412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефим Пермитин » Страсть » Текст книги (страница 7)
Страсть
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:33

Текст книги "Страсть"


Автор книги: Ефим Пермитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

– Николаич, напрасно ты не дал Митьке в морду. За такие штучки подобной непроходимой шельме вполне следовало бы. Но ты образованный – тебе видней. Может быть, ты и правильно сделал: сейчас ему и вдвое больней, и на дольше запомнится. Скверно, что щенок настроенье всем изгадил. Теперь у меня кусок даже Володьшиной жарехи в горло не полезет, – сердито выговорил Иван и пошел помогать нашему повару: теребить, палить и даже разделывать уток на ужин. И что меня несказанно удивило, Володя не возразил, хотя раньше он никого и близко не подпускал к своей «кухне».

Для всякого дела, чтоб овладеть им в совершенстве, нужны прирожденная к нему любовь, пытливость ума и огромное терпение. Всего этого у нашего шеф-повара хватало с избытком. Уток для варева, для жаркого он всегда выбирал сам.

– К каждой породе птицы свой подход должен быть, каждая хороша на своем месте. Да и в породе они тоже не одинаковы. Например, чирок-трескунок и чирок-грязнушка. И тот и другой осенью жирны, как свечки. Но грязнушка тиной относит, а трескунок в жарко́м, что твоя перепелка… Даже отеребить, опалить и выпотрошить птицу надо со смыслом, чтоб ни жиринки не потерять, не продымить – картинности тушки не испортить.

И этот ревнивый наш чародей сегодня допустил Ивана и теребить, и палить, и потрошить опаленных на «быстром» огне уток: Володя отлично понимал, что бригадир все-то еще «кипит» и, не будь здесь меня, он бы набил морду «непроходимой шельме» Митяйке: «За готовкой скорей отмякнет – всем легче, веселей будет…»

В коммуне нашей вторым неписаным, но незыблемым правилом в отъезжих полях было: какая бы охота ни задалась, что бы ни случилось, на стану должно царить дружное, веселое согласие – отдых душе и телу.

А вот сегодня веселья не вытанцовывалось.

С каким-то особенным рвением Володя старался с приготовлением «царского», как он называл, своего ужина. Шесть самых крупных, жирных, не старых, а сеголетошных крякв, распластанные на куски, вначале были «до подрумянки» поджарены на сковороде, потом переложены пластами репчатого лука, лаврового листа, проперчены и залиты янтарным утиным жиром лишь с двумя кружками воды («доброе мясо – само сок дает, поставленное на угли «умреть», как выражался Володя, до настоящего «смака»).

Митяйка сегодня тоже лез из кожи: вычистил все наши ружья, напоил и выкормил лошадей овсом, что обычно делал я, и теперь старательно «накрывал на стол». Вместо скатерти рядом с палаткой он не пожалел – постелил свой новенький брезентовый плащ.

Ворчавшее под крышкой жаркое Володя наконец снял с углей и торжественно поставил рядом с Митяйкиным плащом.

Мы поспешно подвинули ему свои миски, но Володя медлил и минуту и две. Только вдоволь насладившись нашей нетерпежкой, он, окинув нас таинственным взглядом, вынул из объемистого своего рюкзака литр водки, презентованный ему прокурором в премию за ремонт ружья.

Я взглянул и на повара и на бригадира, – больших любителей выпить – особенно после охоты. Подернувшиеся влагой глаза их разгорелись на объемистую посудину под пробкой и сургучом.

Переглядываясь с Володей, бригадир как-то особенно плотоядно облизывал губы: так приятно ошеломила его эта неожиданность (водку на охоту мы брали довольно редко).

Лицо добряка Володи излучало неподдельную радость. Даже я, не пьющий в обычное время, но на охоте не отказывавшийся от «доброй стопки», тоже с «теплотою во взоре» обласкал неожиданный Володин презент.

Округлым, стремительным, не без претензии на поварской шик движением руки Володя смахнул все еще подрагивающую от пара крышку с исходящей аппетитным ароматом утятины. Не спеша доверху наполнил каждому из нас миску «царского» жаркого и только тогда бережно, словно драгоценность, взял в руку литровку.

