Текст книги "Людоед"
Автор книги: Джон Твелв Хоукс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Три
Баламир проснулся от воя движка в ушах и от рук Королевы-Матери, прижимавших его. На нем были неизбежные черные брюки и черные сапоги – униформа, от которой толпа на улице склонялась пред сыном их Кайзера, черное платье первого человека Германии. Мгновенье думал, что он – в полуподвале, в опечатанном бункере, ибо штукатурка на стенах была влажна. Но руки Королевы, остуженные горным снегом, коснулись его плеча, и королевскую залу, рассмеялся он самому себе, невозможно было спутать с погребом, где укрывался он в первые дни. Она изъяла его из укрытия, очевидно – не подпускала к нему врагов. Сегодня ввечеру преобразовывался кабинет, царствующий дом при полном параде, а кризис – для нации – миновал. Королева-Мать сама рассылала телеграммы, будет ждать машина, и Канцлер прибудет с докладами о переустройстве.
Что-то не давало Мадам Снеж уснуть, и теперь сам бедняга, после мирного сна его, взглянул на нее снизу теми безжизненными глазами и невозможно счастливо улыбнулся. Она чуяла, что в ночи работают могучие силы, и невзирая на то, что присутствие его сделалось добавочной обязанностью, она за него стала теперь благодарна. Возможно, был он, как собака, и знал бы, окажись здесь чужие, – возможно, его состояние сделало б его восприимчивее обычных людей к причудливым шумам улицы. Заныл бы он, возникни у окна вор? Мадам Снеж надеялась, плотнее закутывая плечи свои халатом, что он подаст какой-нибудь звук.
Стоя один на склоне в час перед самой зарей, Герцог с шиком выхватил шпагу. Низ его штанин мокр и дран колючками. Шляпу он потерял. Ноги ныли от утомленья погоней, из рукава пропал шелковый носовой платок, приступая к работе, он спотыкался в колдобинах. Трудная то была задача, и миг поискал он месяц, срезая пушистый хвост у лисенка, – и обнаружил, что разрезал его напополам. Взглянувши вверх – губы белы и холодны, – он едва мог различить вершину горки. За гребнем его и сквозь колючую проволоку лежала неровная тропа домой. Он кромсал и промахивался мимо сочленений, делал надрезы, и были они неверны – острие клинка напоролось на пуговицу. Лисенок отбивался всеми лапами, и Герцог впал в ужас. Свою неуклюжесть он терпеть не мог, презирал себя за то, что проглядел кости. Людям следует быть точными либо в гуманности своей – и наложить собаке на лапу шину, либо в практичности – и отрезать ее вовсе. Он бы предпочел, чтоб у него были свет и столик со стеклянною крышкой, чтобы следить за всем процессом по схеме, зная, какие мышцы разрезать, а какие подвязывать. Даже в полях у них имелись карты и разноцветные булавки, размечались пути и одобрялись методы. Клинок соскользнул и застрял в грязи, а пальцы его, истончившись и состарившись, шарили, нащупывая хватку, а кружевные манжетки и узкие запястья измарались и запятнались. Следовало надеть резиновый фартук, как у фотографа или аптекаря, ему нужно было разжиться короткими острыми лезвиями, а не старой непрактичной шпагою из трости. Все это предприятие тревожило его – теперь-то, после трех-четырех часов беготни по городку в темноте. Ибо Герцог был человеком порядливым, не склонным к страсти, а поскольку в имени его не было частицы «фон», он рассчитывал, что все пойдет по плану. Но шансы природы были против него, ему уже начала не нравиться скользкая тушка. Потребовалась вся изобретательность его, чтобы отыскать – в мешанине – уши, дабы забрать их как трофей, решить, каковы части с названиями, предписанными диетологом, а какие на выброс. В некий миг, собравши силы свои, он подумал, что возится сверху, но затем обнаружил, что это низ, решил было, что сердце у него в руке, а штука эта лопнула, испаряясь у него из пальцев. Предпочел бы оказаться в очках, но те остались дома – еще одна ошибка. Необходимо было сражаться, сперва удерживая куски у себя на коленях, затем присевши над кучей, ему приходилось тянуть, тыкать, и он злился от тупости клинка. Сам тот факт, что это не олень или опоссум, затруднял свежевание, а от того, что это не кролик, трудно