Текст книги "Сказки"
Автор книги: Эдуар Рене Лефевр де Лабулэ
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
ПОСЕЩЕНИЕ ПРАГИ
– Сударь, – сказал слуга, [1]1
Kellner.
[Закрыть]величественно входя в мою комнату, как какой-нибудь нотариус в комедии, имея за ухом перо, в руке чернильницу и под мышкою реестр, – не будете ли вы так добры записаться в отельную книгу? Вот здесь, – прибавил он, раскрывая реестр и указывая мне на страницу, всю изборождённую чёрными линиями. – Потрудитесь, сударь, только написать вашу фамилию, ваше имя, сколько вам лет, где ваше постоянное местопребывание, срок вашего паспорта, вашей последдней визы, чем занимаетесь, холосты или женаты, какого вероисповедания…
– Клянусь Богом! – прервал я, – у вас здееь, в Праге, страшно любопытны; я много путешествовал, но у меня ещё никогда не треболи сообщать таких подробностей.
– Сударь в Австрии, – заметил кельнер, прищуривая один глаз, – а это страна, в которой очень любят статистику.
Я неохотно взялся за перо. Я уже исписал шесть первых столбцов, как вдруг заметил, что путешественник, записанный наверху страницы, объявил себя рантье, женатым и католиком, и что под этими тремя таинственными словами все вновь прибывшие писали гуськом: dito, dito, dito. Это, без сомнения, было в Австрии в порядке, и потому я счёл за лучшее последовать примеру моих предшественников.
Когда я кончил, кельнер наклонился к реестру и прочёл моё имя с таким вниманием, что меня задело за живое. Проведя пальцем по каждому столбцу, подумавши, почесавши у себя за ухом, и, наконец, вторично прищуривая свой глаз, что ему придавало ложный вид Мефистофеля, он обратился ко мне с вопросом:
– Господин профессор сохраняет инкогнито?
– Неужели для того, чтобы сохранить инкогнито, надо ещё быть известным, – ответил я, довольно-таки изумлённый этим титулом профессора, которым меня приветствовали в Богемии. – Вы меня принимаете за другого.
– Как! – воскликнул кельнер. – Разве я имею честь говорить не с господином профессором Л…… из Парижа, которого мы вот уже три дня как ожидаем.
– Час от часу не легче. Вы дьявол, мой милый, если только не глава австрийской статистики.
– Ни то ни другое, сударь, – ответил он с притворным смирением человека, смущённого тем, что его приняли за другого. – Уже три дня у привратника лежит письмо, адресованное на имя профессора, Я сию же минуту принесу его.
Сказав это, он раскланялся со мною, в третий раз прищурил свой глаз. Это была его манера быть остроумным.
Письмо! В Париже оно не произвело бы меня никакого особенного впечатления, но на чужбине для меня это было настоящее счастье. Вдали от своей родины только и имеешь в помыслах, что тех, кого любишь. Одиночество заставляет окружать себя этими дорогими воспоминаниями, так как приятно всё-таки сознаваться, что и ты не забыт.
Письмо было, однако же, не из Франции, из Германии, от моего доброго и старого друга, доктора Вольфганга Готтлоба, профессора филологии в Гейдельбергском университете, который написал мне с целью утешить себя этим за то, что его не было в Гейдельберге, в мою бытность там. Содержание этого письма, написанного по латыни, сильно отзывающегося Цицероном, было следующее:
LAUSDEO Prof. S.D.BETULEIO Prof.
«S, V. В. Е. Е. Q, У. Те In Bohemiam salvum venisse, et quietum tandem Praga ad signum Coerulei Sideris (viilgo zum blaueti Sterne) consedisse, vehementer exopto. Me absentem fuisse Heidelberga, meo tempore pernecessario, sumboleste fero; hoc me tamen consolor; te brevi ad hane germanicam musarum arcem rediturum sodales nostri ima voce renuntiant. Accipe interea hanc hospitalem tesseram, quam non minus tibi quam discipulo et amico nostro Stephano Stryo, jueundam fore spero, Tuas etiam Pragenses expecto litteras, ut? sicut ait Tullius noster, habeam rationem non modo negotii, verum etiam otii tui. Nee enim te fugit aureum Socratis dictum: Panta philon koina. Cura ut valeas, et ut sciam quando cogites Heidelbergam. Etiam atque etiam vale.»
