Текст книги "Людоед"
Автор книги: Джон Твелв Хоукс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
– Schlaf[13]13
Спи (нем).
[Закрыть], — своей дочери у окна и вернулась с зажженной щепкой. Во сне Счетчик Населения услышал несколько скорбных нот рога, словно б эхо, в регистре пониже, тех горнов, что, бывало, прерывисто ревели средь чахлых деревьев на южной окраине городка. Раз, другой, затем херр Штинц поставил свой инструмент в угол и сел один впотьмах этажом ниже. В квартире во втором этаже было темно.
– Они сегодня танцуют, – сказал я, бумажка прилипла у меня к губам, – пойдем, у меня еще есть несколько часов.
– Tanzen?[14]14
Танцевать? (нем.)
[Закрыть]
– Да. Пойдем, ненадолго.
Она оделась в голубое платье, что поблескивало в складочках, вступила в туфли вчерашней прогулки и вымылась еще раз. Галстук я не надевал, но застегнул серую рубашку до самого горла, протер глаза и, протянув руку, потряс Счетчика Населения за стопу. Коридор был совсем черен и сочился холодными сквозняками. Мы медленно перешли с пятого в четвертый, в третий, во второй, Счетчик Населения опирался обеими руками о перила.
– У Герцога, – произнесла, кивая, Ютта.
– А, у Герцога.
Маленькая девочка услышала, как далеко внизу под ее сторожевым постом у окна пронзительно хлопнула дверь.
– Что это там с танцами? – спросил Счетчик Населения, ладони плотно прижаты к ушам от холода, вздетые локти дергаются замысловатыми полуарками под его шаг. Мы быстро шли к горке, что выпирала в темноте гораздо выше.
Ночью учреждение скрюченно громоздилось ввысь и пласталось беспорядочной чередою оброненных террас и голых комнат, внезапно изогнутых стен и заложенных входов, вычесанное от действительности, удушенное от всякого порядка своею чрезмерной величиной. Шли мы в среднем темпе, нащупывая руки друг дружки, не опасаясь этой потерянной архитектуры, и звук наших собственных шагов не производил на нас впечатления. В сводчатых кухнях еды не было. Кабинеты и залы заседаний лишились карандашей, записей, кожаных подушек. Крупные заплаты белых стен испятнались расплывающимися утраченными узорами сочащейся воды, а внутренние двери были измазаны меловыми фрагментами оперативных сводок тогда еще встревоженных и сражавшихся Союзнических армий. Учреждение угрожало, оно громоздилось отвалом само на себе в хаотической дреме, и в раздельных комнатах крупные ванны – долгие, толстые края их окольцованы металлическими крючьями, что некогда держали пациентов в их холщовых колыбелях, – закоптились серым, наполнились падшими сегментами штукатурки с потолков. Странные, непреследуемые животные устроили теперь берлоги в углах спален, где некогда струился инсулин и производил исцеление. И вот здесь-то имел место бунт.
Каждый из нас, проходя через это освобожденное и одинокое святилище, мимо его ныне тихих комнат, слышал в нагих деревьях фрагменты узнаванья. Ибо некогда внушало оно трепет и вместе с тем было священным, вызвав в каждом из нас, безмолвных ходоков, в то или иное время сомненье в нашем же благополучии, а также сиюминутную оторопь от того, как им удавалось справляться со всеми теми пациентами. Некогда дни прерывались самим боем часов, и это место мы проходили умозрительно – новое и внушительное при каждом ударе. А вот ныне дни текли непрерывно, и тени от громадных поваленных крыльев расползались вокруг наших движущихся ног бесцветно и совсем безголосо. Затем, уносясь прочь сквозь путаницу, новую, неухоженную и рукотворную, возникал низкий дощатый пакгауз, чавканье чужих голосов. Он следовал по пятам, присев под собственными своими проблесками слабенького света, за небольшим заколоченным залом общинных собраний, затравленным тьмою окружающих построек.
Не сбавляя ход, мы близились к гаму и гомону поверх царапающей иглы, шуму женщин, танцующих с женщинами, а мужчин с мужчинами, тени скакали без выражения поперек слепой шторки полуоткрытой двери. Вихриться они прекратили всего лишь на миг, а потом ноги вновь зашоркали по половицам, и мы, идя к зданию, учуяли душок влажного шлака и на миг ощутили, как у наших лодыжек оседает черная листва.