было разделывать; инфернальная человечность его перенеслась и в смерть – и тушка стала такой же трудной, каким было и само человечье существо. Каждый раз, как ломалась кость, награда его калечилась, от всякого куска, терявшегося в грязи, все становилось неполноценным, еще несовершеннее в смерти. Герцога раздражало думать, что из-за его нехватки опрятности зверь умышленно терял свою ценность, вознамеривался стать бесполезным, а не распасться на четверти и части с определенными передами и задами. Он утратил всякое подобие с мясом или птицею, лапа уже казалась стопой, рукавица – все равно что башмаком, скакательный сустав подобен запястью, кость или студень, мышца или жир, хрящ или язык, что ему было делать? Он скинул все это воедино, отбросивши то, что счел скверным, но никогда не уверенный, сердясь на свой недостаток знанья. Следовало бы изучить штуку эту заранее, он костерил себя за то, что не прихватил пузырек для крови, какой-нибудь термос или, быть может, винную бутылку. Отложил что-то в сторону на клочок травы и вернулся к работе. Но не успел приподнять клинок, как выронил его в нерешительности и зашарил в траве. То, на что наткнулся он, было крупнее, дранеє. Быть может, иное ценным было и сладким, это же – отнюдь. Пучки рыжей шерсти липли к его ладони, в пальцах запутался рубашкин рукав. Он жалел, что нет света, нет свирепого белого шара под сенью начищенной стали, но то была темнейшая пора ночи. Задача казалась нескончаемой – и не для обывателя, а англичане, осознал он, никогда не снисходили до разделки своих лис. Они хотя бы не знали столько, сколько он. Он резанул – в последний раз – по тонкому обнажившемуся сухожилию. То подалось и хлестнуло отдачей, как резинка, ему по руке. Приятно будет, думал он, сложить все эти лакомые кусочки, разделаться с ними, на льду. Настанет день, говорил он себе, и ему придется полистать справочник и посмотреть, как именно это следовало бы делать. Герцог сунул клинок обратно в ножны и, составивши трость, зацепил ее рукоять крюком о свое предплечье. Органы и изувеченные куски собраны в черную курточку лисенка, он увязал концы вместе, оперся на трость, как на посох, и повлекся вверх по склону, а его долгие хапсбургские ноги трудились оживленно. За собою оставил он лужицу отходов, как будто кошка там заловила потерявшуюся мародерствующую ворону. Но кости дочиста не обобрали, и из папоротников выступил рой мелких жучков кремового окраса и устроился на убоине.
Я оставил Штумпфегля и Фегеляйна распространять листовки. Грохот станка смолк, когда я прошел от сарая по замусоренному двору к пансиону, ропот протока сделался громче от дождя с горок, что стекал – никаких урожаев для полива – вниз, в зараженное русло. Где-то возле конца протока начало оттаивать и раздуваться тело Миллера, застрявшее под осью притопшей разведмашины.
Вновь вскарабкался я по темной лестнице, решая на ходу, что в грядущие недели превращу это место в Национальную Штаб-Квартиру. Комнаты Штинца я займу стенографическим бюро, секретаршам придется быть молодыми и светловолосыми. Я добрался до третьего этажа и от порыва холодного ветра, что лишь несколькими часами ранее проносился над утром, уже наставшем на покоренном севере, задрожал и закашлялся. Башмаки мои топотали по деревянным полам, резкое лицо мое было решительно, напружено. Хорошая это мысль, думал я, превратить этот старый дом в Штаб-Квартиру, ибо тогда я смог бы держать Ютту под рукою. Детям, конечно, придется уехать. Я заполню это место светом и врежу несколько новых окон. Из того аристократа во втором этаже, из Герцога, возможно, получится хороший Канцлер, а, разумеется, Счетчик Населения может стать Государственным Секретарем. Городку этому полагается процветание, я б, может, выстроил на холме открытую беседку для детворы. Конечно, старую конную статую я бы поставил снова на ноги. Летними ночами юные парочки любились бы под нею. Возможно, лучше будет водрузить ее на каменных глыбах, чтобы гости, подъезжающие к городку, могли говорить: «Смотрите, вон статуя Германии, подаренная новым Вождем своей стране».