Я позволю себе перевести это послание для тех из моих любезных читательниц, которые могли лишиться своего знания латинского языка, исправляя ложные понятия гг. своих мужей.
Профессор Готтлоб профессору Л….. приветствие.
«Мне приятно было бы слышать, что вы здоровы; что касается меня, то я здоров. Желаю, чтобы вы прибыли в Богемию в добром здравии и наконец в покое отдохнули бы в Праге, в отеле Голубой Звезды. Я очень сожалею, что мне не удалось быть в Гейдельберге, когда моё присутствие там было так необходимо; во всяком случае я утешаю себя тем, что вы, как сообщают мне все мои собраты, скоро возвратитесь в это местопребывание германских муз. Между тем примите эту tessera hospitalis, которая доставит, я надеюсь, удовольствие как вам, так и моему другу и ученику Степану Стржбрскому. Жду ваших писем из Праги, чтобы иметь, как говорит Цицерон, отчёт как в ваших удовольствиях, так и в вашших занятиях. Вы не забыли, конечно, превосходные слова Сократа: между друзьями всё общее. Берегите вашег здоровье и напишите мне, когда вы намерены приехать в Гейдельберг. Прощайте, и ещё раз прощайте.»
Tessera hospitalis, которую я спрятал свой бумажник, была не что иное, как визитная карточка, которой почтенный Вольфганг Готтлоб дал эпиграфический оборот:
Своему возлюбленному другу доктору
СТЕПАНУ СТРЖБРСКОМУ
Коловратская улица, 719
Д-р ВОЛЬФГАНГ ГОТТЛОБ.
Т. С. П. О. П. [2]2
Тайный советник, публичный ординарный профессор.
[Закрыть]Великолепный Ректор рекомендует как друга и брата доктора и профессора Л. из Парижа.
Reddes incolumem, precor,
Et serves animae di midi urn meae.
О, дорогое немецкое гостеприимство, святое собратство по науке, которые столько раз доставляли мне приют в чужих краях, я не знаю, как благословлять вас! Если я и не сделался, несмотря на мои путешествия, умнее и добродетельнее, как благоразумный Улисс, нашедший со времён осады Трои искусство всегда возвращаться на воду: Adversis rerum immersabilis imdis, то по крайней мере у меня, благодаря им, расширялся горизонт моей мысли, сделалось шире моё сердце, и я узнал, что Бог щедрою рукою рассеял по всей земле чудеса, которым можно удивляться, и людей, которых можно любить.
Весьма обрадованный этим приятным письмом, я отправился изучать Прагу, с горячностью путешественников-новичков, принимающих усталость за удовольствие. Имея в руках Муррея (единый непогрешимый авторитет, по мнению англичан), я отправился к старому Молдавскому мосту (через Молдаву), желая посмотреть то место, с которого был сброшен в воду Иоанн Непомук, великий святой, решившийся скорее умереть, чем выдать мужу, королю и ревнивцу, высказанное ему на исповеди королевою, его царственною исповедницею. Затем я поднялся в Градчин, столь богатый воспоминаниями, посетил его церковь и посмотрел её гробницы, мощи и сокровища. Оттуда я снова сошёл в город, где ничто не ускользнуло от моего любопытства. Clementinum, Carolinum, Museum,старое еврейское кладбище, всё было мною осмотрено. Наконец, в два часа, следуя обыкновению, я пообедал, но не в отеле, а на острове Софии, на чистом воздухе, окружённый водою и цветами и при звуках превосходной музыки. Чтобы ничего не доставало удовольствиям этого бестолкового дня, я спустился по висячему мосту на Shutzeninsel, считая невозможным быть на родине Фрейшица и не дотронуться до карабина. Здесь я узнал на опыте, что я мог бы отправиться на войну, без всякого опасения нарушить пятую команду. В девяти шагах я не попал бы в целый батальон, разве сделал бы так, как сделал бедный Макс, и продал бы свою душу дьяволу. Это, впрочем, немножко дороговато для старого философа, и потому я предоставлял делать это влюблённым и Цезарям.