Ютта, Счетчик Населения и я, выступив из плоской тьмы на свет, что был ярче лишь на оттенок, склонили головы, отгоняя затемненный резкий блеск, заполнявший пробелы между негнущимися танцорами. Притиснувшись друг к другу, миг мы простояли, утонувши в дверной пройме. Силуэты шагали вперед, назад, запутавшись в заводном устройстве обычая, того способа двигаться, что уже почти забыт. Собравшись в пакгаузе, спина к спине, лицо соразмерно лицу, вновь созванные воедино и притязающие на имя вместо номера, каждая такая фигура с возложенной на нее ответственностью появлялась с той же дерюжной праздностью, что и Ютта. Они вымахивали из дымки и возникали с мешковатыми щеками и выбритыми головами. Казалось, танцуют они, вечно держа одну ногу на весу, мелкие белые тела сталкиваются, словно округлые бесшовные стручки, а переплетенные пальцы вдвое длиннее ладоней. Танцевали они, непрерывно образуя узоры, вечно одни и те же – серого и голубого. Красотки были уже больны, и слово кранк[15]15
От нем. krank – больной.
[Закрыть] окольно переходило от компаний X компании по коварным языкам, словно испорченный телефонный ток сплетен по плетям пылких преступных слов, что скользят сквозь траченные исправительные колонии. У мельчайших женщин были круглейшие ноги, что отскакивали от выпирающих коленей, и швы их платьев стянуты были грубой нитью. Высоко над их плечами громоздились головы их партнеров, вихлявые, с холодными белеющими глазами, языки – вылинявшего цвета щек, подвернутые к корням забытых слов. Несколько девушек недавно осиротели, когда Союзнические грузовики, везя германские семьи обратно из укрытий, где те прятались, разбились, поскольку слишком быстро ехали по шоссе, и старичье разбросало по полям, словно избитых коров. Кое-кто из них танцевал друг с дружкой, останавливаясь глянуть, куда повернется другая.
Я коснулся руки Ютты, и мы пошли в середину танцпола, а Счетчик Населения, опершись о стену, наблюдал, стараясь припомнить всякую проходящую пару. Ютта клонилась и толкала, вися у меня на руке, наступала то на ногу мне, то кому-нибудь еще, а негнущийся вальс шептал из машинки. Чешки, польки и бельгийки танцевали так же, как и она, их деревянные башмаки липли к полу, одеты в те же голубые платья в вылинявший горошек, у кого-то кости переломаны со смещением, у кого-то подмышки в кругах черных, как сажа. Ибо отнюдь не немцы придумали собираться вместе, когда нечего сказать, когда никто не способен постичь беспредельного почитаемого идеала, заметенного под; то была остальная Европа – слегшая с праздностью, онемевшая от неимоверной дали, нездоровая в заключении, вот они и собрались в пакгаузе – кто начал танец этот по вечерам. Среди них затесалось и несколько истинных немок. Там пробредали мужчины, ища девицу, которую потеряли. Мужчины эти, испуганные и старые, все еще носили вместо рубашек неглаженые больничные халаты, двигались, готовые расталкивать других в стороны хлипкими руками, ходили, обувшись в сандалии и с дымно-белыми лицами. Юная барышня, сидя на лавке, нежно терла руками брюки итальянского офицера, а тот откинулся назад, глаза прикрыты, и она, улыбаясь, наблюдала за кругом танцоров и чуяла бескостную селедку в его дыханье.
В пакгаузе нечего было выпить. Над стенами витал запах клееного картона и пыли, русские бывшие солдаты ухмылялись друг другу, словно монголы, в углу, полуфранцузская барышня со спутанными бесцветными волосами, беременная, с пузиком под ремнем, смотрелась уродиной и не к месту; все были бездыханны от самой чужести страны и потому сбивались вместе, нежеланные, на этом краю городка. Все они ночевали в задних комнатках на сене, которое надо было б скормить стадам.