Я толкнул дверь Счетчика Населения и грубой недружелюбною тряской пробудил своего сотоварища от мертвого оцепененья.
– Все планы исполнены. Но тебе надлежит кое-что сделать.
Я растер ему щеки, надвинул потуже синюю кепку и застегнул серую рубашку. С теплотою улыбнулся невидящим полуприжмуренным глазам.
– Скорее, просыпайся уже, страна почти свободна.
После дальнейших тычков и уговоров старый чинуша вздернулся на ноги:
– В чем дело?
– Нив чем. Пойдем со мной.
– Я чересчур устал и больше с той женщиной спать сегодня не могу.
Я резко взглянул на него.
– Мы и не собираемся. Пойдем. – Я не мог позволить себе оскорбляться.
– Мне на пост только в восемь.
Я сдержался, поскольку старик был пьян и невдомек ему, что сам говорит.
Вместе взобрались мы на еще один лестничный пролет, в комнату Штинца, и, оттолкнув в сторону тубу с ее лоскутком крови, чтоб не мешала, подняли съеженное тело и двинулись с ним.
– Одна вода, – произнес Счетчик Населения, борясь с ногами, – только туба, вода и пустой звук из его жирного рога. Еще одна горошина в адском пламени.
– Не урони его.
– Не урони его? Да я б лучше из окна его вытолкнул, пусть сам на улицу спускается.
– Мы его понесем, и ты будешь осторожен.
Старик заворчал и потянул за ноги.
– Я даже не удосужусь вычеркивать его из реестра.
На улице мы привалили тело к крыльцу, где луна сияла на запрокинутые глаза, а твердая рука лежала на холодном камне.
– Ступай обратно в газеты, ты знаешь, что делать. Встретимся перед домом. – Счетчик Населения, вице-правитель Государства, зашаркал в темноту, а я вернулся в сарай – отыскать тележку.
Канцелярия оставалась все так же холодна, как и в невозрожденные дни, и даже в сей час Канцлера, жильца во втором этаже, не было дома. Мадам Снеж отдернула шторы и обнаружила, что еще ночь, раскуроченная стена через дорогу была смутна и укрыта дымкою. Ее распущенные волосы свисали неровными длинами там, где она их обрезала, по спине, лицо бело и старо, прижато к окну. «Если старый Штинц хочет там высиживать, как дурень, ну так и пусть его. Сварю-ка я своему слабоумному бульона», – подумала она и попробовала раскочегарить печурку, однако поняла, что это невозможно.
– Придется обойтись, – сказала она Баламиру, а тот вздрогнул и ухмыльнулся словам Королевы-Матери. Знал Баламир, что деревня – что брошенные медовые соты, ведь кто-то в самолетах сорвал с домов много крыш. Но Королеве-Матери не следует глядеть на унылую ночь, это его работа и только его – заново отстроить городок и принести счастье его подданным. Он попробовал привлечь ее внимание, да только она глядела в печку. Бульону хотелось самой Мадам Снеж, но собирать растопку для печки из полуподвала – просто-напросто слишком непосильная задача, а дурень, бедняга, знала она, нипочем делать этого не научится. – Вы со Штинцем два сапога пара, – произнесла она и поползла по сотам, хмыкая себе под нос, тиара завалилась набекрень, разболталась.
Четырьмя пролетами выше в моих новых апартаментах из постели выбралось дитя и вновь встало у окна, начавши свой пригляд за нестареющей, бесполой ночью. Маленькая девочка, Сельваджа, тщательно старалась держать лицо в тени шторы, дабы неодетый мужчина в небе не глянул вниз и не увидел. Как бы ни был неприятен ей херр Штинц, она думала, что кому-то лучше бы сходить и велеть ему вернуться в дом. Но соображала при этом, что маму беспокоить не стоит.
