Текст книги "Легенды II (антология)"
Автор книги: Джордж Р.Р. Мартин
Соавторы: Робин Хобб,Диана Гэблдон,Нил Гейман,Энн Маккефри,Орсон Скотт Кард,Роберт Сильверберг,Терри Брукс,Рэймонд Элиас Фейст (Фэйст),Элизабет Хэйдон
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)
– Здесь я и живу по сей день, – завершил он. – Не имея никаких дел ни со своей семьей, ни с понтифексом и короналом. Я сам себе хозяин и властелин своего маленького королевства, а тот, кто забредет на мою землю, должен платить за это. Еще вина, Фурвен?
– Благодарю, нет.
Касинибон стал наливать, будто не слыша. Фурвен хотел было отвести его руку, но не стал.
– Знаете, Фурвен, вы мне нравитесь. Мы едва знакомы, но я разбираюсь в людях лучше кого бы то ни было, и вижу в вас глубину. Величие.
«А я вижу, что ты не дурак выпить», – подумал Фурвен, но промолчал.
– Если за вас заплатят, мне, наверное, придется вас отпустить. Ведь я человек чести. А жаль. Мне здесь нечасто доводится встречать умных людей. Я, конечно, сам выбрал такую жизнь, но все же...
– Вам, должно быть, очень одиноко.
Фурвену пришло в голову, что он не видел в крепости ни одной женщины, даже следов женского присутствия: одни хьорты да головорезы Касинибона. Быть может, атаман представляет собой редкое явление, именуемое однолюбом? И та женщина из Кеккинорка, которую отнял у него брат, как раз и была той единственной любовью? Невесело же ему тогда жить в своем уединенном замке. Неудивительно, что он ищет утешения в поэзии и все еще способен восхищаться, в его-то годы, пустыми иллюзиями Даммиюнде и Туминока Ласкиля.
– Одиноко, не отрицаю. – Касинибон повернул к Фурвену налитые кровью глаза, красные, как воды Барбирикского моря. – Но к одиночеству привыкаешь. В жизни нам всегда приходится делать выбор – пусть не слишком удачный, зато наш, верно? В конечном счете мы выбираем то, что выбираем, потому что... потому что...
Фурвен думал, что Касинибон сейчас уронит голову на стол и уснет, но нет: глаза атамана оставались открытыми, и он медленно шевелил губами, подыскивая слова, чтобы как можно лучше, выразить свою мысль.
Фурвен ждал, пока не стало ясно, что Касинибон этих слов не найдет. Тогда он тронул сотрапезника за плечо и сказал:
– Извините, но час уже поздний.
Касинибон кивнул, и хьорт в ливрее проводил Фурвена в его покои.
Ночью ему приснился такой стройный и ясный сон, что Фурвен, даже не просыпаясь подумал, что он послан ему Владычицей Острова, каждую ночь дающей поддержку и утешение миллионам спящих маджипурцев. Если это действительно было посланием, с ним такое случилось впервые: Владычица не часто посещает умы принцев, живущих в Замке, а к Фурвену ей и вовсе не полагалось захаживать. По древнему обычаю Владычицей Острова выбирают мать правящего коронала, поэтому снами почти всю жизнь Фурвена руководила его родная бабушка, которая явилась бы внуку лишь в случае крайней нужды. Теперь, когда лорд Сангамор стал понтифексом, в Замке появился новый коронал, а на Острове – новая владычица, но все-таки... посылать сон ему? В этом месте? Зачем?
Досмотрев сон и снова уплывая в дремоту, Фурвен решил, что это никакое не послание, а просто продукт его собственного разума, перевозбужденного после вечера с Касинибо-ном. Эти образы слишком личные, слишком интимные, чтобы их могла внушить ему незнакомая женщина, ставшая теперь госпожой снов. При этом он сознавал, что сон ему привиделся необычный, из тех, что способны определить всю последующую жизнь.