Уже солнце садилось на горизонте, окрашивая своими последними лучами в кроваво-огненный цвет тихие воды Молдавы, когда я, утомлённый тем, что с самого утра видел только одни камни, церковные окна да картины, вспомнил наконец, что приятно было бы увидеть теперь какое-нибудь дружеское лицо. Коловратская улица была недалеко, я направил туда свои шаги и скоро нашёл 719 нумер. Это был дом скромной наружности, с низкою дверью, над которой была приделана вылепленная из гипса львиная голова; я постучался, но не получил ответа; я постучался во второй раз и услышал внутри мужской голос.
– Нанинка! – звал этот голос. – Нанинка, nekdo klepa na dwere.
– Милостивый Боже! – воскликнул я. – Неужели я, никогда не учась, уже знаю чешский язык? Klepa, это немецкое klopfen– стучаться; dwere, это thur– дверь. О, могущество лингвистики!
– Dobre gitro, panel [3]3
Добрый день, сударь!
[Закрыть]– проговорила скороговоркой, открывая дверь, высокая девушка в зелёной юбке и красной кофте. Это и была Нанинка, одним словом уничтожившая мою науку и мою мечту. Dobre ditro, для меня, было с еврейского.
Я спросил у неё по-немецки, дома ли её господин; но не успел я окончить мой вопрос, как она принялась хохотать. Я вынул из бумажника tessera hospitalis и попробовал прочесть имя моего хозяина; напрасный труд; Нанинка ещё пуще заходотала. В отчаянии я подал ей карточку, крича:
– Степан! Степан!
Но Нанинка не переставала хохотать, и потом с таким усердием, что от гнева я свою очередь тоже принялся смеяться. К счастью, голос внутри подоспел ко мне на помощь, зовя Нанинку.
Высокая девушка сделала мне знак рукой пойти и, взяв карточку, стала подниматься небольшой лестнице, повторяя:
– Niemec, pane, niemec! [4]4
Немец, сударь, немец!
[Закрыть]– два слова, не преминувшие ввести меня в замешательство.
Минуту спустя Степан уже пожимал мне руку. С зачёсанными назад белокурыми волосами, голубыми светлыми глазами, с прямым носом и большими усами, это было одно (из тех открытых и честных лиц, которых с первого-же взгляда нельзя не полюбить.
– Как я счастлив, что могу принять вас в своём доме, – сказал он, – но как жаль, что я не умею говорить по-французски! Впрочем, нужды нет, вы ведь говорите по-немецки, и, следовательно, мы можем вдоволь проклинать этих гнусных Тудесков на их же собственном языке. Как был добр мой старый учитель, что вспомнил обо мне! Войдите, я хочу представить вам всё моё семейство, мою бабушку и мою сестру.
В глубине мрачной гостиной, едва освещённой последними лучами заходящего солнца, куда мы вошли, сидела бабушка, вертя свою самопрялку, самопрялку Маргариты; впереди её молодая девушка играла на фортепиано и пела народную песню, замолкнув, однако же, при шуме наших шагов.
– Дорогая матушка, – сказал Степан, – представляю вам француза, друга профессора Готтлоба. Доктор, вот моя сестра Катенька.
Не успели мы и познакомиться, как – уже все четверо сидели и спокойно разговаривали, как какие-нибудь старинные друзья.
Говоря спокойно, я умалчиваю о том, как входила и уходила высокая Нанинка, причём она что-то бормотала на ухо своей молодой хозяйке, а также о тех таинственных знаках, которые она делала в воздухе, меня при этом находившимися в её руке ключами. На языке гостеприимства, на языка котором говорил уже старый Авраам, это значило: «Вот гость, он послан нам Богом. Сохраним честь нашего дома.»
В то время, как происходили эти невинные переговоры, разговор шел своим чередом; но несмотря на все мои старания свернуть его на тысячу различнных предметов, Степан, по какому-то неодолимому пленению, постоянно возвращался к похвалам Чехии (Богемии) и к тирадам против немцев. Он принадлежал к тому разряду умов, который Хазлит так удачно назвал игроками на органе (joiieurs d’orgiie); впрочем, это весьма любезные люди, один недостаток которых только тот, что они постоянно носятся с одною и той же идеей и всегда поют одну лишь песнь.