Ютта снова натянула покрывала на плечо. Теперь, раз меня нет, нет и нужды обнажаться холоду, и даже Счетчику Населения уже не интересно видеть. Но спать она не могла. Замысловатый топот пьяных ног, нытье движка, шаги мертвых мужчин раскатывались по комнате, за окном царапались и шептались ветви. Она вспомнила тот день, когда Стелла отправилась замуж и бросила ее одну. Теперь же Стелла – Мадам – состарилась, всего лишь старая бесплодная бродяжка, и даже тишину в доме поддержать по ночам не способна. Ютта подтянула колено повыше, разгладила простыни и легла, не спя. Хотелось ей, чтоб я поспешил домой. Мужчины так глупят со своими делами, носятся повсюду с пистолетами, короткими стерженьками и обеспокоенными челами. «Приди в постель, – думала она, – или на днях я вышвырну тебя вон, Вождь ты там или нет».
Без толку все, сна ни в одном глазу. Она встала с кровати и подошла к трем выдвижным ящичкам под раковиной умывальника, порылась в своей одежде. Письмо нашла под повседневным платьем, и покрыто оно было официальными печатями и штампом цензора. Письмо от ее мужа, пока не затерялся тот в России, в плену среди монголов, было единственным личным имуществом, что у нее осталось. Она повернула бумагу к лунному свету.
«…Я сейчас на фронте в большом поле, и знакомый мир мужчин пропал. Вчера мимо проехала шайка, и я сбил вожака с лошади нулей прямо в голову. Дождь поет, и ручейки воспроизводят каждый час. Я думал о нем всю прошлую ночь, а его лошадь убежала через поле. Теперь, Ютта, если правда, что мне достанется все, чем раньше владел он, я отправлю тебе все необходимые бумаги, чтоб ты пошла и завладела его мызой. Наверное, там много чего придется делать, поэтому лучше тебе уже браться. Вчера ночью я все думал, перейдет ли ко мне автоматически его жена. Наверно, да, и, если честно, меня это беспокоит, и мне жаль, что ради этого я парня застрелил. Думаю, у нее, наверно, рыжие волосы, и чиновники ото всего этого отмахнутся – но я пошлю тебе денег, как только поступят, и тебе просто придется пустить их в дело и побороться с нею и детьми. В его мызе может быть несколько акров, кто знает? Пришлю тебе карты и т. д., плюс имя парня, и не думаю, что тебе будет трудно пересечь поле. Не могу взять в толк, что теперь подумает обо мне его жена, раз она теперь моя вместе с землей. Не повезло ей, что оно все так вышло, но, наверно, в амбаре есть лошадь на замену той, которая убежала. Я вообще не мог спать, потому что это поле под чистым небом, что поражает больше всего, а у меня не получалось сообразить, сколько денег у него на самом деле было, что я б мог тебе послать. Не знаю, каково тебе все это, наверно, ты думаешь, я поступил неправильно, но я заключил лучшую сделку, уж какую только мог, а из-за Капрала в блиндаже это стало очень непросто. Может, я сумею покончить с этим рабством и уж точно починю крышу на его мызе ради тебя, если ты просто сделаешь свою долю. У него на мызе может оказаться несколько собак, которые отгоняют браконьеров, – надеюсь на это.
Это ужасная незадача, как видишь, но, если Капрал встанет на мою сторону, думаю, все изменится. Надеюсь, весь план для тебя сложится, и бумаги доберутся по такому дождю надежно, потому что в то же время я в окопах ничего не делаю, и возбуждение это – из-за проволоки и седел – тревожит мою совесть…»
Ютта выронила письмо обратно в умывальный столик. Жалко, что нет комода, такого, что был бы с нее ростом, и резного, а в нем слой за слоем платьев и шелка, чего-нибудь драгоценного на каждый миг ночи, с золотым ключиком и позлащенным зеркалом сверху.
Штинц сидел на тележке прямо, тяжко стукаясь о дерево под ритм камней и выбоин в мостовой. Лицо ему свело, и он соскальзывал, затем выправлялся – как дитя в коляске, слишком для него крупной. Выглядел он безногим, какой волочется по улицам во дни неурядиц, он был пассажиром, что весь напружился для поездки, и лишь голова перекатывалась над бортами тележки.