Во сне его дух выбрался из мрачного приюта Касинибона и полетел над ночными равнинами на восток, где за голубыми утесами Кеккинорка начиналось Великое море, заполняющее неизмеримое пространство от Альханроэля до Зимроэля. Здесь, на крайней восточной оконечности суши, далеко от всех знакомых ему мест, он увидел, как рождается день из глубин океана. Море, розовое у песчаного берега, дальше становилось светло-зеленым, а зелень, постепенно густея, переходила в лазурь неведомых глубин.
Высоко над океаном парил Божественный Дух, непознаваемый, бесконечный, всевидящий. Не видя ни формы, ни облика, Фурвен все же узнал его, а Дух узнал Фурвена, и коснулся его ума, и соединил его, на один ошеломляющий миг, со своей непостижимой огромностью. И в этот бесконечно долгий миг в Фурвена влилось каскадом величайшее из всех поэтических произведений, поэма, которую мог создать только бог, открывающая смысл жизни и смерти, судьбу всех миров и всех живущих в них существ. Так по крайней мере представлялось Фурвену, когда он уже проснулся и лежал, весь дрожа, размышляя о явленном ему видении.
Теперь от этого видения не осталось ничего, ни единой детали, по которой он мог бы восстановить целое. Оно лопнуло, как мыльный пузырь, и растворилось во тьме. Фурвену снова показали поэму глубочайшей красы и снова ее отняли.
Этот сон, однако, в корне отличался от первого. Первый был жестокой шуткой, грубой насмешкой. Фурвену дали понять, что где-то в нем таится великое произведение, которое навсегда останется для него недоступным. На этот раз он пережил всю поэму во всей ее громадности, строфа за строфой, песнь за песнью. Он утратил ее, проснувшись, но верил, что сможет обрести вновь. Первый сон сказал ему: ты пустышка и способен только на пошлости. Второй сказал: ты способен творить, подобно богу, и должен попытаться воплотить свое творение в жизнь.
Содержание своего труда Фурвен забыл начисто, но форма, канва поэмы, ее ритмический узор отпечаталась в мозгу намертво: он видел, как стихи складываются в строфы, а строфы в песни. Всего лишь пустой сосуд, это верно – но если у него остался хотя бы сосуд, то есть надежда отыскать содержимое.
Образец был так четок, что Фурвен вряд ли мог его забыть – но он, не желая рисковать, схватил перо и записал его на листе бумаги. Не пытаясь вспомнить ушедшие из памяти строки, он использовал бессмысленные слоги, так называемую «рыбу», чтобы сохранить ритм и размер. Покончив с этим, он стал бормотать вслух, подвергая записанное сознательному анализу. Конструкция стиха при всем своем великолепии была почти до смешного замысловата. Разобравшись в ней, Фурвен спросил себя, изобретал ли когда-нибудь поэтический ум нечто подобное и взялся бы хоть один поэт за всю историю вселенной осуществить столь экстравагантный замысел.
Строение стиха заставляло отказаться от традиционных метрических размеров, всех этих ямбов, хореев, дактилей, спондеев и анапестов, которые Фурвен знал так хорошо и из которых с такой легкостью стряпал свои опусы. Они настолько въелись в него, что другим казалось, будто он сочиняет не задумываясь и что стихи даются ему как дыхание, без всяких сознательных усилий. Но эта строфа – Фурвен повторял ее снова и снова, пытаясь раскусить ее тайну – выходила за рамки всего, что он знал о ремесле стихосложения.
Сначала он не находил в этом ритмическом рисунке никакого порядка и не понимал, чем объяснить его странную притягательную силу. Потом ему пришло в голову, что метрика приснившейся ему поэмы должна быть количественной, основанной не на ударениях, а на длине слогов – эта система сперва поразила его своей зыбкостью и ненадежностью, но поэта, достаточно искусного, чтобы ею овладеть, она могла наградить поистине глубокими строками. Такая строфа, умело выстроенная, обладала силой заклятия и над читателем имела бы великую власть. Система рифм по сложности не уступала размеру. Строфа, состоящая из семнадцати строк, допускала только три разные рифмы: пять ее внутренних двустиший разделялись триолетом и уравновешивались четырьмя, на первый взгляд, нерифмованными строчками, которые на самом деле соединялись со смежными строфами.