– Дайте мне вашу руку, – сказал он, – ведь славяне и французы братья. Не забрось судьба между нами этих холодных германцев, то давно Европа была бы одним отечеством. Мы другие, чехи; если мы и заняли место прежних кельтов в Богемии, то мы сохранили их ум, доблесть и любовь к свободе. Вы, конечно, видели на Градчине сеймовую залу, Landtagstube, и окно, из которого наши отцы выбросили с высоты 80-ти футов советников императорской тирании? Это то, что называли чешским обычаем; что бы ни говорили, а есть в этом способе заявлять своё мнение и своя хорошая сторона. Окно цело до сих пор, и вы можете видеть из него не менее замечательные окна в ратуше. Все наши политические враги прошли по этому пути. Нас, других чехов, хотя бы даже убивали, мы всё-таки не уступим. В наших жилах до сих пор ещё течёт кровь Непомука, Гусса и Жижки.
В чужих краях я, вообще говоря, не люблю толковать о политике, из опасения изменить той осторожности, которую налагает на нас гостеприимство, и потому я попытался натолкнуть Степана заговорить о Франции. Ничего хуже этого я не мог придумать.
– Некогда, – сказал он, – наши отцы вместе сражались. В битве при Креси этот старый слепой король, заставивший привязать себя между двумя своими оруженосцами, бросившийся на неприятеля и павший героем, был чех: это наш король Иоанн Люксембургский. Я уверен, что во Франции, этой стране храбрецов, его не забыли. Кто знает, не суждено ли этому союзу возобновиться когда-нибудь, только уже не против англичан?
Наступила удобная минута свернуть разговор в другую сторону, и я начал говорить ему о богемском или чешском языке я о родстве всех индоевропейских языков; арийская грамматика казалась мне нейтральною почвою, где мы были бы в безопасности от разногласий. Не будучи ни тот ни другой филологами, мы не имели никакой причины ссориться. Но я ошибся. Едва коснулись мы этого предмета, как Степан принялся хохотать.
– Слушайте, – сказал он мне, – это напоминает мне интересный анекдот про императора Сигизмунда, который, при всех своих пороках и недостатках, сохранял, однако же, национальный характер ума. На Констанцском соборе ему пришлось сказать прекрасную речь на императорской латыни: «Videte patres, – так начал он ою речь, обращаясь к отцам собора, – Ut eradicetis schismam Hussitarum.» На это один монах из Богемии, смелый и прямой, как чех, встал и заметил ему: «Serenlssime rex schisma est generis neutri.» – «A ты откуда знаешь?» – спросил его Сигизмунд, уже на своём отечественном языке… – «Так учит Александр Галл», – ответил монах. – «А кто это такой Александр Галл?» – «Он был монах», – сказал наш обрезанный педант.
– Вот забавный простофиля, – воскликнул Сигизмунд. – Я римский император, надеюсь, моё слово больше значит, чем слово какого-нибудь монаха.
Весь собор разразился смехом, в ожидании того, когда он сожжёт нашего мученика. Не это ли свойства французского ума?
– Совершенно; но расскажите мне что-нибудь о вашей литературе; правда ли, я слышал, будто Шаффарик и Палацкий пробудили в вас любовь к своей старине и заставили проявиться народному самосознанию?
– Не одни они, – возразил Степан. – Я надеюсь, – продолжал он, – что мы скоро возвратим опять силу знаменитому закону Матвея, по которому всякий, кто не говорил по-чешски, изгонялся из страны, как изменник, причём у него отбиралось всё его имущество.
– Но это уже значит заходить слишком далеко со своею любовью к филологии, – заметил я.
– Примите во внимание однако же, – возразил он, – что мы обладаем превосходным языком и литературой. Сыны Востока, мы принесли с собою его сокровища. Легенды, сказки, поэтические произведения, как и музыка, наше достояние. Немцы только грабят нас.
– У вас есть сказки?