На дне тележки не было соломы, руки Штинца несгибаемо зацепились по сторонам, и он тяжело подергивался, когда колеса перекатывались по гравию. Если бы с ним ехал кто-нибудь еще, он бы не заговаривал. Угрюм он был, беспомощен, и у всего тела его имелся тот вызывающий, неприятный вид, какой бывает у беспомощных. Оглобли оказались для меня чересчур широки, и мне было трудно тащить тележку, ибо порой она, кажется, набирала собственную движущую силу и подталкивала меня вперед, а каблуки у меня взбрыкивали и падали на половицы пугающим шагом.
Встретились мы на условленном углу, и Счетчик Населения опустил в тележку жестянки, холодные и громоздкие. Они быстро соскользнули на колени Штинцу, тесня и пришпиливая его. Больше не скользил он с движеньем поездки, был уже не пассажир. Жестянки все изменили, они отрезали ему душу, заполонили тележку плеском жидкости. Голова Штинца была уже не голова, а воронка вверху бочонка.
Остановились перед дверью Бургомистра и с трудом выволокли из повозки мученика и топливо. Уронили его и перевели дух.
– Ты уверен, что он нас не услышит?
– Не услышит. А если и да, то ничего не сделает. Гарантию даю – он не издаст ни звука. Он знает, что ему никто не поможет.
Громадным усилием мы вволокли Штинца в вестибюль к Бургомистру и подперли им стол. Опустошили банки горючего – по десять Пфенниге за чашку – по всему низу дома.
Пламя долго добиралось до крыши, поскольку жестянки разбавили водой, а дом и с самого начала был сырой. Счетчику Населения пришлось совершить несколько ходок обратно в редакцию еще за топливом, и руки и плечи у него болели от работы.
Бургомистр думал, что нянечка готовит чашки горячего бульона, и чайник вскипел, пока она в нем помешивала деревянной ложкой. В воде наполовину всплыли белые кусочки курицы, чью голову зашвырнули в угол. Комнату наполняли теплые пары.
– Вот, Миллер, – произнес он, – давайте-ка сядем вместе да выпьем супу. Женщина эта – превосходная стряпуха, а птица – из моего собственного хозяйства. У меня сотни, знаете ли. Миллер, позвольте-ка дать вам этого бульону. – Слезы стояли у старика в глазах, он потянулся к чашке. Но пить Миллер не стал. Нос и рот у Бургомистра обвязаны были красным платком, он сдавливал ему горло, и в последнюю минуту Миллер опрокинул супницу.
– Думаю, мы можем идти, – сказал я. Пожар заполнял улицу жарким немногим пеплом.
Бургомистр не крикнул, но умер – чему я был рад – без воздаяния или покаяния.
Маленькая девочка не смотрела пожаров со времен Союзнических бомбардировок, да и в те дни видела их лишь после того, как они хорошенько разгорались, когда уже обрушивались стены и дома больше не походили на дома. А из-за людей, толпившихся на улицах после налетов, бегавших туда и сюда, отдававших команды, частенько и разглядеть что-то бывало трудно.
Теперь же, поскольку у городка больше не было пожарного агрегата, никаких сирен или машин, и раз на улицах не было никого, она могла рассматривать пожар сколько влезет – смотреть на него из своего окна, не отвлекаясь, бдительно. Пожарники б уж точно пожар уничтожили, их черные лестницы, взобравшиеся по всем стенам, изменили б его, черные дождевики, сияющие от воды, вопияли б об опасности – покрывшись водою, они 6 его загасили.
Пожар некоторое время происходил хорошенько, а затем, поскольку ему не помогал ветер, раз не подкормиться было ему ни одеждою, ни шторами, он начал вянуть, словно зажигательный снаряд на голой дороге, покуда из щелей заложенного ставнями окна в верхнем этаже не засочилось лишь немного искр да порывов дыма. Вскорости дитя устало от языков пламени, что не могли б и кошку опалить, но она все равно радовалась, что не прозвенел колокол. Заползла обратно под одеяла, чтобы согреться, покуда ждет.