Можно ли написать поэму, подчиняясь такой структуре? Да, конечно – но у кого из поэтов хватило бы на это терпения? Это под силу лишь Божеству. Божество, по определению, способно на все – для силы, создавшей миры и звезды, эта игра слогов и рифм – всего лишь занятная головоломка. Для смертного вступать в состязание с подобной мощью было бы не просто кощунством, а достойной презрения глупостью. Фурвен мог бы, если очень постараться, составить три-четыре строфы по такой схеме – ну, скажем, десять, это еще могло быть оправдано в поэтическом смысле. Но целую песнь? Или целую последовательность песней, составляющих грандиозный эпос? Нет, нет и нет. Это свело бы его с ума. Можно не сомневаться: браться за труд такого масштаба – значит обречь себя на безумие.
И все же такие сны зря не снятся. Прошлый оставил его со вкусом пепла во рту. Этот показал, что он – не Божество, а именно он, поскольку Фурвен не отличался особой набожностью и был уверен, что его спящий мозг обошелся без сверхъестественного вмешательства, – способен изобрести строфу почти немыслимой сложности. Должно быть, эта идея всегда жила в нем и медленно зрела, заявляя о себе только во время сна. А переживания, связанные с пленом, поспособствовали ее рождению на свет. Фурвен больше не веселился, как в первый день своего заточения, и ему становилось все труднее смотреть на свою ситуацию с юмором. Растущие гнев, досада и беспокойство, должно быть, изменили химию его мозга, направили мысли в новое русло и выявили новые грани его поэтического мастерства.
Не то чтобы он понимал, как применить на практике то, что подсказала ему прошедшая ночь, но сознавать, что ты способен на нечто незаурядное, было приятно само по себе. Возможно, теперь он сможет вернуться к обычному легкому жанру. Фурвен знал, что никогда не одарит мир бессмертным творением, которого так жаждет Касинибон, но надеялся вернуть хотя бы тот маленький талант, который сопровождал его всю жизнь до недавнего времени.
Но дни шли за днями, а Фурвен оставался бесплодным. Не помогали ни просьбы Касинибона, ни собственные старания. Дар легкой импровизации отошел так далеко в прошлое, что Фурвен начинал сомневаться, существовал ли тот когда-нибудь вообще.
Плен становился для него все тяжелее. Он привык к праздной жизни, но никогда еще не сталкивался с необходимостью вынужденного безделья, и ему не терпелось продолжить свой путь. Касинибон по мере сил изображал радушного хозяина – ежедневно устраивал прогулки верхом в красную долину, отыскивал лучшие вина в своих на удивление богатых подвалах, предлагал гостю любые книги на его выбор (у него и библиотека была на зависть) и не упускал случая завести серьезный разговор о литературе.
Но факт оставался фактом: Фурвен жил в этом унылом месте на положении узника, пусть и привилегированного, переживая при этом собственный внутренний кризис. Касинибон теперь разрешал ему свободно ходить по замку и прилегающей территории – куда, в конце концов, он мог убежать? – но гулкие залы и большей частью пустые комнаты плохо отвлекали от тягостных мыслей. Общество Касинибона, как Фурвен ни притворялся, тоже не слишком радовало, а больше водить компанию было не с кем. Атаман, оказавшийся здесь из-за ненависти к собственной семье, исковерканный долгими годами изоляции, был в крепости таким же узником, как и Фурвен. За его наружным дружелюбием, граничившим порой с игривостью, таилась темная ярость, то и дело прорывавшаяся наружу. Фурвен чувствовал эту ярость и страшился ее.
Он так до сих пор и не составил письмо о выкупе. Эта затея казалась ему пустой и к тому же смущала: что, если он попросит, а на его просьбу никто не откликнется? Но растущая вероятность остаться здесь навсегда погружала его в глубокое отчаяние.