– Спросите-ка у бабушки, так она вам будет говорить о них до завтра. И они у нас собраны: Кульда, Мали, Дакснер, госпожа Ниймен издали их, а Венциг перевёл их на немецкий язык; [5]5
Westslawischer Marchenschatz. Deutsch bearbeitet von i. Wenzig. Это прелестный сборник.
[Закрыть]вы можете, когда вам будет угодно, взять почитать у меня эту книгу.
– Я скорее хотел бы послушать вас. Сказка в книге – это то же, что высушенный цветок, тогда как в рассказе она точно не сорванный ещё цветок, со всею свежестью и прелестью.
– Хорошо, мой гость! Я постараюсь угодить вам; бабушка и Катенька со своей стороны сделают то же, и когда вы возвратитесь во Францию, то вы расскажете французам сказки их друзей, чехов.
Я начинаю сказкою одного студента, имеющей такое название: Доволен ли ты? или История носов.
I. Доволен ли ты? или История носов
Жил-был некогда в Девитце, в окрестностях Праги, один богатый и причудливый фермер, имевший хорошенькую дочь, уже невесту. Пражские студенты (их было в то время до двадцати пяти тысяч) часто посещали Девитц, и не один из них согласился бы пойти за сохой, лишь бы только сделаться зятем фермера. Но как это было устроить? Первое условие, которое требовал хитрый крестьянин от всякого вновь нанимавшегося работника, было следующее: «Я нанимаю тебя на год, т. е. до тех пор, пока кукушка не возвестит своим пением о возвращении весны; если в течение этого времени ты хоть раз скажешь мне, что ты недоволен, то я отрезаю тебе кончик твоего носа. Впрочем, – прибавил он, смеясь, – я даю тебе такое же право надо мною.» И он не упускал случая привести свои слова в исполнение. Прага была полна студентов с приклеенными кончиками носов, что не мешало, однако же, оставаться рубцу и не спасало их от злых насмешек. Перспектива возвращения из Девитца обезображенным и смешным могла хоть в ком поохладить страсть.
Некий Коранда, довольно-таки неуклюжий парень, но хладнокровный, хитрый и продувной, все качества, представляющие недурное ручательство за успех, решился в свою очередь попытать счастья. Фермер принял его со своим обыкновенным радушием и, заключив условия, послал его в поле работать. Когда наступило время завтракать, то позвали всех других работников, но постарались забыть при этом нашего парня; сделали то же самое в обед. Коранду это нисколько не рассердило; вернувшись домой, он, в то время как фермерша ходила кормить куриц зерном, снял в кухне с крюка огромный окорок ветчины, с квашни огромный хлеб и снова отправился в поле, намереваясь там пообедать немного и соснуть…
Когда он вечером возвращался домой, фермер, завидя его, закричал ему:
– Доволен ли ты?
– Очень доволен, – отвечал Коранда, – я пообедал получше вашего.
Но вот бежит фермерша, крича о пропаже, а наш парень принялся хохотать. Фермер побледнел.
– Вы недовольны? – спросил его Коранда.
– Окорок не что иное, как окорок, – возразил хозяин. – Я не беспокоюсь о такой малости.
Но с этих пор уже старались не оставлять не евши нашего студента.
Наступило воскресенье. Фермер и его жена сели в повозку, чтобы ехать в церковь, и сказали мнимому работнику:
– Ты позаботишься об обеде; ты положишь в чугунник вот этот кусок говядины и прибавишь туда луковиц, моркови, цибулей и петрушки.
– Хорошо, – сказал Коранда.
На ферме была маленькая собака, любимица хозяев, которая называлась Петрушкой. Коранда убил её, снял с неё шкурку; и мастерски сварил её в бураке. Возвратившись, фермерша кликнула свою любимицу, но увы! она нашла только окровавленную шкуру, повешенную на окне.
– Что ты сделал? – сказала она Коранде.
– Я сделал то, что вы мне приказали, хозяюшка: я положил в чугунник говядину, лук, морковь, цибулей и Петрушку.
– Негодный дурак! – закричал фермер. – И у тебя хватило духу убить это невинное создание, которое составляло радость всего дома!
– Вы недовольны? – спросил Коранда, нынимая свой нож.