Герцог, с бременем хозяйственной сумки в охапке, устало взобрался по лестнице и отпер дверь.
Мадам Снеж, заслышав шумы над головою, поняла, что жилец во втором этаже вернулся.
Стрелочник задремал в кресле и забыл про мальчика и мужчину с воздетою тростью.
Мадам Снеж не видела умирающих угольев.
Свободной рукою Герцог положил несколько выпусков «Мутной Цайтунг» – старых, нечитаемых выпусков – на стул, прежде чем утвердить на нем свою ношу; белые ноги, болтавшиеся над сиденьем, были слишком коротки и до перекладин не доставали. По газетам расползлось пятно. Он быстро задвигался по величественной квартире, годной лишь для Герцогского взора, и теперь уже в жилете, закатавши рукава, сунул он в печь два куска угля, ополоснул руки и наконец сложил куски в ведро отмокать. Несколько костей, что удалось ему унести, неосмотренные и не проштампованные, перед тем как закрылась лавка, он положил на полку в чулане. Швырнувши черную куртку лисенка на кучу трофейной одежи, он собрал свои кастрюльки и взялся за работу. Еще газет на колени, кастрюли он собрал у своих ног и одну за другой драил он, драил, покуда газеты не покрылись густою красной пылью, а сосуды не заблистали, сталь для очага. Драил он, покуда руки и плечи у него не покраснели.
На печи столпилось, ибо каждая кастрюля и сковорода, что были у него во владенье, применились к варке, котелки с крышками и жестянки для печки, крупные и мелкие, тяжелые и легкие, – все они стиснулись вместе над угольями. Бульона хватит на недели и месяцы, полки его будут держать кости годами. Сквозь ставни кухню начал заполнять тусклый свет, и наконец-то, гордо, Герцог был готов сойти вниз.
Мадам Снеж услышала, как поступь, медленная и ровная, остановилась у нее под дверью. Она знала: что-то ждет, какое-то медлительное существо, крупное или худое, живое или мертвое, было снаружи рядом, ждало зайти. Слышала она дыханье, прерывистые тихие звуки, шорохи, столь необходимые для кошмара, шелест ткани, быть может – тихое слово, выбормотанное самому себе. Если зажжет она свет, он может исчезнуть, или она, возможно, его не признает, возможно, она никогда не видела то лицо, те глаза и руки, тех резиновых сапог и дождевика, туго подтянутого до подбородка. Оно, возможно, вяло покачивает топором туда и сюда – крупное, громоздкое, незнаемое. А если не заговорит он, а просто будет стоять, волосы влажно спадают на глаза, лицо в шрамах, на шее повязан платок, и еще хуже – если он не шевельнется, так и не сделает к ней шага за порог с белым носовым платком, с Христом у головы его, в рукавицах и со свистком, за который никогда не хватались, в который никогда не дули, на ремне, – что сделает она тогда? Она не сможет заговорить, не признает она, не вспомнит и не припомнит, как примечательно стоял он, как будто в руках у него винтовка, как если б только что выполз он из протока в дождевике своем, сшитом из резиновых плотов. Ей слышно было, как он приникает все ближе к двери.
Наконец раздался стук и опасливо, чопорно он вошел.
– А, херр Герцог, – произнесла она, – добрый вечер. Вы с визитом поздновато, но видеть вас в радость.
Он поклонился, все еще в жилете, руки красны, и натянуто выпрямился.
– Мадам Снеж, я сознаю, который час, но, – он слегка улыбнулся, – явился я с наиважнейшей миссией.
Она притиснула халат, Королева-Мать пред нею, потеснее к груди.
– Я был бы весьма счастлив, – продолжал высокий мужчина, – если б вы подарили мне удовольствие разделить со мной трапезу, полная перемена блюд и вино, в десять часов того утра, что на подходе. Мне повезло необычайно, и яства готовятся сей же час.
– Почту за честь, херр Герцог.
Еще раз поклонившись, рукава по-прежнему закатаны, Канцлер взобрался по лестнице. Он принес добрые вести.