Особенно тяжко было выносить влюбленность Касинибона в поэзию. Ни о чем другом тот говорить не желал – а Фурвен, напротив, никогда особенно не любил разговоров о поэзии. Он оставлял это академикам, которые сами лишены творческой жилки и находят подобие удовлетворения в бесконечных рассуждениях о том, что им не дано – и еще интеллигентам, которые считают своим долгом расхаживать повсюду с томиком стихов и даже порой раскрывать его, чтобы привести цитату из модного ныне поэта. Фурвен, производивший стихи без всяких усилий и не придававший важности своим успехам, таких разговоров не поощрял. Поэзия для него была делом, а не предметом обсуждения. И вот теперь он – о ужас! – попал в плен к самому разговорчивому из ценителей искусства, да к тому же еще невежественному!
Касинибон, как большинство самоучек, не понимал в стихах ничего – он поглощал все без разбору и восхищался всем в равной степени. Банальные образы, свинцовые рифмы, затасканные метафоры, смехотворные сравнения – все это он пропускал как ни в чем не бывало, а может быть, и не замечал. От стихов он требовал одного – эмоционального подъема, и если находил его, то прощал все остальное.
Первые несколько недель Фурвен каждый вечер слушал, как Касинибон читает свои любимые стихи. В его обширной библиотеке, где многие книги были порядком зачитаны и порой даже разваливались, имелись труды каждого известного Фурвену поэта, а также тех, о ком он и слыхом не слыхал. Одна только многочисленность этой коллекции говорила о неразборчивости читателя. Страстную любовь Касинибона к поэзии Фурвен расценивал как недостаток вкуса. «Позвольте прочесть вам вот это!» – с горящими глазами восклицал Касинибон и начинал выдавать нечто длинное и неудобоваримое из Гансислада или Эмменгильда. «А знаете, о чем это мне напомнило?» – спрашивал он, когда не успевали еще отзвучать патетические заключительные строки, хватал свой излюбленный томик Вортрайлина и с тем же энтузиазмом декламировал самую сентиментальную чушь, какую только Фурвену доводилось слышать. Разницы он явно не чувствовал.
Часто он просил Фурвена самого почитать стихи, желая послушать, как это делает профессионал. Вкусы Фурвена всегда склонялись к легкому жанру, в котором творил он сам, но он, как всякий культурный человек, мог ценить и серьезные вещи; при таких оказиях он злорадно выбирал самые заковыристые сверхсовременные изыски, какие только мог найти на полках библиотеки, – он их сам понимал с трудом, что уж там говорить о Касинибоне, но атаману и они нравились. «Превосходно, – шептал он с восторгом. – Какая музыка!»
«С ума сойти», – думал Фурвен.
В процессе этих ночных поэтических бдений Касинибон стал настаивать, чтобы Фурвен прочел что-то свое. Отговариваться усталостью, как в первый день, не было больше возможности. Не слишком правдоподобными казались и ссылки на то, что он ничего своего не помнит. Поэтому в конце концов Фурвен сдался и прочел кое-что. Касинибон аплодировал ему от души и, кажется, с полной искренностью, а потом стал хвалить автора не только за изящество, но и за глубокое проникновение в человеческую натуру. Фурвена это крайне смущало; сам он находил неприятными как тривиальность тем, так и гладкость исполнения. Ему понадобилось все его аристократическое воспитание, чтобы не заорать вслух: «Да неужели вы не видите, какая это глупость и дрянь!» Это было бы жестоко, а кроме того, и невежливо. Оба они теперь притворялись, что дружат, хотя Касинибон, возможно, и не притворялся. Нельзя называть друга в лицо дураком и ждать, что он после этого останется твоим другом.