В кирпичном здании, ближайшем к пакгаузу, Баламир ложился, бывало, полуспя, иногда по утрам или же на склоне дня, когда закрывались цветы, в какую-нибудь из крупных ванн, все, кроме головы его, погружалось в воду температуры крови, а за собою слышал дежурную нянечку, листавшую страницы журнала. Вечера бочком миновали долгую зеленую тень, полотенца свисали со стен половиками. Ему удивительно было обнаружить, что руки плавают. И всегда страницы шелестели одна о другую, страницы трепетали прямо у него за головой. Вода клокотала прочь из ванны, тревожа мир и покой, затененный воздух комнатки.
Минута за минутой, танцоры были теми же долгими очередями узников, оттаптывающих время под фонограф, танцуя, сбившись в глыбы, руки слишком длинны. В задних комнатах несколько силуэтов раскинулось на нарах, сваленные непростительным изможденьем, слабые и беспомощные под низкой самодельной крышей пакгауза. Над головою звезды были ясны.
– Отдохнем?
– Мне совсем мало осталось. Давай потанцуем. – Она последовала за мной. Ютта не знала, что похожа на других, да и здесь на людях никто не знал, что платье постирано, а лицо ее в лентах длинных волос так же неухоженно и неприятно, как и прочие шаткие лица. Покинь я ее на миг и вернись затем, она б не поняла, кто ее партнер, но, глядя через плечи, что все были одинаковы, танцевала б дальше.
– Будет трудно?
– Нет.
Я, Цицендорф, как все мужчины, схож был с ее мужем, которого взяли в плен, но нечто неопределимое делало меня схожим в особенности. Рукава у других мужчин были слишком коротки, головы их чересчур худы и голы, все вообще-то не похожи на ее мужа; однако же были они как-то сходны, поскольку, видя их, она выступала по долгой славной тропе, затем очень многое забывала. Я же от них всех отличался и был ей лучше, чем ее муж.
Она предполагала, что зала вскоре может опустеть и она останется одна. Плечо было жестко под тканью, спина ее начала затекать, и трудно было не заснуть. Силуэт в узком зеленом костюме все время менял пластинку, протирая ее клоком тряпки. А в одной из задних комнат, пропахших мукой, которую давно уж сволокли, где кое-кто растянулся или сидел у окон, исполосованных грязью, на четвереньках сжалась девушка, голова у нее болталась впереди, лицо закрыто волосами, загривок сиял, словно круглая монетка, и в бездвижной нерешительности сжимала руками края нар. Дальше по коридору мы танцевали, маршировали строем, словно бойцы, сменяющие караул, голоса тихи и серьезны. Белые головы парами, что были одинакового размера, формы, тождественно костлявые по конструкции своей, сближались в сыром месте и целовались. Девушка разжала хватку, упала вперед и, цогребя лицо в мятой серой рубашке, попыталась уснуть.
Под рукой у себя я ощущал пистолет, в голове слышал пронзительную музыку и, танцуя с Юттой, чувствовал себя так же хорошо, как бывало мне всегда. Естественно, глаза мои смотрели с лица на лицо, ей за затылок, следили за барышнями, кого обнимали дальше и передавали от сухой улыбки к улыбке. От этого расшевелилась память об отполированных парижских женщинах и серебряных слитках во время второй части моего визита, о пасмурных водах, расшевеленных мигающими огоньками и слабыми ароматами цветов на уличных углах. Я столкнулся с мужчиной, никаких слов не промолвлено было, затем меня толкнули назад на барышню, и я попробовал припомнить ощущение – а меж тем вокруг меня все двигалось узлами тряпья, трава липла к их воротникам.
Счетчик Населения потерял нас и втиснулся у края узкой скамьи, что прогибалась от девиц, чьи пальцы были пожеваны на концах. С отвращеньем поглядывал он с одного красного колена на другое. Пальцы свои он зацепил крюками за рубашку и попробовал расслабить спину, почувствовал, как в бок ему тычется что-то мягкое и рыхлое, и оттолкнул. Итальянец с длинными волосами, спускавшимися на шею, перевел глаза со Счетчика Населения на девицу и, перехватив его взгляд, качнул оливковой своею головой: «нет», – веско; Счетчик Населения зажмурился.