Баламир поразился, увидевши всего через несколько мгновений после отбытия Канцлера, как мадам Снеж нагнулась выхватить клочок бумаги, подсунутый под дверь. Они слышали, как гонец – Фегеляйн – галопом проскакал по серевшей улице, услышали, как хлопнуло несколько дверей. Мадам Снеж сощурилась у окна, длинные волосы ее дрожали от возбуждения. Она читала – и не верила, затем читала снова. Радость эта слишком велика была, чтоб ее вынести, чересчур огромна, чересчур горда. Слезы радости и долгого ожидания сбегали по ее щекам, прокламация выпорхнула у нее из рук, она схватилась за подоконник. Неожиданно со всею энергией юности распахнула она окно и завопила верхним этажам пансиона.
– Сестра, Сестра, поступило известие, пришло освобождение. Сестра, скажи спасибо своим соотечественникам, земля свободна, свободна от нужды, вольна восстанавливаться, Сестра, новости, они поистине здесь. – Она рыдала так, как никогда не рыдала девочкой.
Лишь молчанье встретило крики ее. Затем сверху испуганно крикнул ребенок:
– Мама спит. – Начинал светать яркий взбудораженный день, и по сохнущим улицам понеслись отзвуками несколько – не больше – изнуренных и ликующих криков.
Хоть шрифт и был слишком уж размазан, и некоторые прокламации стали нечитаемы, декрет разлетелся быстро, и большинство народу, за исключением Начальника Станции, который белой бумаги не увидел, услышало весть и зашепталось о ней в свете раннего утра, пытаясь понять это новое избавление, подстраиваясь к странному дню. Исполнялся декрет – добуквенно – Штумпфеглем и Фегеляйном, они бродили кругами по окрестностям, все шире и шире. Уходили они все дальше и дальше, уставая, покуда и сам шпиль, пораженный солнечным светом, не перестал быть виден.
Зимою Смерть крадется сквозь пройму дверей, выискивая и старых, и молодых, и для них играет в своем зале суда. Но когда люди Весны колотят пальцами по холодной земле и приносят вести, Смерть отправляется вдаль и становится простым прохожим. Два глашатая миновали ее по пути и затерялись в безграничном поле.
Счетчик Населения спал подле бутылок в редакции газеты, руки и лицо у него все еще серы от сажи.
Мадам Снеж мурлыкала себе под нос, подвязывая волосы.
Сын ее наконец-то заснул.
Люки танка были закрыты.
Декрет сработал, выполнили его на диво хорошо, и не успел еще день начаться, как Нация восстановилась, великие действия ее и заведения вновь пришли в порядок, солнце замерзло и прояснилось. Ровно в десять часов, когда Королева-Мать отправилась к трапезе, вниз по улице прошел темный человек с бумагами и остановился у пансиона. Когда Баламир покидал замок с потрепанным человеком, до него доносился отдаленный скрежеток ножей и вилок. На взгорке увидел он долгие очереди, что уже втягивались обратно в учреждение, уже оживленные общественным духом. Двинулись они вниз по склону и миновали, не замечая, пятно растоптанного чертополоха, где лежала падаль.
Удивился я, заслышав весь этот смех на втором этаже, но слишком устал и не остановился, не принял их благодарность. Подле кровати в комнате Ютты снял с себя рубашку и брюки и с трудом опустился под простыни. Мгновенье полежал недвижно, а затем нежно коснулся ее, покуда не открыла она глаза. Губы, ждавшие весь вечер второго поцелуя, коснулись моих, а из открытого окна острое солнце взрезало постель, сияя на белизну ее лица, которое просыпалось, и на белизну моего лица, которое вернулось к дреме. Мы зажмурились от солнца.
Сельваджа открыла дверь и прокралась в комнату. При свете дня выглядела она худее обычного, глаза – дикие от пригляда за ночью и рождением Нации.
– В чем дело, Мама? Что-то случилось?
Я ответил вместо Ютты, не поднимая взгляд, и голос у меня был смутен и резок:
– Ничего. Задвиньте шторы и спи дальше…
Она сделала, как велели.