А больше всего мучений доставляло пленнику искреннее желание Касинибона, чтобы Фурвен создал под его кровом нечто новое и значительное. В этом стремлении добиться шедевра, который навеки связал бы их имена в анналах поэзии, игривостью и не пахло. За робкой надеждой, с которой Касинибон это высказывал, чувствовалась жгучая нужда. Фурвен подозревал, что пожелания вскоре могут смениться прямым давлением и что Касинибон не угомонится, пока не выжмет из него этот самый шедевр. На вопросы Касинибона относительно новой работы он отвечал уклончиво, говоря довольно правдиво, что вдохновение еще не снизошло на него, но вопросы делались все настойчивее.
Пора было также заняться вплотную вопросом выкупа, который Фурвен все еще отодвигал от себя. Он понимал, что не пробудет здесь долго без того или иного душевного взрыва, но единственным способом выбраться отсюда оставались чужие деньги. Найдется ли кто-нибудь в этом мире, согласный пожертвовать ради него своими деньгами? Он полагал, что знает ответ, и в то же время боялся подтверждения своих страхов. Но если он даже попросить не решится, то так и будет до конца своих дней слушать в исполнении Касинибона образцы наихудшей поэзии, созданной человечеством, и отбиваться от требований того же Касинибона создать то, что лежит за пределами его возможностей.
– Сколько, на ваш взгляд, следует мне запросить за мою свободу? – спросил он однажды, когда они ехали рядом по берегу озера.
Касинибон назвал сумму – очень внушительную, почти вдвое превышавшую самые смелые догадки Фурвена. Но он спросил, Касинибон ответил, и торговаться было уже неприлично.
Фурвен решил, что первым делом обратится к герцогу Та-нижелю. Братьям его судьба, в сущности, безразлична. Отец, вероятно, настроен добрее, но он далеко, в Лабиринте, да и рискованно в таком деле прибегать к помощи понтифекса: если правительственная армия двинется на Барбирик освобождать пленного принца, Касинибон может отозваться на это весьма неприятным и даже фатальным образом. Такой же риск заложен в обращении к новому короналу, лорду Ханзимару. Бандитские шайки на окраинах населенных земель – это, строго говоря, его ведомство, но Фурвен именно того и боялся, что коронал захочет преподать Касинибону урок. Как бы это урок не вышел пленнику боком. А еще вероятнее, что Ханзимар, никогда не питавший особой привязанности к сыновьям своего предшественника, вообще ничего не предпримет. Да, Танижель – единственная его надежда, хотя и слабая.
Фурвен имел кое-какое понятие о герцогском богатстве: даже его несусветный выкуп не превысил бы недельного бюджета дундлимирского дворца со всеми пирами и празднествами. Может быть, Танижель и соизволит помочь, хотя бы в память их былых веселых деньков. Фурвен просидел полдня над письмом к герцогу, марая и вычеркивая. Легкое, почти шутливое послание должно было также дать понять, что герцогу придется-таки раскошелиться, если он хочет снова увидеть своего друга Фурвена. Письмо он вручил Касинибону, и тот послал в Дундлимир своего человека.
– А нынешний вечер я хотел бы посвятить балладам Гартена Хагавона, – сказал атаман.
В начале четвертой недели своего плена Фурвен вновь совершил во сне путешествие к берегам Великого моря и вновь получил откровение Божества, явившегося ему в образе высокого, плечистого, жизнерадостного человека с золотистыми волосами, с серебряным обручем коронала на голове. В миг пробуждения у него в голове сохранилась, насколько он мог судить, примерно треть одной из песней поэмы, стих за стихом, строфа за строфой – но все это почти сразу же начало меркнуть. Из страха потерять стихи снова Фурвен стал записывать их на бумаге и увидел, что они в точности следуют тому самому образцу метра и рифм, которое Божество внушило ему в прошлый раз.