Напев и натуга сновали взад и вперед нескончаемо, предвосхищенные и задержанные беззаботными взглядами, в невзволнованном очерке платья, со словами, отчасти открытыми слуху, со всей их смешанной национальностью, что выбегает, шаркая шагами. Что-то у меня внутри шевельнулось прижать ее тесней, так я и поступил, царапанье теперь близко от моего уха. Одной рукой взяв ее шею в крюк, я закурил сигарету, пламя совсем рядом с ее волосами, черны зазоры у меня между зубов, когда я выдыхал. Две из белых голов болтались вместе в углу, затаивши дыханье, а музыка меж тем покоилась на несмолкающем тихом шорохе деревянных башмаков.
– Мне надо уйти, – произнес я. Рука моя покоилась на середине ее спины; смотрел я на нее по-доброму. Что-то в моей личности все еще можно было назвать золъдат, но не ползучую, небритую мерзость солъдат-то итальянцев, какие елозили по-собачьи.
– Да, – ответила она. В беспокойном сне Счетчика Населения белый носовой платок, в который недавно высморкались, затрепетал вниз, как детский парашютик наземь.
– Ты должна доставить его обратно в комнаты. Смотри не упади. Поспи немного, у тебя усталый вид. Я приду с тобой повидаться утром после того, как все будет сделано, и не забудь – опасности нет. – Она унюхала дуновенье табака, стоило моей щеке коснуться на миг ее лба, и я отступил, более не узнанный, средь серых ряженых. Одна, Ютта проследовала вдоль всех трех стен, мимо вытянутых толстых стоп, мимо тел, болтавшихся рука об руку, покуда не обнаружила, где сидит Счетчик Населения, последним в ряду сальных девиц. Бережно, держа под одну руку, она вынудила его встать, пока его крепкое дыханье не закоптило ей горло, пока красные глазки его не сощурились целиком на ее лице, и она, тихонько приговаривая, не повлекла его с собой. Нащупав узкий дверной проем, они очутились снаружи на ночном воздухе, одни. В отступающем пакгаузе танцоры сбились вместе в холодных едких испарениях, чтобы выполнять, пара за парой всю ночь, некий тошнотворный ритуал, соответственно коему те, у кого непокрытые животы и взъерошенные волосы, ходят средь них так же легко и незаметно, как самая зараженная и блескучая дамочка.
Сын Ютты, эльф, бежал, спасая свою жизнь, коленки его размером с суставы пальцев крутились во все стороны, словно беспорядочные метанья юного и перепуганного лисенка.
Герцог продолжал щупать и пристукивать сияющей своею тростью, запахнул пальто на груди потуже.
Дочь Ютты сторожила у окна, ее златые кудряшки туги, словно парик вокруг узкого личика.
Сама Ютта со Счетчиком Населения, тяжко навалившимся ей на плечи, выступила по гаревой дорожке, а над всем городком меж тем и хлевоусеянными предместьями его висел мрачный, ранний, Троицын озноб. Двигалась она медленно, поскольку мужчина густо бормотал ей в ухо, а ноги его цеплялись за полупогре-бенные кирпичи, окаймлявшие тропу. Наконец она уж не слышала больше музыку и быстро возвратилась в густое безлюдное царство крошащихся построек и гнездящихся птиц, вокруг нее сплошь богадельня. Ют-те хотелось вернуться домой спать.
Я следовал, гораздо дальше впереди них, за глиняными очертаньями железнодорожных путей, пересек деревянный эшафот над протоком, понюхал ручейки тумана, услышал, как шлепают сдувшиеся, плоские резиновые лодки у камней, пробрался через колдобины и куски разбитого дерева. Я знал, что вскоре американец на мотоцикле, единственный надсмотрщик Союзников в этой части Германии, будет проезжать через городок, дрожа от холода, весь заляпанный грязью, трепеща, сгорбившись и подавшись вперед, нависая над рулем, напрягаясь с трудом, чтобы в темноте разглядеть искрошенную дорогу. Главное шоссе, сильно потрескавшееся от бронированных конвоев, пересекало городок под крутым изгибом, где низкие влажные поля смотрели на отрывистый конец нескольких параллельных улиц с бесформенными кирпичными домами. Через дорогу лежало бревно, тяжелое и незримое. На миг припомнил я свою истинную любовь – и затем последовал за грубой линией бревна, оставив городок позади, и, скользнувши в спешке, рухнул рядом с двумя тихими бормочущими голосами и откинулся на крутую насыпь.