За свою жизнь я видел немало артистов не только «вкусно» выпить, но и «красиво» открыть бутылку. Некоторые из любителей делали это виртуозно: легким прикосновением ладони о донышко. Иные, «закружив голову «веселой даме», как-то так умело ставили ее на стол, что любая пробка вылетала из горлышка бутылки «как пробка», не потеряв ни капли огненной влаги.

У Володи был свой секрет раскупоривания бутылок с водкой, в безотказности и красоте которого мы не раз убеждались на охоте.

И сейчас, взяв литровку «за талию» могучей своей дланью, он обвел нас загадочно-гордым взглядом фокусника и, приподняв ее над импровизированным Митяйкиным столом, быстро опустил на средину плаща.

То, что произошло вслед за сим, всех нас повергло в соляные столбы: разбитое «в соль» донышко литровки брызнуло в разные стороны: под плащом по недосмотру спешащего, усердствующего Митяйки оказался небольшой камушек, о который и разбилась бутылка.

Что тут было?!

Но я ограничусь лишь стереотипной фразой старинных романистов: «перо бессильно описать дальнейшее». Не умолчу только о том, что, когда, приподняв залитый водкой плащ, разобрались в причинах трагикомедии, Иван все-таки закатил братцу изрядную пощечину.

– Вот тебе и за то, и за это! – прошипел он.

* * *

Ничто так быстро не сближает людей, как охота, испытываемые ощущения, подобных которым нет. «В поле съезжаются – родом не считаются», так уж исстари заведено: цель охоты – общее удовольствие.

На охоте главное – не мешать друг другу, не оскорблять самолюбие товарища, не смеяться не только над его неудачей, но и не охаивать его оружие и собаку.

Оттенки охотников разнообразны, как и сама природа человеческая. Есть охотники-промышленники, для которых охота является средством к существованию. Есть отъявленные хищники-браконьеры, охотники-спортсмены, любители бродить с ружьем в свободное время, так называемые «поэты в душе».

Круг добрых товарищей на охоте, особенно в длительных отъезжих полях – основа основ здорового, радостного отдыха.

Мои спутники – Иван Корзинин и слесарь Володя – отличные, опытные охотники, с которыми я прошел полный курс охотничьей школы, не ради куска мяса. Хотя и для них и для меня в то время охота являлась не только радостным отдыхом в нелегком труде, но и подспорьем в скромном жизненном бюджете. Для меня же – кроме того – она была еще и могучим средством «возвращаться к самому себе»: сливаясь с природой какой-то частицей души, я ощущал себя богаче в познании окружающего меня мира.

Сегодняшний же случай коварства Митяйки, возмутивший всех нас, выбил меня из того бодрого, радостного настроения, какое обычно бывало у меня всегда на охотах.

Иван и Володя после сытного ужина спали сном праведников. Я не спал. Не спал и Митяйка.

«Юность души – дар неба людям честным и правдивым. Охота до старости сохраняет молодой и душу и тело человека:

 
Благо тому, кто предастся во власть
Ратной забаве: он ведает страсть,
И до седин молодые порывы
В нем сохранятся прекрасны и живы… —
 

невольно вспомнились мне некрасовские строчки. Какие же порывы сохранятся у Митяйки, когда он в таком возрасте уже…»

Ход моей мысли прервало легкое прикосновение к моему плечу руки Митяйки и его шепот:

– Николаич, вы не спите?

Я повернулся. Он приблизил свое лицо к моему уху и зашептал:

– Чтоб вы знали, что я не такой уж хитрован и жадюга, которого и на охоту-то брать не стоит, как сказал братка, я с радостью жертвую вам своих монахов…

– Каких монахов?..

– Ну стариков-чернышей, в подстепинском яру – видимо-невидимо… Еще, когда бежал от вас, с далька заметил, что крайние к подстепинскому венцу копешки усеяла какие-то черные, как головешки, птицы: грачи, думаю, да опять крупны больно… Я припал к земле, присмотрелся – батюшки, монахи! Дай, думаю, из-за копен… Не оскорблю ли которого. Подвинулся саженей, с двести – заметили, снялись и попадали в подстепинский яр: «Вон вы где хоронитесь! Ну, думаю, подождите до завтрева, завтра я с Альфочкой пропишу вам ижицу!..»