Да, записанные им стихи были частью той самой поэмы – вернее, не частью, а всего лишь отрывком. Они начинались на середине одной строфы и обрывались несколько страниц спустя на середине другой. Повествовали они о войне, которую несколько тысячелетий назад вел прославленный лорд Стиамот с мятежными аборигенами Маджипура, меняющими облик метаморфами. В отрывке, который Фурвену удалось записать, говорилось о знаменитом переходе Стиамота через предгорья Зигнора на севере Ал ьханроэля, послужившем кульминацией долгой и тяжкой борьбы. Стиамот поджег тогда всю округу, иссохшую после жаркого лета, и выкурил последних партизан-метаморфов из их укрытий. Рассказ прерывался на столкновении Стиамота с непокорным помещиком, представителем старой северной аристократии – тот пренебрег словами полководца, предупредившего его о своем намерении, и не пожелал уходить со своей земли.
Перечитав написанное, Фурвен испытал изумление и даже испуг. Стиль, общий подход, размер и рифмовка – все это, отдельно взятое, несомненно, принадлежало ему. Он узнавал знакомые обороты речи, свои излюбленные сравнения, подбор рифм, свойственных одному лишь Айтину Фурвену. Но как могло нечто столь сложное и глубокое зародиться в его мелком умишке без прямого вмешательства Божества? Стих был могуч, другого слова не подберешь. Фурвен перечитал все еще раз, вслух, упиваясь звучностью, ассонансами, жилистой силой строки, чеканностью каждой строфы. Никогда он еще не писал чего-то хоть отдаленно похожего. Потребной для этого техникой он, возможно, и обладал, но даже представить не мог, что эта техника найдет себе столь поразительное применение.
А некоторых вещей, относящихся к кампании Стиамота, он как будто и знать не мог. Учителя в свое время, конечно, рассказывали ему о подвигах этого великого исторического деятеля, но с тех пор прошли уже добрые десятки лет. Где он взял все эти географические названия – Милиморн, Хеми-фыо, Бизферн, Каттикаун? Слышал он их когда-то или выдумал сам?
Выдумал... Ну что ж, слова выдумать всякий может. А военные действия, все эти походные колонны, обозы и прочее? Все это словно писал за него кто-то другой, куда более сведущий. Как же он в таком случае может объявлять эту поэму своей – и откуда она взялась тем не менее, если не из его головы? Или он действительно только средство, через которое Божество решило осуществить свой замысел? Шаткие религиозные устои Фурвена едва ли допускали такую мысль, и все же... все же...
Касинибон сразу заметил, что стряслось нечто из ряда вон.
– Вы начали работать, не так ли?
– Да. Начал поэму, – смущенно признался Фурвен.
– Превосходно! Когда я смогу увидеть ее?
В глазах атамана загорелся такой огонь, что Фурвен отступил немного назад.
– Во всяком случае, не сейчас. Слишком рано показывать ее кому бы то ни было. Одно неосторожное постороннее слово может сбить меня с верного пути.
– Клянусь, что буду молчать. Я просто хотел бы...
– Нет. Я прошу вас. – Сталь, прозвучавшая в собственном голосе, удивила Фурвена. – Я еще не совсем понимаю, что написал – мне нужно все взвесить, нужно подумать. Это я должен сделать один. Говорю вам, я боюсь потерять все, если открою хоть часть. Пожалуйста, не теребите меня.
И Касинибон, кажется, понял.
– Да, конечно, – сказал он почти подобострастно. – Было бы настоящей трагедией, если б моя навязчивость преградила поток вашего творчества. Беру свою просьбу обратно, но обещайте, что позволите мне взглянуть, как только сочтете, что время пришло...
– Непременно. Как только сочту, что оно пришло.
Фурвен ушел к себе и не без трепета душевного принялся за работу. Столь официальное усаживание за работу было для него чем-то новым. Все прежние стихи находили его сами и шли по прямой линии из головы к пальцам. Ему никогда не приходилось отправляться на их поиски. Теперь, однако, он целенаправленно сел за свой маленький голый стол, положив рядом пару перьев, выровнял стопку чистой бумаги, закрыл глаза и стал ждать вдохновения.