– Скоро он будет здесь.
– Ja, der Tod.
Спинами к дороге, мы выглядывали поверх бескрайних серых полей и едва не ожидали увидеть стволы дыма и красный посверк выстреливающих осветительных патронов сквозь вывихнутые чахлые деревья.
Ютте в голову не шло, что я в опасности, но некий скучный упредительный голос, казалось, пытался заговорить из клонящихся зданий, а Счетчик Населения лопотал ей в самое ухо; некий голос, соображенье, пытался насильно пробиться сквозь ее притупленное странствие. Проходя мимо зданий, где некогда содержался Баламир, она ощущала во всем этот новый изгиб и не желала терять меня. Годами ранее она б увидела лицо, прижатое к окну, и с уст его услышала б то, что было у нее на сердце:
– Я не хочу, чтобы тех птиц давили! – Баламир вопил так давно своей перепуганной нянечке.
Ютта спешила, толкая пьяного мужчину перед собою к горке, и начала уже думать, что Стелла – женщина странная, раз приняла в дом человека, помешанного на звездах, а снаружи, на холоде, я, ее возлюбленный, вынужден был ждать треска мотоцикла, седельных сумок, награды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1914

Любовь
– Стелла поет, как ангел! – кричала толпа, и баварский оркестр играл еще громче. Кое-кто из них был потрясен, некоторых раздражало, иные раскрывали свои большие сердца и хотели вступить на припеве, а кое-кто выглядывал в душную ночь. Крупнейшими средь них были рьяные официанты, на чьих черных куртках проглядывали там и сям лоскуты бархата потемнее – от пятен, – чьи крепкие ручищи несли подносы пива и. кто приостанавливался у дверей в кухню послушать новую певицу. Офицеры в своих новых серых кителях были чуть мельче, а барышни – «еще мельче, но все равно женщины нордические, прямые, светловолосые, сильные и негибкие. Даже лозы на шпалерах были толсты и округлы, лишь слегка покачивались на жаре. Головы клонились близко друг к дружке над столами в саду. В ярко освещенной зале деревянные стулья и столы были не резными, не украшенными, а белые стены и потолок на столбах располагались в отдалении. Не казалось возможным, что синего дыма и тени может подняться достаточно, дабы зала сделалась пленительной. Мужчины говорили все разом, вмешивался лязг кружек. Спины их были прямы, мужчины сердечно кивали, и свет поблескивал на ненагражденных грудях. Но пробило лишь десять, все еще сумерки, пока чопорно. Они улыбались. Стелла крутила в пальцах носовой платок, сильно вжимала его себе во влажные ладони и продолжала петь и улыбаться. Затем она обнаружила, что это просто, обнаружила, что горло у нее открывается, а голова может поворачиваться и улыбаться, что она умеет двигаться и втискивать в плечи свои очарование песни. Все слушали, отворачивались, затем слушали опять, и, как барышня породистая и девушка обходительная, она заставляла их смотреть и пела им. Сперва – печально, затем – ярко блестя глазами и развернув плечи назад:
«Dass du mich liebst, weiss ich»[16]16
Ты меня любишь, я знаю (нем.). Слегка искаженная строка из романтического марша «Вена остается Веной» (Wien bleibt Wien! 1887) австрийского композитора Йоханна Шраммеля (1850–1893).
[Закрыть].
Некоторые смеялись и ерзали на сиденьях. Тряхнув головой, она распустила волосы, ей хотелось сообщить им, что к ней можно прийти, можно слать ей цветы.
«Должна ли я, должна ли я тогда вернуться к тебе в сердце И улыбнуться вновь?»