А вот теперь передумал – решил вам передать своих монахов. Утром, пока Иван и Володя дрыхнут… Все они в ежевичнике, в шиповнике. Одним словом, как в кассе – голой рукой бери!..

Я приподнялся, сел на постели. Выпалив без передышки новость, Митяйка тоже сел. Я предложил ему выйти из палатки.

Луны уже не было. Над полями лениво волочились по небу низкие набухшие тучи. Вот-вот должен был начаться мелкий затяжной дождь. Мы стояли и молчали. Осенняя ночная свежесть сменилась какой-то удушающе-густой, тепловато-липкой влажностью, отдающей и острой прелью опавших листьев, и уксусными запахами перестоялого вина.

Тишь, безлюдье глухих, унылых полей, нависшие хмурые тучи, текущие в бесконечную даль вселенной. И я, малая песчинка в этом великом круговороте жизни, какой-то частицей своей души неразрывно слитый с родной землей, стою, до дрожи пронизанный величием окружающего меня мира.

Из всех времен года я больше всего люблю осень. Может быть, за то, что осень – лучшее охотничье время. А возможно, за то, что не броская, а даже как бы застенчиво-скромная наша природа осенью, с ее трогательной, всегда щемящей мою душу поэзией умирания, с землей, дышащей усталым покоем (она отдала свое людям), глубоко трогают – «возвращают меня к самому себе».

Вот и сейчас покой и радость были в моей душе.

Ни тоски, ни сожаления о прошедших весне и лете, о горестной моей неудаче не навевала мне и нынешняя осенняя ночь, а лишь покой и тихую, созерцательную радость…

И вместе с тем, всем своим существом я ощущал, что стоящий рядом со мною, «пожертвовавший» мне своих «монахов» – Митяйка мятется душой – ждет моих слов, которые помогли бы ему вновь ощутить себя равноправным товарищем в дружной нашей коммуне.

«Но что сказать ему?..»

Обостренная с раннего детства способность откликаться на зов чужой души подсказала мне, что бороться с подлостью своей натуры, на что толкнула Митяйку его неуемная охотничья страсть, новой подлостью против своих товарищей – нельзя.

– Вот что, Митя, я понимаю, что воевать самому с собой нелегко, но уж если ты осознал, а я чувствую, что – да, то как же ты мог подумать… допустить хотя бы на минуту, что я смогу так оскотиниться… пойти один, без тебя, без Ивана и Володи – стрелять тетеревов…

– Но ведь и я и они настрелялись до отрыжки, а вы…

– Погоди!..

Это был долгий и строгий разговор с Митяйкой, из которого я тогда понял, что изменение внутреннего облика человека – дело далеко не легкое, что требует оно длительного времени и не пощечин только, как думает Иван, а более сложных и тонких средств воздействия на человеческую душу. И тогда же я твердо решил на каждой нашей охоте, при всяком подходящем случае воспитывать у моих товарищей бережное, хозяйское отношение к природе: «Ты редактор охотничьего журнала, пишешь разные статьи, печатаешь рассказы, а на охоте и сам срываешься и, не осуждая других, поощряешь этим лютое хищничество «венца природы».

Правда, ни Иван, ни Володя уже не бьют, как другие, самок весною, а летом – слабокрылую молодежь, не душат собаками подлетышей, не стреляют по старкам от выводка. Но и в этом не твоя заслуга, а доброе правило большинства городских охотников…»

Лениво занимался рассвет. Накрапывал мелкий, как сквозь сито, дождь, с характерным немолчным шепотом, но вскоре смолк, стих. Погруженный в свои мысли, я забыл и о дожде и о Митяйке, который давно уже ушел в палатку и «добирал» недобранное в эту злополучную для него ночь.

Устроившийся под долгушей Кадо проснулся, подошел ко мне, потерся о мои колени, но незамеченный отошел к палатке, покрутился на одном месте и свернулся калачиком. Пасшиеся в кустах кони были не видны, только изредка слышались их всхрапы да позвякивание кандалов на ногах корзининского Барабана.

