы поехали. Саженях в двухстах против спокойно пасущихся дроф бригадир шепнул Володе: «Падай!» И шеф-повар, сидевший, низко пригнувшись, на противоположной от дроф стороне долгуши, упал за кудлатый шар перекати-поля.
Вскоре у небольшой выбоины ту же команду бригадир подал и мне, и я тоже растянулся пластом. Подальше, за сурчиной лег сам бригадир.
Степь только кажется гладкой, как тон: зоркий глаз опытного охотника всегда найдет укрытие.
Митяйка объехал дроф и стал закруживать, «поджимать» в нашу сторону сторожких птиц.
Я лежал, как мертвый, кажется, даже боялся дышать во всю грудь. Шея моя затекла, но я все ждал того могучего свиста крыльев налетающих гигантов, которые «словно отдирают охотника от земли». Но… не дождался: очевидно, заметившие кого-либо из нас, или по другой какой причине, дрофы поднялись и полетели не на нас, а в сторону загонщика.
Мы собрались у долгуши.
– Обсечка! – сказал бригадир. – Пощупаем других: на охоте удача с неудачей рядом живут, как говорил Лев Толстой, – вновь скаламбурил наш образованный бригадир.
И верно, почти в точности так же, как и в первый раз, мы неожиданно перегнали большой табун дудаков почти через такой же холм и тем же, уже испытанным способом, перехитрив дроф, побежали к ним.
На сей раз я бежал, как мне казалось, совсем легко, уверенно-весело. Но когда до гребня оставалось не более шести-семи шагов, у меня вдруг заколотилось и потом словно бы разом остановилось сердце: я замер – не в силах сделать ни одного прыжка. Иван и Володя были уже на холме и в два дуплета вырвали из табуна двух дрофичей. А я так и простоял, даже не видя из-за гребня падения убитых ими птиц.
Что со мной сталось? Не знаю. И ни тогда, ни много позже не смог объяснить причины. И сердце и легкие у меня, «как у лося», – утверждали все знавшие меня по охотам товарищи.
Может быть, от волнения? Но во время подбега я, как мне казалось, был совершенно спокоен.
– Это ты досконально перегорел при первом подбеге, а сейчас оно и отрыгнулось, – авторитетно объяснил бригадир.
Убитых дрофичей друзья бросили к моим ногам. Я с трудом сдвинулся с места, и мы пошли к долгуше.
– На этом сегодня пора кончать. А уж я, будьте уверочки, таким супецом из больших-то печенок накормлю вас, что и вовек не забудете! Митяйкиных же косачей обжарю, разрумяню и с помидорчиком – на легкие дорожные закусоны! Некупленное, – как не побаловать пузынько! Мы не где-нибудь – в Джантаринском краю!..
Наш молчун так разошелся, его доброе лицо так вдохновенно сияло, что Митяйка, склонившись ко мне, шепнул: «Того и гляди, поэт Пузынькин начнет сочинять стихи…» Язык у Митяйки действительно был острый. Почти каждого усть-каменогорского охотника он наградил меткой кличкой: скажет, как тавро выжгет.
Мы подъехали к речке Джанторе и на крутой излуке с удобным водопоем и зеленым выпасом распрягли усталых коней.
* * *
«Так вот они какие большие-то печенки! Спасибо «поэту Пузынькину» – знает толк в еде!» Суп из свежих дрофиных потрохов действительно получился незабываемым: жиру – не продуешь, а потроха и особо – печенки показались мне не менее нежными и вкусными, чем прославленные налимьи. До кастрюли с аппетитно поджаренными в сухарях тетеревами мы даже не дотронулись.
Вечер с каждой минутой свежел, ночь обещала быть не только с инейком, но даже и с заморозком. Убитых дроф, вынув из распоротых огузков ковыльные затычки, мы разложили на земле, чтоб они набрали ночную температуру.
Четыре дрофы, из которых только одна «джурга» – остальные крупные петухи, – у долгуши придавали внушительный вид нашему стану.
– Это же княжеская охота! – не выдержал, восторгнулся я. Бригадир снисходительно улыбнулся и, очевидно, умышленно, как-бы между прочим, заметил:
– Десять лет тому назад на этом же самом месте перпендикулярно лежало двадцать семь убитых дудаков, – сказал и замолк, сосредоточившись на тщательной подготовке постели на ночь.
Зная склонность бригадира и на охоте к еликовозможному комфорту на стану, я не стал отвлекать его от дела, которого он, как Володя готовку пищи, не доверял никому: «Раз замахнулся – непременно расскажет», – подумал я.