Двигалась она так, будто у нее под самым бюстом рос подсолнух, как если б она могла притянуть их, плывя по священному озеру, и сперва поджаристая курочка, затем утенок, а потом голова сыру попадали под ее охват. Но всегда смотрела она прямо туда, им в глаза, испуганные после еды, или глаза, громадные от некоего сокровенного воображенья. Бюст ее, крупнее бедер, покачивался от удовольствия. Длишь мгновеньем раньше стояла она в левой кулисе, скрытая пыльными пологами и листами партитур, ощущая, что ни за что на свете не сможет она выйти к свету и вниманью пьющей залы. «Шпортсвелът Браухаус»[17]17
От нем. Sportswelt Brauhaus – пивная «Мир спорта».
[Закрыть], строгая и лицензированная, где завсегдатайствовали и куда рвались, миг холодно не пускала ее в себя, затем со жгучим всплеском аккордеона втягивала ее вниз, как можно глубже, в паству. После того, как переломилось лето, она пришла и сегодня вечером стояла перед ними всеми, тело ее медленно рисовалось сквозь платье, ею все больше и больше любовались за величественную голову ее, а она пела:
«Все моё тело цветет большим…»
Хлопали, хмыкали, и медленно ненагражденные груди скользом распахивались, во мгле кругом вихрились огни, а Стелла, обхвативши рукою аккордеониста, пела все, что взбредало ей на ум. Предки ее впадали в исступление, обряжались в звериные шкуры, вырезывали доблестные битвы у себя на щитах, а несколько стариков, жиденькая родня по крови из отдаленного прошлого, прыгнули со скалы в Норвегии и встретили смерть свою в море. Стелла, с такой историей, густо текущей у нее в венах, переводила дыхание и бросалась к ногам своих рогатых сородичей в шлемах, а баварцы шницелировали взад и вперед пьяным трио.
В проулке за пивной залой, обшитом освященным ясенем, тьма и дух влажного камня подымались спиралями пара, словно бы из-под лошади в зимний день. Звук скрипки, опасно подскакивающий вдоль всей протяженности стен проулка, сливался с басовитым сипом похотливого купца и взметался ввысь, в жару сада.
Эрни, сын владельца Браухауса, шоркал ногами к двум сухим местечкам, плечом налегал на скользкий камень и упрочивал лицо свое, исчирканное дуэльными шрамами, в зеленой темноте внизу. Неведомый, неназванный голос Стеллы, начинавшей достигать венца своего торжества, соскакивал прямо из маленького яркого окна у него за спиной и опадал среди голов тех, кто в саду, отупелых от любви. Эрни вытирал руки о штаны, откидывался назад и глядел вверх, в знойную ночь, карманы его набиты стомарковыми купюрами, глаза слепы к мерцающему небу. Видел он лишь пустоту в возвращеньях дня, чувствовал, как на щеке его жгут царапины от умелой схватки. Язык его был густ и нем от пива. Купец, едва ли на плаву в сырой атмосфере, все еще нянькая глыбы нефрита и слоновой кости в объятьях своих и препоясанный турецким халатом, в темноте представлял собою безупречную мягкую мишень. Эрни вдохнул и выдохнул того же самого воздуху – поросячий хвостик обременял ему желудок – и не задумался о стальных клинках или жирной туше Купца. В зале глохли взвой хохота, тихие голоса переплывали через садовую стену такими тонами, какие предполагали, будто им есть что прятать, и тяжелый запах тюльпанов, роз, лепестков-германской-доблести, цветков гортензий и канн тонул в горохово-зеленом провале смрада у его ног. Цветки обращали пестики свои наружу, дабы ловить дождь, случись тому пасть, дыханье Купца притягивалось ближе, а месяц просиял разок в небе, заряженный, как волдырь, водой.
Эрни вжал левую руку, ту кисть, с какой пропали от удара тесака два крайних пальца, себе в карман, тугой от купюр, и повернулся обратно к свету, к свободным людям залы. Он бы сел на почитаемой куче гранита – маленький дуэлянт в зале королей. Купец попробовал было следом, но, словно рожающая лань, поскользнулся и упал, жирное тело его потащилось дальше по камням. Он не мог позвать и всякий раз, когда шевелился, – соскальзывал глубже. Эрни услышал его гулкое паденье и пошел быстрее, стараясь снова отыскать местечко для света и песни. Он отмерял шаги и, казалось, ступал по всему миру Германии, пока шел, полусознательно, обратно поближе к авроре застольных кланов, вымуштрованных лиц и всей иронии и всего дружества своих товарищей-по-оружью. Мимо проковылял человек в сером со злобою или поясным поклоном наготове, и далеко в глубине переулка, услышал Эрни, он споткнулся об упавшего Купца, услышал приглушенное слово на фоне летних ночных птиц.