Как всегда перед утром, природа словно бы притихла и терпеливо ждала рассвета.

Я стоял, не шевелясь, прислушивался к тому, что творилось вокруг меня. Но кругом было тихо, словно все спало предутренним сладким затяжным сном.

И на душе у меня было так же тихо, словно на молитве. Откуда-то из далекого далека на один только миг выплыло незабываемо милое лицо с трогательными ямками у губ. И тут же растаяло.

Как всегда на охоте с момента выезда из дома все житейское, суетное отодвигалось, уходило куда-то. Какое-то почти бездумное ощущение легкой осчастливленности безраздельно владело моей душой.

Подобное состояние, когда все мои мысли и чувства уходили в самые глубины души, когда я пребывал в подобной, почти бездумной отстраненности от всего, мне как-то по-новому открывался мир, и я называл «возвращением к самому себе». И за это-то радостно-бездумное отстранение от всего житейского, за что-то вечное, примиряющее со всем миром, за органическую связь с родной землей я и любил с глубокой, непреодолимой страстью охоту.

А утро все же наступило. Хмурые, тяжелые тучи унесли воздушные реки. Горизонт раздвинулся: из-за Иртышского нагорья пробрызнули скупые негреющие лучи осеннего солнца. И снова во всей огромности передо мной раскинулись безлюдные печальные просянища.

Вековые поймы распаханы! Осохлый жнивник пашни без конца и края. Лишь кое-где бугорок, едва соследимый глазом, как девичья грудь под рубашкой. И какие травы росли на этих лугах! Сколько исчезло прозрачных, как слеза, родниковых озерин и котлубаней! Какое приволье было здесь и для местовой водоплавающей птицы! Пять, шесть лет, а там и просо перестанет родить на обезвоженном выпаханном лугу. Жнивник. Осохлый жнивник.

И тишина. Тишина до звона в ушах.

Но вдруг эту тишину раннего утра пронзили, словно упавшие из глубины неба, прощальные стоны отлетающего косяка журавлей.

Подняв голову, я долго глядел вслед крылатым путникам, пропавшим уже и со слуха… Поднятое мое лицо обдала невесть откуда набежавшая густая струя ветра. Я повернулся к озерине, на берегу которой стояла наша палатка, и увидел, что по всей ее середине, точно под незримым взмахом чьей-то широкой ладони, по-осеннему мертвая, свинцово-тусклая вода ожила, серебристо зачешуилась, в то время как закраины озерины были все так же спокойны и тусклы.

А я все стоял, смотрел, думал, почти не думая… «Не буду стрелять ночью по стаям – столько гибнет подраненной птицы!..»

Какими путями в моей голове возникла эта мысль, я и сейчас не смогу объяснить. Но, очевидно, кого, чью даже самую черствую душу, в эту раздумчивую осеннюю пору не растрогает неизъяснимая грусть русских полей?!

Так и простоял, продумал я, почти не думая, весь остаток ночи до запоздалой побудки моих товарищей. И не чувствовал ни усталости, ни сна ни в одном глазе.

О счастливая пора молодости! Ведь и такая бездумно-светлая ночь – тоже счастье. Я не люблю несчастных людей, да и вряд ли кто любит их…

* * *

Я с трудом разбудил своих товарищей, спавших тем крепким сном, каким спят только дети да охотники.

С заспанными, но, как всегда на охоте, какими-то особенно радостными лицами вылезли они из палатки и, потягиваясь до хруста в суставах, перебрасываясь односложными фразами, оглядывали небо, ближние и дальние окрестности лагеря.

Поднялись и наши собаки и, тоже разминаясь, потягиваясь сначала на передние, потом на задние ноги, закрутились вокруг Митяйки, выполняющего в отъезжих полях роль главного собачея.

На этот раз главсобачей усердствовал с особым воодушевлением: на охоте со старшими ему всегда хотелось показать, что он не только не помеха, а наоборот, совершенно незаменим.

Помимо собак Митяйка добровольно взялся и за обязанности конюшонка: сбегал к лошадям, расковал и привел Барабана к долгуше.

Костя, услышав оживление на стану, вытянув шею, с веселым ржанием тоже поспешил к палатке: кони знали, что здесь их ждет овес.