Вскоре, однако, он обнаружил, что вдохновение не приходит так просто, особенно когда берешься за такого рода задачу. Старые его методы здесь не годились. Сначала требовалось собрать материал, усвоить его назубок и подчинить своей воле. Он, по всей видимости, пишет поэму о лорде Стиамоте – значит, нужно сосредоточиться всем своим существом на этом стародавнем монархе, завязать с ним через века нечто вроде общения, проникнуть в его душу и пойти его путем.
Сказать легко, выполнить гораздо труднее. Несовершенство собственных знаний в области истории беспокоило Фурвена. Он забыл даже и то, что знал о Стиамоте со школьных лет, – как же он может рассказывать об эпохальном конфликте, в итоге которого аборигены раз и навсегда перестали угрожать человеческим колониям на Маджипуре?
Стыдясь собственного невежества, он прокрался в библиотеку Касинибона, надеясь найти там какие-нибудь исторические труды – но хозяин, как видно, историей мало интересовался. Фурвен откопал только краткую историю планеты, предназначенную скорее для детей. Надпись на обороте обложки говорила о том, что это действительно реликвия времен Касинибонова детства. Там в сильно упрощенном виде рассказывалось, как лорд Стиамот пытался договориться с метаморфами о мире, потерпел неудачу и решил прекратить их покушения на колонистов, объявив им войну, изгнав ИХ с занятых человеком территорий и навсегда приговорив к жизни в дождевых лесах южного Зимроэля. Начавшаяся в итоге война продолжалась целое поколение, но затем увенчалась победой и привела к бурному развитию человеческой цивилизации на Маджипуре. Стиамот поистине был одной из ключевых фигур маджипурской истории, но эта тоненькая книжка повествовала только о битвах и ни слова не говорила о нем как о человеке, о его мыслях и чувствах, о его внешности, наконец.
Однако Фурвен уже понял, что знать все это ему совершенно не обязательно. Он пишет поэму, а не исторический трактат и не биографию, и волен придумывать все, что ему угодно, при условии, что будет придерживаться основных фактов. Каким был настоящий Стиамот – высоким или низеньким, толстым или тощим, весельчаком или страдающим от несварения угрюмцем, – не имеет серьезного значения для поэта, задавшегося целью воссоздать легенду о Стиамоте. Лорд Стиамот давно превратился в мифическую фигуру, а Фурвен знал, что миф сильнее истории. История столь же преходяща, как и поэзия, – что она такое, как не отбор из великого множества фактов и расположение избранного в должном порядке, который еще не есть истина? Отбор, по определению, предполагает и отбрасывание каких-то фактов, зачастую неудобных для той картины, которую хочет создать историк. Истина, таким образом, становится абстрактным понятием: три разных историка, работая с теми же данными, могут запросто вывести три разные «истины». Миф же уводит глубоко в фундаментальную реальность духа, в бездонный кладезь общерасового сознания, достигая тех уровней, где истина из вопроса выбора превращается в неоспоримую основу всего остального. В этом смысле миф может быть правдивее, чем история, и поэт, вникая в суть истории Стиамота, может с помощью воображения раскрыть то, что никогда не удастся историку. Фурвен решил, что будет писать о мифическом Стиамоте, а не о реальном историческом лице. Будет выдумывать все, что захочет, лишь бы его выдумка не расходилась с внутренней правдой истории.
После этого все пошло легче, хотя оставалось очень и очень непростым. Фурвен разработал технику медитации, удерживающую его на грани сна и яви, откуда он легко соскальзывал в подобие транса. Там, с каждым днем все быстрее, являлся к нему золотоволосый проводник в серебряной диадеме коронала и вел его сквозь сцены и события предстоящего рабочего дня.
Проводника, как скоро открыл Фурвен, звали Валентином. Обаятельный, терпеливый, любезный, с ровным характером и приветливой улыбкой, он был лучшим из гидов. Фурвен не помнил ни одного коронала по имени Валентин, и в исторической книжке Касинибона таковой тоже не упоминался. Видимо, он никогда не существовал, но Фурвена это не тяготило. Не все ли равно, жил этот лорд Валентин на самом деле или был лишь плодом его воображения? Фурвену нужно было одно – чтобы кто-то взял его за руку и провел через мрак прошлого, а Валентин именно это и делал. Казалось, в этом приятном облике воплотилась воля самого Божества, сделавшая Фурвена своим орудием. «Голосом воображаемого лорда Валентина созидающий дух космоса пишет поэму в моей душе», – говорил себе Фурвен.