Из-за того, что пальцы пропали с его руки, и из-за уродливого вида трех оставшихся когтей Эрни никогда б не смог скакать на черной кобыле в гомон залповых ядер или же проворно ползать, рука за рукой, через сырые поля Бельгии. Он коснулся среднего и указательного пальцев большим и услышал, как женский голос взывает к мужчинам, юным в душё. Внутри сел он за стол своего отца под тенями и далеко в глубине и, растаявши в толпе, сделался неопределенным, притворился, будто наносит удары пренебрегаемыми отрывистыми выраженьями.
Стелла, как и отец ее, держала их в узде; и, теряя одну за другой те черточки, что были ее, впитывала больше и больше ту традицию, какая принадлежала всем. Поя, она не шепелявила, но громыхала словами неестественным голосом. И жесты, что выработала она, давались ей легко. Она выходила из-под арки отчего дома к публике «Шпортсвелъта», переступая естественную мысль так же ясно, как миновала она фазы месяцев. Она, чародейка, отправляла их кипеть и возносила их для радости, боль же чувствуя лишь в последний миг перед сном, полуодетая, на полу спальни. Герта, нянька, полагала, будто Дьявол специально пришел из далекого леса, чтобы Стеллу отыскать. Всякое платье, каким располагала она, всякая мужская пластина лат, всякий костяной гребень и шелковистый муслин нес на себе печать маркитантки, и, вопя в кошмарах мертвым ушам своего спящего отца, она следовала неделям 1914 года. Под глазами нарисовала она себе индиговые пятна, словно бы ее избили, и ее взгляд перемахивал с высоких черных деревьев к ледникам мертвых воинов, зеленым от оттенка сосен, трезвым от томленья, что явилось из восемнадцати годов летних патио и разделенья принцессиной детской.
Вслед за последним припевом она поклонилась, не сгибая ног, от выпуклых бедер своих, вспыхнула от аплодисментов и пробралась к столику старого херра Снежа, копя у себя в сердце похвалы, закладывая на хранение каждое лицо рядом с фотографией белой облупившейся головы Герты, няньки. Сизый дым парил над опилками, и в львиную клетку накатывал прилив беседы. Она села туда, куда указал рыжей бородой херр Снеж, ощутила, как запястья его гладко скользом толкают ее вперед, пока не коснулась она стола. Стелла переводила взгляд с лица на лицо.
– Вы были превосходны, – произнес он. – Это сын мой Эрнст, которому так нравится ваше пенье. – Эрни, худой и оживший от пива, оттолкнул свой стул и кивнул, пришпилил ее взглядом, как мог бы пришпилить розовощекую сестренку, взрослую и ожившую из его свободного прошлого. – А, – произнес херр Снеж, – это мистер Кромуэлл, мой гость. – Мистер Кромуэлл улыбнулся с легким пьяным изяществом и наполнил ей бокал. Он не скучал по чарам Лондона или английского села, резвящегося посреди лета, но спал допоздна и не слышал никаких петухов, кукарекающих рано поутру.
– Вы англичанин? – спросила Стелла.
– Да, но мне в особенности нравится Германия. Озера и города кажутся здесь просторами, врезанными в ледниковый период. Вы хорошо поете.
Херр Снеж гордился Эрни потому, что другой его сын, мальчик девяти лет, вечно голову свою носил пристегнутой к скобе, и слова, что поступали из его недвижного рта, шли еще и из далекого пугающего мира. Старый Снеж, преуспевающий и давний владелец «Шпортсвельта», взирал на лицо Эрни с жестким восхищением, видел собственные свои глаза и нос, презрительно глядящие на него в ответ. С онемелым воодушевлением Стелла следила за каждой зазубренной расселиной шрамов, отмечала, как заглублялись они под скулы, подчеркивая кости, как зажаты глаза между наползающими глыбами паутинистой ткани. Она дождалась, когда три когтя левой руки сомкнутся птичьей лапой чуть выше ее колена, потеплела к этому лицу, так бережно хранимому в своем углу. Оркестр заполнял помещение у Стеллы за спиной, печеные яблоки выкатывались из-за пазухи оракула, жженные и золотые, и постепенно трое мужчин сомкнулись ближе, теплые от всего вкуса рыцарского века. Она покрыла бокал пред собою златыми волосами и на миг увидала в его вихрящихся глубинах нагую трусость фехтовальщика, грядущие трепещущие крылья одинокого британского самолета, оставляющего свой символический катышек на рыночной площади, тело ее матери, катающееся вокруг нее, как камень, запятнанный навеки, а пятно высыхает и чернеет, как оникс.