– Я не говорил этого, – возразил простак. – Мёртвая собака не что иное, как мёртвая собака.
И он вздохнул.
Несколько дней спустя фермеру и егто жене пришлось отправиться на базар. Так как они уже не доверяли своему ужасному работнику, то они сказали ему:
– Ты останешься дома и смотри, делай только то, что будут делать другие.
– Хорошо, – ответил Коранда.
Во дворе фермы была небольшая пристройка, крыша которой уже давно угрожала падением. В этот день пришли каменщики поправить её и, как всегда, начали прежде всего с того, что разобрали её. Мой Коранда, следуя примеру хозяина, берёт лестницу, лом и входит на совершенно новую крышу дома, И вот драницы, доски, гвозди, железные своды – всё полетело вниз. Возвратившись, фермер нашёл крышу совершенно прозрачною, как решето.
– Негодяй! – воскликнул он. – Какую ещё новую штуку ты сыграл со мною?
– Я послушался вашего приказания, хозяин, – возразил Коранда, – вы сами сказали мне, чтобы я делал только то, что будут делать другие. Разве вы недовольны?
И он вынул свой нож.
– Доволен, доволен, – сказал фермер, – отчего бы мне быть недовольным? Несколько досок больше или меньше не разорят меня.
И он вздохнул.
Вечером фермер и его жена начали говорить друг другу, – что пора бы им отделаться от этого олицетворённого дьявола. Будучи, однако же, рассудительными людьми, они никогда ничего не делали, не посоветовавшись предварительно со своею дочерью, следуя тому общепринятому в Богемии мнению, что у детей всегда больше ума, чем у их родителей.
– Батюшка, – сказала Елена, – я пойду рано поутру, спрячусь на большое грушевое дерево и стану громко куковать; ты же скажешь Коранде, что год истёк, так как уже поёт кукушка, расплатишься с ним и отпустишь его.
Сказано – сделано. С утра уже услышали в деревне жалобный крик весенней птицы: ку-ку, ку-ку.
Фермер, конечно, казался изумлённым.
– Ну, мой милый, – сказал он Коранде, – вот уже наступила новая пора года; ты слышишь, там на грушевом дереве поёт кукушка; пойдём, я расплачусь с тобою, и мы расстанемся друзьями.
– Кукушка, – сказал Коранда, – я ещё никогда не видел этой прекрасной птицы.
И он побежал к дереву и со всей силы начал его трясти. Раздался крик, и с дерева упала молодая девушка, благодаря Бога, отделавшаяся одним испугом.
– Злодей – закричал фермер.
Вы недовольны? – спросил Коранда.
– Несчастный! Ты чуть не убил мою дочь и ещё хочешь, чтобы я был доволен; я вне себя от гнева; убирайся скорое, если ты не хочешь погибнуть от моей руки.
– Я уйду, но не прежде, как отрезавши вам нос, – сказал Коранда. – Я сдержал своё слово, сдержите же вы своё.
– Гей! – сказал фермер, закрывая лицо руками, – согласен ли ты получить хороший выкуп за мой нос?
– Идёт, – отвечал Коранда.
– Хочешь, десять баранов?
– Нет.
– Два быка?
– Нет.
– Десять коров?
– Нет, уж я лучше отрежу вам нос. – И он стал точить на пороге свой нож.
– Батюшка, – сказала Елена, – ошибка сделана мною, мне же её следует и поправить. Коранда, согласны вы получить мою руку вместо носа моего отца?
– Согласен, – ответил Коранда.
– Я делаю при этом одно условие, – сказала девушка, – все последствия договора я беру на себя. Первому из нас, кто не будет доволен своим супружеством, отрежут нос.
– Хорошо, – сказал Коранда, – впрочем, я желал бы скорее, чтобы это был язык, но после носа мы дойдем и до этого.
Великолепнее их свадьбы до сих пор не видели в Девитце, и никогда ещё не было более счастливого супружества. Коранда и прекрасная Елена были примерными супругами. Никогда не было слышно, чтобы кто-нибудь из них жаловался; они любили друг друга, держа постоянно ухо востро и, благодаря своему остроумному договору, сохранили в течение своей жизни свою любовь и свои носы.