У затеплившегося костра Володя уже орудовал со своим хозяйством: полкотла «царского жаркого» (как ни ели, а ужин в один прием не осилили) уже разогревалось и вместе с висевшим на треножнике чайником обещали аппетитный завтрак.

На красноярских просянищах, как всегда, мы стояли два дня. За это время обычно все было обхожено, узнано. Прикормившаяся, но сторожкая в пролет птица отбита, и угодья утрачивали интерес.

Зайцы, в изобилии водившиеся по прииртышским тальникам, кроме одного-двух – на варево собакам, в эту пору нас не интересовали. Порядочный табунчик белых куропаток еще в прошлом году Митяйка с Альфой истребили вчистую. Да и настреляная дичь с вынутыми потрохами, но в пере, с обязательной щепотью соли, вдутой через камышинку в горловины уток, хотя и прекрасно сохранялась, – все же требовала возвращения домой.

Ели молча: бригадир все еще злился на Митяйку за разбитый литр водки, а Володя разговор во время еды приготовленного им кушанья считал чуть ли не оскорблением поварскому его таланту. Митяйка хранил молчание, готовясь обрадовать всех своими «монахами». Я же, все еще пребывавший под впечатлением ночных моих настроений, тоже молчал.

Бригадир наш любил порядок во всем. Когда содержимое котла и чайника было опустошено, Иван, глядя на меня, спросил:

– Николаич, ты спишь чутчей всех нас, да и проснулся, видно, чем свет, не слышал – на зорьке – не переговаривались куропачи?

– Откуда им взяться, когда их еще в прошлую осень Митяйка с Альфой вымели под метлу…

– Значит, до вечера, до утей доведется снова культурненько на боковую. Долог день до вечера, когда делать нечего, – выговорил Иван и вновь было настроился лезть в палатку, но тут уж Митяйка не вытерпел:

– Братка, а я столько насмотрел монахов, что их и за день не перебить. И мы с Николаичем решили… Одним словом, мы с Кадо, а вы с Володьшей с Альфочкой – натешитесь до самого кадыка…

– Да ты что репы обтрескался? Откуда здесь быть косачам, – все еще злясь на братишку, суровым голосом оборвал он его.

– Вот те крест во все пузынько, братка! – Митяйка перекрестился. – Своими глазыньками в подстепинском венце, как в курятнике!.. Пусть только пообгреет, – тогда их хоть ногами топчи!..

– Ну, уж так и ногами, – помягчел бригадир.

– А ведь, пожалуй, ребятушки, вполне фактично: там и шиповник, и ежевика, рядом просо. Одним словом – манность небесная там выпала! – уже окончательно уверовавши, загорелся Иван.

– Недушевередно, ой как бы недушевередно покроить чернышам романовские полушубки – для ради разнообразного трофейного сортименту…

В особо подъемные минуты, как всегда, бригадир прибегал к фигурным словечкам.

– Да ведь он, перелинявший-то косач, сейчас суплошеннейшая картинность: черный-черный, аж синий! А отъевшийся на ягодах и просе – один черныш спроть двух крякушек потянет…

Спасибо, Митька, хоть ты, сукин кот, и здорово обремизил нас с литром, но так и быть – прощаю за твою смышленую глазастость…

Находка Митяйки воспламенила даже и тяжкодума Володю:

– Вот нам и работенка: до самого вечера всех до одного косачишек расшурупать можно. Ну, а ночью, как поется в романце: «На прощанье – шаль с каймою…» – до будущего года во все колокола отзвоним по крякушкам!

Фраза ли слесаря Володи («всех до одного косачишек расшурупать можно») или и без того закравшаяся в эту ночь мысль о необходимости перевоспитания моих товарищей и подтолкнула меня на решительное предложение:

– Иван Поликарпович, план охоты на сегодняшний день хорош… Но… – я замялся, опасаясь, поймут ли, не буду ли я выглядеть в их глазах Дон-Кихотом. И, подумав, решил покамест полностью не раскрывать своих карт и насчет тетеревов и ночной стрельбы по уткам. – Но до охоты на чернышей я предлагаю пойти с Кадо и Альфой поискать подранков: уверен, что и у Володиного, да и у твоего скрадка в отлете не одна кряква валяется…

– Ну, тут уж такая стопроцентная, фактичность, Николаич, что ее и ко́лом не отшибешь – я с тобой полностью балансируюсь. Ночь – она и ночь – не уследишь, какая на подбой…

Так и решили. И разбившись на две партии: я с Кадо и Митяйкой, Иван с Альфой и Володей отправились по пашне к местам вчерашних охот на просянищах.