Начал падать дождь, и летний гром поплыл по-над влажной листвой, заструился поверх потемнелых блещущих шпилей. Коляска раскачивалась туда и сюда, вода плескала из-под колес, капала из глубоких ниш проезжих дверей. Они медленно катили вдоль по ди Хельденштрассе[18]18
От нем. die Heldenstrasse – Геройская улица.
[Закрыть], слыша лишь мягкий дождь, чеканку стальных копыт, плавные движенья шкуры. Смазанные рессоры из пушечной бронзы легко качали их сквозь июньскую ночь, а Мефистофель, присев на корточки в хоровой комнате, обвел этот восемнадцатый день месяца красным. Он, в черном капюшоне своем, призвал спящих лебедей проплыть мимо них по пруду в парке, и кучер мелькнул кнутом над лошадиными ушами.
– Зачем вы захотели отвезти меня домой? – спросила она.
– Мне мил цвет ваших волос и глаз.
Стелла не ощутила рядом с собою ничего, не могла почувствовать ни мужчины, ни зверя, ни духа, таящихся под дождем, никакая рука не кралась к ее руке. Она не чуяла или не слышала даже его дыханья – лишь непреклонное вращение колесного вала. Ни единый мужчина на свете, сидя так, как сидел Кромуэлл, мягкие фетровые поля закручивались от дождя, тонкие прямые черты и широкие ноздри, впивающие лаванду, никакой такой мужчина или вожак человеческий не мог бы вызвать даже легчайшей ряби в ее ровном тоне.
– Почему вы не остались дома, в вашем английском доме? – Волосы у нее отсыревали и тяжелели.
– Дома? Так, а у меня вообще-то нет дома, и, более того, я не уверен, что он есть у кого-нибудь. – Вот, с переменой ветра, сумела она почуять его благовонное дыханье, но он был иностранен, нереален, был тем гумором, от какого она могла отмахнуться белой рукой. – У меня такое чувство, будто я из тех пожилых мужчин, кого немного погодя люди станут звать безродными. – В полном свете выглядел он староватым, напоминал смышленого, но потасканного волкодава, караулящего собственную могилу. И Кромуэлл, подобно перемене мнения или ложному впечатлению, как нежданная встреча или ошибка в темноте, заполнял место Эрни и в Стелле вызывал мимолетное недоумение: в углу своего экипажа она рассчитывала видеть, отчужденное, то драное лицо. Ехал он, как Эрцгерцог, бессознательно стирая дождь со своего жилета, легонько улыбаясь одиноким опьянением. Стелла поглядела за очерк толстого кучера на то, как развертывается угловатая улица.
– Я думаю, у всех есть дом. – Голос ее был музыкален, как колесная ось.
Когда заговорил он, выглядело не вполне так, что он хотел с нею разговаривать. Горло его пряталось за поднятым текучим воротником.
– Я, к примеру, не помню даже лица моей матери. Англия – страна бездомных людей, а вот немцы, пусть и такие же бездомные, осознают это немного медленнее. И кроме того, у них имеется прекрасная способность к идеалам завоевания, к традиционному героизму. – Рот его тяжелел от очень кислого вкуса сна, вкуса обнаружения, что за поднятым ставнем все еще темно, кислота накапливалась от многих нежеланных трапез, и все-таки держал он голову в улыбчивой манере, глядел в расцветавшую темноту с приятным дружелюбием отрепетированной юности. – Постельное белье, шторы, платья моей матери, само то, как я выглядел ребенком, всегда были незнакомы. Не знакомы мне.