Мы обстоятельно подготовились к ночевке под звездами – на толстой мягкой кошме, на ноги надели валенки, на головы – шапки. Я укрылся своей непробиваемой ни клящими морозами, ни ливневым дождем барсучьей дохой (с густой, серебряной ее ости вода скатывалась, как с гуся).
Володя и братья Корзинины укрылись «полдесятинным – коммунарским», как окрестил его Митяйка, из бараньих овчин одеялом и наслаждались под ним заслуженным отдыхом. Рядом с долгушей, мирно пофыркивая на зелени джейлявы, паслись закованные в железные путы кони: теперь я надевал кандалы и на Костю.
Уставившись в небо, мы лежали молча. Ночь в степи, как подметил тот же Митяйка, «кралась на кошачьих лапках». Вслед за опустившимся солнцем сразу же потускнело серебро ковылей, погасли отблески зари на дальних хребтах. А вот уже пропали и самые ближние из них. Широкий мир сузился до размеров нашего стана. Лишь груда багрового аргалового жара в костре хищным зрачком сверлила ночь. Низко, на самые плечи степи, опустились крупные звезды. А вскоре, как и вчера, только чуть попоздней, из-за дальнего гребня увала выплыл ущербленный огрызок луны. А с ним – прихлынула, обняла наш стан огромная таинственная тишина, какая бывает только в степи, Кажется, что ты один во всем мире – такая тишина!
И действительно, бригадир начал свой рассказ. Он был как-то особенно благодушно настроен сегодня, то ли от «незабываемого» Володиного супа с большими печенками, то ли от нахлынувших воспоминаний о давней ночевке на этом же месте в дни его юности.
– Да, здесь лежало не четыре, как нынче, а двадцать семь дудаков – перпендикулярно, ряд к ряду, как в «гивометрии»! – повторил Иван.
– Тогда я еще таким, как Митяйка, пареньком был. Наш главный заправила, покойничек Василий Кузьмич, и облюбовал это место под стан. И мы три осени становались здесь. А вот сейчас и кострище заросло – не знатко. В точности, как в песне: «позарастали стежки-дорожки…» Все забывается. Далее такого азартного, такого широкодушного охотничища, такого силача, добряка, весельчака, как Василий Кузьмич, – и того многие уже забыли… – Иван опять надолго замолк. Мы тоже молчали. Несмотря на страшную усталость, спать не хотелось: в моих глазах все еще стояли пасущиеся на джейлявах дрофы. «Действительно, на какое место привел Иван!..» Меня всегда поражала память нашего бригадира: он отлично помнил не только где и когда становали, но где и при каких обстоятельствах были убиты особо крупные дудаки.
Иван знал, куда привести нас: место, когда-то выбранное знаменитейшим на всю округу охотником – левшой Василием Кузьмичом, было исключительно удобное и находилось оно в центре обширной Джанторинской долины с излюбленными местами жировок кочующих на юг дроф. Степь с кормными зеленями, с перемежающимися увалами и щебнистыми холмами, на темени которых, в тени валунов, сторожкие гиганты-кочевники, искусно маскируясь, любили отдыхать в знойную пору дня. Место это Митяйка окрестил – «степногорье – дрофам раздолье».
– Здесь, как в депо, – продолжил свою речь бригадир, – мы до отрыжки натешивались по дудачкам. И сколько же перебили их!..
Однажды за двое суток, трое их – батяня наш и они, два брата Василий и Николай Кузьмичи (я тогда в загонщиках натаскивался) – двадцать семь штук убили. И все один одного баранистей!
Кончили охоту, честь по форме сложили дудаков, а самим и сесть некуда. Да если бы и сел, без того – коням в упор…
На охоту же мы выехали почти в то же время, как Митька нынче сепетил, – до инеев.
А уж атмосфера стояла – не то што в глотке – в носу сухо!
Идут они все, кроме меня, тихим бытом на своих, на двоих и за грядушки держатся.
Едем день, едем другой – ведь даль-то какая! Только вижу, мой Кузьмич (он шел с подветерку) как-то подозрительно посматривает на меня. Раз взглянул, два взглянул да и говорит: «Ну что ты, Иванка, обзираешься так!» А я молчу. И самого меня до нестерпимости давно уже мерзотиной пришибало.
Тогда я взял да и сказал: «Василий Кузьмич, приподнимите брезент, пожалуйста!»
Приоткрыл он, а по дрофам черва кишмя-кишит…
Кузьмич сменился с лица. «Стой!» – закричал. И давай он их одного за другим на обочину дорогу вышвыривать. Вот тогда-то и схватил Василий Кузьмич с головы картузишко, как я уже рассказывал вам, хлопнул его об землю и страшной клятвою заклялся не ездить до инейных утренников и не набивать дудаков свыше меры…