* * *

Мне всегда казалось, что умница Кадо и дома и на охоте понимает не только выражение моего лица, интонации моего голоса, но и каждое сказанное мною слово. Вот и сейчас, лишь только я внес свое предложение пойти искать подранков, Кадо стремительно кинул лапы мне на грудь и, словно в благодарность на мгновение крепко прижавшись ко мне, метнулся на просянища. Иван и Володя с Альфой отправились туда же.

Но, оказывается, не одни мы решили заняться поисками подранков после ночной охоты: за первой же излучиной нашей озерины, впереди, саженях в ста от нас, здоровенный, уже выцвелый лисовин нес в зубах к прибрежным тальникам селезня.

Кадо и Альфа, подозрившие зверя, во все ноги бросились к нему. Я окриком вернул Кадо, и он, нервничая, просительно взвизгивая, покорно поплелся вслед за нами, тогда как Альфа с захлебистым лаем, как по зрячему зайцу, заложилась и понеслась по жнивнику к лисице.

Селезень, очевидно только со сломанным крылом, крутил головой, судорожно бился, мешал лисовину набрать скорость.

Иван и Володя издали залпом ударили по лисице. Напуганный собаками и стрельбой лисовин бросил добычу, наддал, словно от стоячей, отрос от Альфы и скрылся в прииртышских тальниках.

Альфа поймала селезня и с победным видом принесла его Ивану.

Такое удачное начало поисков подранков подхлестнуло нас, и мы с Митяйкой и Кадо, поспешив к Володиной засидке, вскоре же нашли в жнивке трех мертво-убитых и одну подраненную крякву.

С каждой новой найденной близ Володиной засидки уткой лицо самолюбивого молодого охотника все мрачнело и мрачнело: от вчерашнего торжества Митяйки, «обстрелявшего» слесаря, остались лишь грустные воспоминания.

Через час мы сошлись у палатки. Иван и Володя, кроме отобранного у лисовина селезня, тоже подобрали еще две кряквы.

Подобранных уток мы положили на долгушу. Получилась внушительная куча. И вот тогда я и сказал те слова, о которых думал на рассвете и все сегодняшнее утро:

– Иван Поликарпович, Владимир Максимович, с вчерашними Митяйкиными четырьмя кряквами мы подобрали одиннадцать потерянных уток. А сколько ушло легко зараненных, обреченных на бесполезную гибель?!

И это у нас, будем говорить прямо, неплохих стрелков и с такими собаками!!! А сколько портят птицы беспардонные палилы?!

С сегодняшнего дня я не стреляю ночью, на шум, по стаям. При свете зари – да. Но ночью – не буду! Не могу! Совесть не разрешает!..

И вообще – охота должна быть охотой, а не бойней. Человек и на охоте должен оставаться человеком, но не волком в овчарне…

Митяйка в прошлом году перебил весь табунок белых куропаток – омертвил здешние острова. А нынче мы собираемся «вымести под метлу» обнаруженных им тетеревов!..

Я волновался, говорил срывающимся голосом:

– Вы, конечно, вольны́ поступать, как вам угодно… И если вас, добрые мои друзья, не устраивает моя компания, ну что ж – разойдемся… – Не отрываясь, я смотрел на своих товарищей и чувствовал, что их и ошеломило сказанное мною, и что они глубоко задумались, как им поступить в данном случае: за годы совместных охот нас крепко связала настоящая охотничья дружба – одна из крепчайших мужских дружб, – не допускающая и мысли охотиться один без другого. – Решайте, а я пойду посижу.

Сказав все, что собирался сказать, я почувствовал себя так легко, радостно, будто я высоко поднялся над самим собою.

Не просидел я и двух минут на берегу озерины, как друзья подошли ко мне.