Спящий разум Фурвена, ведомый Валентином, изучал деяния лорда Стиамота – с тех пор, как тот впервые осознал, что затянувшейся борьбе с метаморфами пора положить конец. Он шел сквозь череду кровавых битв к поджогу северных земель, к капитуляции последних мятежников и учреждению зимроэльской провинции Пьюрифейн как постоянного места заключения перевертышей Маджипура. Выходя из транса, Фурвен до мельчайших деталей помнил все, что узнал. Картины прошлого, чувство меры и трагический ритм, которого требует большая поэзия, оставались при нем неотступно. Он видел не только события, но и те жестокие неизбежные конфликты, из которых они проистекали – конфликты, которые даже такого человека доброй воли, как Сти-амот, привели к тяжкой необходимости начать войну. Сюжет истории развивался своим чередом – Фурвену оставалось только перенести его на бумагу, и здесь ему верно, как в былые дни, служил врожденный талант; строфа со сложным размером и рифмами, полученная Фурвеном при первом свидании с Божеством, сделалась для него второй натурой, и поэма росла день ото дня.
Порой этот процесс был слишком уж легким. Овладев причудливой строфой, Фурвен заполнял страницу за страницей с такой быстротой, что иногда увлекался и терял основную нить своего произведения. В таких случаях он останавливался, рвал написанное и начинал заново с того места, где начал отклоняться в сторону. Раньше у него не было привычки перечитывать то, что он сочинил, и такая система поначалу казалась ему расточительством – ведь бракованные страницы были не менее красноречивыми и звучными, чем те, которые он сохранял. Потом он стал понимать, что красноречие и звучность – лишь атрибуты его главной задачи, состоявшей в том, чтобы рассказать историю, наилучшим образом раскрыв ее внутренний смысл.
Завершив наконец историю лорда Стиамота, Фурвен с изумлением понял, что это еще не все, чего хочет от него Божество. Не задумываясь над тем, что делает, он подвел черту под последней строфой о Стиамоте и начал прямо с середины следующей, с триолета. В ней речь шла о куда более ранних событиях – о проекте лорда Меликанда заселить пространства Маджипура, помимо человека, другими видами разумных существ, привезенными с разных планет.
Этому проекту он посвятил еще несколько дней – а затем, еще не закончив песнь о Меликанде, вдруг начал совсем другой рассказ, о великом собрании у водопада Стэнгард на реке Глейг, где первым понтифексом Маджипура был дыбран Дворн. В этот миг Фурвен понял, что пишет не просто историю Стиамота, а ни больше ни меньше как эпос, охватывающий всю историю планеты Маджипур.
Эта мысль испугала его. Ему не верилось, что он пригоден для такого труда. Слишком грандиозно для человека, сознающего свою ограниченность. Ему смутно виделись очертания поэмы – от первых людских поселений до настоящего времени, – и величавость этого сооружения потрясала его. Не одна, пусть великолепная, арка, а целый ряд плавных взлетов и стремительных падений, повесть о переменах и преображениях, о постоянном слиянии противоположностей. Первых поселенцев-идеалистов вызволяет из хаоса анархии Дворн Законодатель, первый понтифекс. При лорде Меликанде начинается их центробежное расселение по всему миру, они строят большие города на Замковой горе, осваивают континенты Зимроэль и Сувраэль, вступают в неизбежный трагический конфликт с меняющими форму аборигенами, ведут с ними ужасную, хотя и необходимую войну под началом лорда Стиамота – миротворца, поневоле ставшего воином, – побеждают врага, изгоняют его, и с тех пор их многомиллиардное сообщество живет мирно в самом прекрасном из всех миров.