– Николаич, ты человек форменный, ученый, – разные статьи, заметки, доклады докладываешь на охотничьих съездах… И мы не один год вместе охотимся… И гордимся перед кузнечанами, шубниками, что вместе… А сколько у нас в городу еще ненормально-серых, темных, как пивные бутылки… – Бригадир волновался не менее меня. Он передохнул и, силясь еще что-то добавить, только беззвучно шевелил губами. Наконец, справившись, продолжил:

– Не за горами поле за дрофами, а куда мы без твоего Кости, без твоей долгуши. А по первоснежью – в монастыри – к Джеке – за волками. Одним словом, как охотились, так и будем вместе соблюдать культурность… Видно, со старинкой надо кончать… – тяжело вздохнув, закончил бригадир. – С каждым годом умалеются птица и зверье!

* * *

Я внимательно наблюдал за друзьями, опасался, что вынужденное их согласие – не стрелять ночью по стаям, по сути ставившее крест на добычливых охотах под Красным яром, – огорчит их, но ни Иван, ни Володя ничем не выдали себя: отличные стрелки и ночью, особенно Иван, они были люди и думающие, и с твердым характером. Только Митяйка, все время прятавший от меня глаза, как-то неестественно был суетлив. Как главсобачей он развил необычайную энергию: обежал ближайшие к нашему стану тальники и «застукал» пару зайчишек – на «собачий плов». Мгновенно освежевав их, сготовил кулеш – «хоть сам ешь» – похвастал он. Половину скормил, остальное накрыл мешком: «чтоб дух не выходил».

И вообще сегодня Митяйка как-то особенно усердно ухаживал за собаками – выкупал, вычесал их, готовясь к волновавшей его охоте по обнаруженным им «монахам».

– Братка, разреши и остатки молока – оно вот-вот скиснет – выпоить Альфочке.

– Да сколько же его там осталось? И если кормить, то только и Кадо не обидь, – отозвался бригадир.

– А я водичкой его разбавлю…

– Ну-ну, скорми, да посудину вымой.

И в этих словах уже засыпающего бригадира я не уловил раздражения: «Значит, душой приняли, а не из одного расчета», – окончательно успокоился я и тоже собрался вздремнуть до охоты по чернышам.

А за палаткой Митяйка громко, весело разговаривал с собаками:

– Да пейте же, сучкины дети!.. Ах, вы обиделись?.. Извините великодушно!..

– Братка, Николаич, послушайте, сколь же умны наши псюги. Я им смешал молоко с водой, они молоко выпили, а воду оставили…

Но ни заснувший уже Иван, ни я не отозвались на его шутку.

«Даже и Митяйка не так уж расстроен», – подумал я и, заглянув в свою душу, снова почувствовал себя счастливым.

* * *

Прежде чем убедить или хотя бы поколебать кого-то в «сторону добра» – надобно победить себя. Всю дорогу до подстепинского венца я, отлично знавший безудержную пылкость Митяйки на охоте, убеждал его не горячиться, не стрелять – на «авось», «не видя неба», а с выдержкой, с разумом: в крепи легко в собаку, а то и в спину товарищу посадить заряд…

Еще у стана мы разделились. Иван с Володей и Альфой направились в дальний край венца, мы с Митяйкой и Кадо – к его началу, чтоб, сходясь к центру, проневодить весь яр. Ни в коем случае не бить тетерок, стрелять в меру, не делать подранков.

– Выдержишь? – Я поглядел Митяйке в глаза… И не сморгнет. Я ждал, что он, как всегда, с легкомысленной улыбкой перекрестится и ответит: «Вот те крест во все пузынько…» Но Митяйка твердо ответил:

– Выдержу!

На наше счастье день действительно, выдался ясный и довольно жаркий. Насохшая после полудня стерня проса шумела под ногами.

На поле, убранном небрежно, всюду были следы жировавшей птицы: перья, утиный, тетеревиный и голубиный помет. И не только в узкой полосе пашни, где просо было сложено в копны, но и по всему просянищу с валяющимися на стерне тяжелыми гроздьями: «с каждой – тарелка каши».

Даже Митяйка не выдержал и, подняв из-под ног целую горсть потемневших от дождя брунистых, тяжелых стеблей, с мужицкой суровостью в голосе сказал:

– Исполу собирали. Да за такую уборку глаза изо лба выбивать и в тюрьму сажать!..

Дорогою мы подняли несколько запоздавших с отлетом настолько ожиревших перепелов, что они, пролетев сажен двадцать, камнем падали на просянища. Мы не стреляли в них: у нас не было патронов с бекасинником.

А солнце сияло по-летнему: мы обливались потом.

Благостную прохладу подстепинского венца почувствовали издалека.

Заросший шиповником и ежевикой, крутой, местами сажен до тридцати и больше венец гигантской зеленой подковой опоясал все пространство когда-то заливных Красноярских лугов. В таких изобильных кормом, труднодоступных и человеку и собаке крепях, старые черныши-монахи теряют брачное и к концу лета набирают новое, лаково-черное с синеватым отливом перо.

Подстепинский венец как раз и представлял из себя, как говорят ружейные охотники, ту «заразистую» крепь, в которую с гладкошерстной собакой лучше и не соваться – на первых же порах она в кровь изрежет себе и чутье, и брыли, и брюхо. Проходив в такой «заразихе» час-другой, собака непременно начинает «чистить шпоры».

Но мой крупный, богатырски сложенный Кадо, с густой шелковистой псовиной лаверак, не знавший истому и в подобных крепях, смело ринулся в колючие заросли шиповника и ежевики.

Я свистнул его – «к ноге!».

– Сядем! – предложил я Митяйке.

– Строжайший уговор: я иду по верхнему краю яра, ты – по нижнему. Кадо пустим в середину: сверху мне отлично будет видна стойка собаки. Команду Кадо я буду подавать громко, чтобы и ты слышал и изготовился. Как правило, сорвавшись, тетерев летит вниз, иногда вдоль венца и очень редко в гору. Бей только угонных и над головой. Боже упаси, стрелять в мою сторону! Понял?

Осыпанное капельками пота лицо Митяйки, его диковато сверкающие, полубезумные глаза ясно говорили мне, что и половины моих слов не дошло до его сознанья, но он утвердительно кивнул. Вытянувшись на животе, лежавший рядом с нами Кадо, раздув чутье, втягивал волновавшие его запахи. Я положил руку на загривок собаки: по телу Кадо волнами прокатывалась дрожь, а в глазах его жило то же нетерпеливое ожидание, что и у Митяйки.

Приказав Митяйке обождать, покуда мы с Кадо пролезем береговые кусты и поднимемся на бугор, я стал продираться через густую кромку волчевника.

Из всех птиц, на которых мне приходилось охотиться, тетерев меньше всякой другой дичи волновал меня… Я хорошо «навскидку» стрелял по тетеревам, и потому, что стрельба по ним в наших местах была самая легкая – тетерев почти всегда летает по прямой, – и потому, что на Бабушкином зимовье, где протекала моя охотничья юность, тетеревов мною было убито больше всякой другой дичи.

И все же я волновался, потому что отлично сознавал – охотиться с молодым, до заполошности азартным стрелком, в узких крепких, почти насквозь простреливаемых местах, значит, и себя и собаку подвергать смертельной опасности.

Не успели мы с Кадо, которого я все время держал у ноги, пролезть береговой волчевник и подняться вполовину бугра, как из-под наших ног с грохотом сорвалась пара чернышей и понеслась вниз на Митяйку. Вслед за вылетом с молниеносной быстротой прогремел дуплет. Сраженные монахи упали в заросли ежевики. Сноп дроби веером осыпал ежевичник, в который я только что собирался шагнуть. Одной из дробин, возможно с рикошета, меня больно стегнуло в правое ухо. Мне показалось, что я почувствовал даже горячий вихрь от дроби у самой головы.

Я обезумело закричал:

– По-о-одлец! Убье-е-ешь! Митька-а, убьешь!

А Митька, не слыша, не видя ни меня, ни кустов, уже ломился через прибрежный волчевник за убитыми им – изумительным по красоте дуплетом – чернышами.

– Стой! Стой, скотина! – остановил я наконец появившегося рядом со мною ошалевшего от счастья парня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю