Текст книги "Афина"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Внутри я ничего не увидел, только длинный низкий подвал со сводчатым кирпичным потолком в перекрестьях проводов. С потолка свисало штук пятнадцать голых лампочек, но несмотря на такое их множество, они проливали вниз лишь тусклое фосфорическое сияние, оно расползалось по темным углам и там умирало. Вдоль одной стены стоял деревянный верстак со старыми рубанками, угловыми ящиками и прочими подобными приспособлениями и тянулась целая панель мощных электроламп, сейчас выключенных и прикрытых, но грозно выстроившихся в безмолвной готовности. А. начала было что-то говорить, но у нее получилось слишком громко, она со смехом прикрыла рот ладонью, а крылатые отзвуки разлетелись вверху под темным сводом, словно летучие мыши. В воздухе стоял смешанный запах опилок, и клейстера, и терпкого масла, он как будто бы был мне знаком, но откуда, я не мог вспомнить. Может быть, это я сейчас, задним умом, нахожу во всем этом что-то смешное? В затылок мне потянуло холодком, я обернулся, чтобы что-то сказать А., но ее не оказалось. Хотел было позвать ее, как вдруг за дверью послышалось цоканье когтей по камню, сердце у меня дернулось вбок, потом одним сильным толчком выровнялось. Стук когтей смолк – в дверях неслышно встал пес Принц и смотрел на меня, приоткрыв пасть и высунув подрагивающий красный язык. Протекло мгновение. Я осторожно протянул к животному руку и заговорил с ним сдавленным хриплым голосом. Я испытывал страх пополам с досадой: ну надо же было мне попасться в такую западню! На протяжении последнего получаса я с тревогой ожидал, что сейчас, сейчас меня здесь застанут, недоумевающего, расстроенного и чем-то необъяснимо виноватого. По спине у меня, между лопатками скатилась капля пота, холодная и быстрая, как острие ножа. И тут же рядом с Принцем из воздуха возник Франси, держа руки в карманах, ухмыльнулся, пососал зубы и сказал: «Персональный просмотр, а?» Он обшарил подвал молниеносным зорким взглядом и принюхался; пес тоже. Ну конечно, духи А., я их тоже чуял. Франси прошел к верстаку, взял в руку маленький молоточек, повернулся ко мне и…
Хватит. Мне не нравится в этом подвале, совсем не нравится. Один взмах моей волшебной палочки, и мы снова на первом этаже.
Сутуля плечи, поглядывая по сторонам и ухмыляясь про себя, Франси пригласил меня пропустить по стаканчику у «Лодочника». И мы пошли по Фоун-стрит в бронзовой вечерней дымке. Низкое солнце светило прямо в глаза. Пес следовал за нами по пятам, опустив морду и прижав назад острые уши. Улицы заполнила толпа служащих, торопящихся по домам, автобусы ревели, вздымаясь на дыбы, автомобили кашляли и коптили. Я думал про А., про ее бледное лицо и яркие губы и про лиственный шелест ее шелкового платья. Навстречу нам шли хилые девицы, с ног до головы в черном, с густо набеленными лицами, под ручку с волосатыми, увешанными цепями кавалерами; при виде Франси они переглянулись и толкнули друг дружку под бок. Он был одет как всегда: в поношенный твидовый костюм своеобразного рыжеватого оттенка и рубашку без воротничка, на голове – плоская кепка, на ногах – коричневые туфли с потрескавшимися загнутыми острыми носами. Что-то вроде тех персонажей, которые в моем детстве появлялись иногда у нашей двери, – точильщики, старьевщики, жестянщики, продававшие кастрюли, вечные типы неизвестного происхождения, они бесшумно приходили и так же бесшумно уходили, чтобы потом возникнуть где-то на периферии моих сновидений.
Мы свернули на Хоуп-эллей и там увидели Квазимодо – помнишь его? – он пел «Зовут меня Антрима зеленые холмы» и тряс перед прохожими пустой пластмассовой миской. В последнее время я иногда встречал его на улицах и присмотрелся к нему получше. Меня всегда, по вполне понятным причинам, интересовали люди, достигшие дна. Попрошайничество было для него новым падением, прежде он зарабатывал тем, что носил на груди и спине две вывески ювелирного магазина «Бижу», что в переулке как свернуть с Аркейд-стрит. То-то у него тогда было сладкое житье – сиди себе на высоком табурете над тротуаром, попивай чаек из термоса, заедай огромным бутербродом да читай газету. Плакаты у него были бестолковые, вверху надпись: «Бижу, Дом Счастливых Колец», и ниже нарисована как бы рука с вытянутым указательным пальцем, но направленным не в ту сторону. Роста небольшого, лицо, туго обтянутое кожей, лоснится, как коричневый каштан, и прилизанные жирные черные волосы, словно только что снял с головы тесную тюбетейку. Горб в глаза не бросался, вообще он выглядел скорее сгорбленным, чем горбатым. Посмотреть спереди – плоская черепашья голова выставлена вперед, на губах постоянно напряженная, опасливая улыбка (тик, должно быть), похоже, он каждую минуту ожидает, что его сейчас для потехи кто-нибудь ударит; но никто не ударяет. Я чувствовал себя за него в ответе, и мне было неприятно, когда Франси кивком указал на него и заметил со смешком: «Да, пошел на понижение, бедняга. Следующая ступень – только на живодерню». Мы поравнялись с ним, Франси остановился, встал перед ним и принялся с притворным удовольствием покачивать головой в такт с его фальшивым ревом. Квазимодо, взволнованный этим неожиданным вниманием, заревел еще громче, быстро переводя при этом туда-сюда взгляд с Франси на меня и обратно, только посверкивали желтые белки. А я думал: где он живет, какая нора служит ему укрытием? Ведь должна же была у него когда-то быть мать, размышлял я с тихим недоумением. Я попробовал было представить себе его грудным младенцем. Безуспешно. Но вот песня закончилась финальной руладой, он плотно закутался в старое серое пальто и бочком, бочком пошел прочь, на ходу оглядываясь на нас из-за своего горба. Франси смотрел ему вслед. «Спешит пропустить стаканчик», – определил он. Мы двинулись дальше, Франси посмеивался про себя и покачивал головой.
– Слыхал такой анекдот? Оборванец входит в пивную. «Девушка, бутылку денатурата, пожалуйста, да поживее!» Та приносит бутылку, оборванец потрогал и отдает обратно. «Она у вас не на льду стояла? Так теряется весь аромат, моя милая».
Я должен сказать несколько слов про смех Франси – хотя не уверен, что вообще правильно называть это смехом. Сощурив глаза и скривив на сторону верхнюю губу, так что приоткрывался один желтый клык, он издавал нисходящие триоли сиплых, басовитых, сдавленных звуков, слегка напоминающие сморкание, и мелко дергал плечами. Если это и был смех, то какой-то осторожный, скупой, словно человек слишком дорожит уморительной комичностью мира, чтобы делиться ею с другими, а то себе мало останется. Даже в тех случаях, как сейчас, когда он рассказывал что-то смешное сам, похоже было, что анекдот служит только для отвода глаз, а в действительности он потешается над чем-то другим, известным ему одному. Вообще казалось, он все время как-то изворачивается, увиливает, то ускользает из виду, то снова появляется. Вроде фокусника-затейника, который подберется неслышно сзади слева и постучит по твоему правому плечу, ты оборачиваешься вправо – никого нет; а потом слышишь, как он тихо посмеивается позади тебя с левой стороны.
В пивной было шумно и полно народу, освободившегося со службы после восьмичасового рабочего дня, бледнолицых парней в дешевых модных костюмах и озабоченных девиц в перманентах и с гусиной кожей. Мы сели на табуреты за стойкой, Франси снял кепочку, надел себе на колено и откинулся спиной на перегородку с зеркалом, в котором отразился его двужильный затылок и одно необыкновенное, приплюснутое ухо; меня там тоже было видно, вернее, половину меня: странно испуганный глаз, унылую скулу и приподнятый словно бы в судороге угол рта. Я взял джина, а Франси баловался со стаканом легкого пива: наберет в рот и процеживает туда-сюда, а потом половину выпустит обратно в стакан; под конец там на дне образовалась волокнистая муть, противно было смотреть. А у меня опять начиналась головная боль. Франси смотрел на меня глаза в глаза, но все равно мне казалось, что он, посмеиваясь, мерит меня взглядом с головы до ног.
– А вы уж взялись за дело, я вижу, – сказал он и тихо присвистнул. – Вот это я понимаю – невтерпеж!
Я сначала было подумал, что он намекает на А., и у меня стало горячо под ложечкой: так и есть, он сумел заглянуть в мои мысли, где все еще оставался образ ее гибкой шелковой молодой спины, восходящей впереди меня по шкале обозрения. Франси рассматривал меня, прищурясь, и вдруг я заметил, как из глубины его глаз что-то блеснуло, словно зубы хищного хорька на дне темной норки.
– Ну, и что же вы думаете?
Но тут на меня налетела высокая молодая женщина с обнаженными плечами и поразительными серыми глазами с поволокой, извинилась и, раскатившись смехом, прошла дальше.
Что я думаю? Я думал, что лучше промолчать. Ему только сделай знак, и окажется, что мы уже на пару строим планы, как выкрасть картины у Мордена, а выручку разделить пополам. Неплохая мысль, между прочим. Но беда с Франси в том, что по-настоящему настоящим человеком он для меня не был, а так, каким-то сделанным, искусственным, чье общество (если можно считать обществом его присутствие) не предусматривает доверия. Привкус фальши передавался от него даже вокруг. Взять этот день. Все происходившее сильно отдавало нарочитостью, подстроенностью – эта пивная, и сероглазая красотка, и очень уж переигрывающая массовка, и театральный, ослепительный солнечный луч, падающий из окна и поджигающий бутылки позади стойки, и сам Франси, сидящий в центре сцены с кепкой на колене и читающий слова своей роли неуверенно и неубедительно, как актер, который знает, что роль ему все равно не дадут. Почему я позволяю себе связываться с такими людишками? (Говорить бы следовало мне, разве не я тут главный актер?) Это правда, я питаю прискорбную слабость к жизни на дне. Во мне есть что-то, что тянет в трущобы, влечет к сомнительным делам, какая-то трещина в составе моей личности, которая хочет, чтобы ее заполнили грязью. Я говорю себе, что подобная склонность к вульгарному присуща всем истинным знатокам культуры, но не могу сказать, чтобы я в это верил твердо. Я изображаю себя здесь как своего рода Кандида, бултыхающегося в грязи среди мошенников и сирен, но боюсь, правда (настоящая правда!) не такова. Меня тянуло к Мордену и его подозрительным картинам, и ко всему остальному, включая даже Франси, как приличную домашнюю хозяйку тянет к себе бордель. Я не добропорядочный человек, никогда им не был и никогда не буду. Эй, люди! Прячьте свои ценности, когда я поблизости, и не забудьте запереть дочерей. Я – страшилище, являющееся вам в снах, когда вы мечетесь ночью в своих потных постелях. Слышите осторожные шаги? Это я крадусь во мраке там, где погас фонарь ночного сторожа. Ваши часовые спят, ваш привратник пьян. Я совершал ужасные злодейства и могу совершить их опять, я способен на это, я…
Молчи!
Франси собирается сказать что-то еще, но…
Собирался сказать что-то, но что-то изменилось, он замер и остался сидеть вполоборота, глядя в свой стакан с остановившейся, бессмысленной улыбкой.
Господи! Вы только посмотрите на меня, я весь в поту, руки дрожат; не надо бы, право же, не надо было мне так увлекаться.
Когда подошел Морден, я даже не слышал, а только вдруг почувствовал, что он стоит у меня за спиной. Он наклонился к моему уху и притворно угрожающе прошептал:
– За вами ведется слежка, сэр.
Сегодня он был в дорогом пепельно-сером двубортном костюме, пиджак прочно, как грузовой строп, стягивал широкую бычью грудь, и казалось, тяжелый торс совсем неустойчиво держится на этих коротких жирных ножках с несоразмерно маленькими, изящными ступнями. В целом он был небольшого роста, ты ведь знаешь, широкоплечий, грузный – это да, но невысокий; я превосходил его ростом дюйма на два. Не то чтобы это имело какое-то значение, я все равно его боялся (знаю, знаю, «боялся» – не то слово, но обойдемся им). И так будет всегда, сказал я себе, впав как бы в задумчивость, возможно, отчасти из-за выпитого джина. Даже если я в каком-то деле возьму над ним верх, в глубине души я не перестану перед ним трепетать. В его присутствии я терял равновесие, все как-то кренилось, и чтобы удержаться на ногах, я должен был стоять под углом к поверхности пола. Впрочем, более или менее так же я чувствовал себя с ними со всеми тремя. Я действительно, на самом деле, был Кандид. Я растерянно пробирался между ними на заплетающихся ногах, смотрел не в ту сторону и, как в страшном сне, не соображал, куда иду, двигаясь наискось по предательской наклонной плоскости их пугающе проницательных взглядов. Ну и дурак же я был. Морден, наверно, за это и любил меня; я служил ему развлечением, грустным клоуном, мальчиком для побоев. Почему я вспоминаю о нем в общем-то беззлобно? Потому что – мне это только сейчас пришло в голову – он напоминал мне меня самого. Вот так мысль! Я еще вернусь к ней, когда все хорошенько обдумаю. А пока он стоит в роденовской позе, одна рука в кармане, голова запрокинута, и смотрит на меня как бы сверху вниз с высокомерной, льдистой улыбкой.
– Да, – подтвердил он почти радостно, – мы наводим о вас справки, изучаем досье. Франси вот, например, считает, что вы вовсе не подходите. Ему кажется, что он где-то встречал вас раньше, в прежней жизни. Верно, Франси? Есть данные, – проворковал он, заговорщически понизив голос, – насчет кое-каких предосудительных поступков, кое-каких серьезных правонарушений.
И не спуская с меня глаз, рассмеялся весело, словно все это – отличная шутка. Франси молчал, понурив голову, посасывая зуб и вертя стакан в лужице на стойке. Я хочу, чтобы ты ясно представила себе всю сцену: вечер, переполненная пивная, гул разговоров, спирали дыма и пыли в последних солнечных лучах, косо тянущихся над крышами Гэбриел-стрит, и мы трое – единственная безмолвная группа, мы с Франси сидим друг против дружки, почти соприкасаясь коленями, а Морден в непринужденной позе стоит посредине над нами, одна рука в кармане, как будто у него там пистолет, и любуется своим отражением в засиженном мухами зеркале позади стойки. Ты, конечно, тоже была там, призрачный четвертый участник нашего квартета; я ясно чувствовал твое присутствие. Я ведь уже носил тебя в себе, мой фантом, мое второе я. И все прочее не имело особого значения.
– Ну, что ты скажешь? – обратился Морден к Франси из зеркала. – Он подходит? Потому что если нет… – Он вынул из кармана руку с вытянутым указательным и оттопыренным большим пальцем и, улыбаясь, беззвучно застрелил меня. – Тогда ба-бахх! Вы убиты.
Меня всегда удивляет и радует, что я способен проявить такое присутствие духа перед лицом потрясений и внезапных опасностей. Этими шутливыми угрозами Морден вызвал к жизни мое забытое и похороненное прошлое, оно поднялось и село в своем гробу, чернея глазницами и жутко ухмыляясь, а я преспокойно попивал джин и смотрел в потолок, правдоподобно, как мне представлялось, изображая совершеннейшее безразличие. Не всегда, конечно, это у меня получается, но когда получается, то выходит, на мой взгляд, очень убедительно. По крайней мере я надеюсь, что так. Франси по-прежнему молчал, и Морден, игриво толкнув меня в бок, заметил: «Шерлок безмолвствует. – Он повел рукой, и в ней очутился стакан с жидкостью, с минеральной водой, он же не пьет, ты помнишь. – Ну что ж, в таком случае дело прекращено!» – Он стукнул по стойке донышком стакана, как судейским молотком. Пес тоже здесь, лежит на полу у табуретки хозяина, передние лапы вытянуты, уши торчком; в позе Анубиса. Вокруг в дрожащем голубовато-пьяном воздухе все выглядит уменьшенным и отдаленным. Морден берет меня рукой-пистолетом за плечо; у него поразительно сильная хватка, я уже говорил, кажется?
– Слушай, – говорит он мне в ухо с фальшивой искренностью. – Ты не бери в голову, мне нравятся самостоятельные мужчины.
Тут все опять смещается, фальшивые стены и потайные комнаты гладко, как намасленные, разъезжаются в стороны, и уже – новый, другой день, мы не там, а где-то еще, солнечный луч сияет так же, но под иным углом и падает не целым столбом, а отдельными золотыми нитями, проникающими сквозь ставни, кажется, или это шторы? На дворе, похоже, бабье лето. Утро, насколько можно судить, тихое и ясное, и все предметы видятся выставочными экспонатами под чисто промытым стеклом. Мы находимся в гостиной одного из псевдошикарных отелей, понастроенных за последнее время на окраинах нашего квартала, – всюду никель, и светлое дерево, и шершавые запахи дорогих невкусных обедов. Зажав ладони между колен и глядя в пол, я читаю небольшую, изящно построенную лекцию на тему о картинах. Мордену не сидится, он уже начал ерзать в кресле, вертеть головой и нетерпеливо вздыхать. «Да, да, – поддакивает он мне, чтобы я наконец умолк. – Совершенно верно». И затянувшись толстой сигарой, в сердцах разгоняет лапой дым, словно раздирает висящую перед глазами паутину. Но не важно, я как ни в чем не бывало продолжаю. Для тебя не будет новостью, если я скажу, что замечаю в своем характере определенную долю педантизма, который по-своему доставляет мне удовольствие. Он притупляет эмоции, успокаивает страсти. Приятно все разложить по полочкам, факты сюда, умозаключения туда, наметить общее направление, альтернативы, дальнейший ход рассуждений, приводящих к намеченной цели. Возможно, я и вправду несостоявшийся ученый. (Стоит ли говорить, что сам я не придаю веры ни единому своему высказыванию?) Там, в пыльной гостиничной тишине, я, что называлось в старину, размеренным тоном рассуждал о необыкновенной коллекции Джозайи Марбота, ощущая, как на меня нисходит знакомый покой, внутри которого теплится огонек мирного скромного счастья. Я слушал сам себя с удивлением и восхищением. Как будто бы это говорил какой-то чужой голос, а я только служил передатчиком. Это, собственно, и есть все, что мне надо от жизни: присутствовать, отсутствуя. Иногда в общественных местах мне начинает казаться, что, если я остановлюсь и замру на месте, люди смогут преспокойно проходить сквозь меня. Я даже представляю их себе – вон тетка с продуктовой сумкой, вон девушка на велосипеде, они на миг замешкались, перед тем как пройти через меня, вздрогнули, у них мурашки по спине бегут, а я, человек-невидимка, стою себе с улыбкой на устах и только стараюсь не дышать.
– Послушайте, – Морден подался вперед, уперевшись локтями в подлокотники; колени у него растопырены, лодыжки скрещены, – нам только нужно знать, подлинные они или нет?
И выжидательно раскорячился, словно сердитая лягушка.
Я минуту помолчал для внушительности, а потом своим сдержанным авторитетным тоном заметил ему, что ведь картины-то эти подписаны. Он выгнул бровь. Мне было слышно, как он дышит, тяжело и хрипло втягивая воздух раздутыми ноздрями.
– Из чего следует, – заключил я, – что они либо подлинные, либо подделки.
Он разинул рот и коротко хохотнул, как пролаял.
– Какие же они еще могут быть?
Одно из главных удовольствий педантизма состоит, я убедился, как раз в том, чтобы не показывать своего удовольствия. Негромкая, монотонная, чуть брезгливая речь, равнодушный взор и, конечно, некоторое высокомерие – вот чего надо добиваться. Полотно, написанное в манере Воблена, неспешно пояснил я, даже самая точная копия, не является подделкой под Воблена, если на ней нет его подписи. «Так что, как видите, подпись, – я изобразил в воздухе некий росчерк, – подпись – это все».
Он нахмурился. Мне эти его странные, почти ненавидящие взгляды были неприятны. Теперь-то я понимаю, что просто он так хмурился, чтобы не рассмеяться. Ну и спектакль он устроил! Как он, должно быть, потешался, изображая из себя простодушного делягу, интересующегося искусством, и все такое прочее.
– Нет! – хмыкнул он, словно откашлялся. – Я скажу вам, что значит – все. Все – это когда видишь подделку, а заявляешь, что это настоящая вещь.
Он еще задержал на мне сердитый взгляд, кивая своей бычьей башкой, а потом откинулся на спинку кресла, сунул сигару в угол рта и принялся разглядывать противоположную стену сквозь густое облако табачного дыма.
– Впрочем, я их все равно, наверно, куда-нибудь отдам, – равнодушно заключил он. – Может, в галерею какую-нибудь. – От этой мысли в его скучающем взоре вдруг взблеснула искра: «Коллекция Мордена»! – Просто мне… – Он сделал неопределенный жест и отпил минеральной воды, вернее, нет, затянулся сигарой. – Мне просто… – Он снова сердито нахмурил брови. Пес пристально наблюдал за ним, по-видимому, ожидая от него в любую минуту какой-нибудь удивительной или злобной выходки.
– …интересно, – сухо произнес Франси, и мы с Морденом оба удивленно обернулись и уставились на него с недоумением, словно он – иностранец, внезапно заговоривший на нашем языке. У Франси был вид скучный и скептический. На губе презрительно болтался окурок. Франси и его окурки, его кепка и собака. Морден откашлялся и громко подтвердил:
– Вот именно что интересно. – Он сверкнул на меня глазами, как будто я сейчас начну ему возражать. – Хочу знать, и все. Если подделка, значит, подделка.
Поверил ли я ему? Я много раз задавал себе этот вопрос, катаясь по полу тюремной камеры моего страдания и позора в первое время после того, как рухнуло все мишурное сооружение. Без толку, разумеется; веришь или не веришь – тут ни при чем. Вера, доверие, подозрение – это химеры, возникающие задним числом, когда оглядываешься с высоты понимания, что ты обманут. А тогда я продолжал неуверенно двигаться дальше, как пьяный канатоходец, старающийся сосредоточиться и не упасть, хотя вокруг все отвлекает внимание: мимо проносятся гимнасты на трапеции, а внизу на арене кувыркаются клоуны. Ну конечно, я с самого начала чувствовал, что тут что-то не так, – но бывает ли иначе? Куда ни сунь нос, всюду пахнет кровью и слизью. Иной раз я перехватывал взгляд которого-нибудь из них, включая собаку, и прочитывал в нем недоумение: как это я до сих пор не догадался, в чем дело? Я как будто бы застиг их в разгар попойки, и они, на минуту отрезвев, стоят с постными физиономиями, поджав губы и надув щеки, и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться. Случалось, я выходил из комнаты, где они находились, и мне мерещилось, что они у меня за спиной, положив руки друг дружке на плечи, разражаются неудержимым хохотом. Да только я отмахивался… Но зачем терзать себя? Какое это теперь имеет значение? Разве мука утраты тебя – не достаточно жгучее адское пламя, чтобы мне еще совать пальцы в золу? Но ведь больше у меня ничего нет, ни связки писем, ни локона в ладанке, а лишь эти мысли, которые я без конца кручу в голове, точно мясо на вертеле (ich brenne in dir [3]3
«Я сгораю в тебе» (нем.) – фраза из последнего стихотворения P. M. Рильке, сохранившаяся в его дневнике.
[Закрыть]…). Глупый и жалкий бедняк мистер Панч с подбитым глазом и с разбитым сердцем, сутулящий спину под бременем позора. Я представляю себе, как я сижу в отеле, или где мы в тот день расположились, и рассуждаю о приемах определения места и датировки, об истории масляных красок, о необходимости тщательного сопоставления мазков, и ежусь от стыда, как устрица от соли. Почему я так легко поддался обману? Ответ, конечно, напрашивается сам собой: да потому, что я хотел обмануться. Бух! Я колочу кулаками об пол камеры и – бух! – лбом тоже. Бух! Бух! Бух!
Сколько я тогда говорил! Когда я вспоминаю то время, там все происходит на фоне беспрерывного гудения – это немолчный звук моего голоса. Сознание собственной вины, я имею в виду вину непреходящую, неискупимую, до конца жизни, делает из человека мрачного шута. Вину представляют как что-то весомое, говорят о бремени вины, о том, что она гнетет, но, по моим сведениям, это не так: вина легче воздуха; она наполняет вас, как воздушный шар, и вы взлетели бы, болтая руками и ногами, комичный Грок, если бы не держались за предметы. Уже много лет речь – моя привязь и мой балласт. Стоило мне завести свой самообразовательный монолог, и меня уж было не остановить. История искусства, биографии художников, художественные мастерские XVII века – в моем распоряжении был неисчерпаемый запас тем. И все – единственно для того, чтобы задавить в себе упорно всплывающие пузыри панического, раздирающего адского смеха, гогота проклятых. Вот почему меня было так легко одурачить, так просто водить за нос – я все время думал о другом, боролся мысленно с учеными, тяжелыми словами, которые, достань у меня смелости произнести их вслух, вызвали бы у тебя недоумение, а затем и смех. Кара. Искупление. В таком роде. Я же все еще обретался в аду или, по меньшей мере, в чистилище, а ты была одной из избранных, которые прогуливались в золотом сиянии по елисейским полям, и я, тоскуя, исподтишка засматривался на вас.
Но постой, это ведь не совсем правда, то есть правда, но не полная, и производит чересчур благоприятное впечатление. Эти выспренные слова… Да ладно, оставим это. Осточертело.
Внезапно Морден резким вывертом руки раздавил свою на три четверти не докуренную сигару, энергично встал, всполошив пса, и сказал:
– Пошли прокатимся.
Я взглянул на Франси, но он только пожал плечами, покорно поднялся и потащился вслед за Морденом, который был уже на середине зала. Сероглазая девица огорченно улыбнулась мне и посмотрела в сторону. И вот уже дверь пивной, то есть я хочу сказать – двери отеля, вращающиеся двери отеля «Святой Гавриил» со вздохом выставили меня на тротуар, залитый бодрящим солнцем сентябрьского утра.
Автомобиль Мордена, низкий черный зверь, дожидался, брошенный на двойной желтой линии позади отеля в переулке, звеневшем архаическими возгласами торговцев и разносчиков. На ветровом стекле был налеплен штрафной талон. Морден смял его и выбросил комок в канаву, откуда Франси его немедленно достал. Это выглядело как привычная процедура. «Я поведу», – сказал Морден и включил зажигание, не успели еще мы забраться в машину. Я сел на переднее сиденье, Франси развалился на заднем вместе с Принцем, который сидел, навострив уши и дыша мне в затылок. Мы поехали по мелькающим улицам. Морден гнал машину с рассеянной яростью, выворачивал баранку, знай давил ногой то на газ, то на тормоз. Река, потом зеленые проспекты, потом канал и, наконец, широкое бетонное шоссе, тянущееся длинной дугой между мрачными жилыми кварталами. Морден указал в окно: «Тут в мои годы были поля». И мы понеслись дальше по печальной густо заселенной равнине под высокими, блеклыми, голубыми небесами. Сзади меня пес, тихонько скуля, провожал глазами пролетающие просторы.
Мы уже почти выехали за город, когда Морден вдруг притормозил и свернул на улицу бедного поселка. Покрутившись на большой скорости по лабиринту проездов и улочек, он остановил машину в том месте, где дорога пошла под уклон между забором, за которым стояли однотипные дома, и серым, унылым школьным зданием, торчащим посреди широкого, голого школьного двора. Поднялся ветер, солнечный свет помутнел, стал молочным. Мы сидели и молчали. Морден, отвалившись на спинку, с мрачным видом глядел по сторонам. Дома, дома, ряды домов, жалких, неприглядных. Пес облизывался и трепетал в предчувствии, пока наконец Франси, кряхтя, не нагнулся и не открыл ему дверцу. Пес пулей выскочил из машины и понесся прочь через школьный двор, держа нос к земле. Морден тоже вылез и осматривался, щурясь. Я хотел было выйти вслед за ним, но Франси сзади придержал меня за плечо и сказал: «Погоди-ка». Мы остались сидеть в машине и слушать, как вверху в проводах свистит ветер и в отдалении хрипит и бренчит радио. Морден перешел через дорогу, двинулся вдоль забора, остановился в нескольких шагах, вошел в калитку и постучал в узкую матовую стеклянную дверь. Она сразу же открылась, словно управляемая на расстоянии. Оглянувшись один раз через плечо, он вошел в дом. Теперь и я беспрепятственно вылез из машины и стал, как только что Морден, осматриваться по сторонам, загородив от света глаза. В воздухе стоял тот особенный запах, который издает бедность, – смесь нестираного белья, пропитанных мочой тюфяков и спитого чая. На край противоположного тротуара выехал малыш на трехколесном велосипедике и медленно, неуверенно свалился в придорожную канаву. Открылось окно верхнего этажа, высунулась краснолицая тетка и с интересом, даже с вызовом посмотрела на меня. Дитя в канаве заплакало, заскулило негромко, прерывисто. Вслед за мной выбрался на воздух и Франси и встал, прислонясь к капоту машины, скрестив руки и лодыжки. Дверь, за которой скрылся Морден, опять отворилась, появился коренастый молодой здоровяк, кривоногий и короткорукий, и двинулся по дорожке. Он был рыжий, коротко стриженный, нос вдавлен, в одном ухе серьга в виде распятия, одет в трикотажную фуфайку и защитные брюки и обут в высокие шнурованные башмаки. Остановившись у калитки, он сложил коротенькие ручки на груди и устремил холодный взгляд на меня. Я повернулся к нему спиной и перешел на школьный двор. От выпитого джина ноги меня держали нетвердо. В окно школы было слышно, как дети нестройным хором повторяют таблицу умножения на два. Грустно и одиноко чувствует себя человек, болтающийся на улице без дела, когда дети сидят на занятиях; нет места пустыннее, чем школьный двор во время уроков. За школьным двором по склону холма поднимался луг, ветер клонил пожухлую жесткую траву, поблескивающую на присмиревшем солнце. Вдалеке виден был носящийся широкими кругами Принц, а еще дальше скакал плавным галопом мальчик на пегом коньке без седла. Внезапно, бесшумно рядом со мной очутился Морден – удивительно, как тихо передвигался этот человек, несмотря на свой основательный вес, – он задумчиво покачивался с носка на пятку, задрав голову и расширив ноздри, словно ловил какой-то запах, возможно, запах былого. Я поинтересовался, просто чтобы не стоять молча, не в этих ли местах он родился? «Здесь? – переспросил он и засмеялся. – Ну уж нет! – Он посмеялся еще. – Я нигде не родился». И со смехом тряся головой, пошел обратно к автомобилю этой своей изящной семенящей походочкой, пригнув голову и засунув руки в карманы, а ветер трепал и надувал его штанины. Я еще немного помедлил там, глядя вдаль и не думая ни о чем. Мальчишки на лошади уже не было. У меня за спиной Франси длинно, переливчато свистнул, и пес, немедленно прервав свой бег по кругу, примчался к нему вприпрыжку, а на меня даже не взглянул, пробегая. Плывущее облако затянуло солнце, через поле ко мне побежала волнистая тень, и мне вдруг стало страшно, сам не знаю чего; просто я ощутил огромность мира и бездонность неба, и тень облака, которая сейчас накроет меня, неосязаемая и неотвратимая, как судьба. Больше всего я боюсь не крупных происшествий, когда например, автомобиль теряет управление или у самолета отваливается шасси, а вот таких заурядных моментов, когда вдруг оказываешься вне игры и земля уходит из-под ног, а ты стоишь и с ужасом смотришь в пустоту, похоже на персонаж из мультфильма, который уже добежал до края пропасти, но продолжает бежать по воздуху и не падает, пока не замечает, что под ногами ничего нет, а далеко внизу – дно каньона. Я заторопился обратно к машине и вернулся чуть ли не бегом. У ворот рядом с коротконогим амбалом теперь стоял еще один субъект, нездорового вида, толстый и фантастически одетый в красные домашние туфли и во что-то наподобие шотландской клетчатой юбки, а на плечах – плед с кистями, плотно окутывающий большое брюхо и переброшенный через плечо, точно древнеримская тога. Вздернув бровь, он, кажется, внимательно рассматривал именно меня. Когда мы отъезжали, он выпростал из-под пледа пухлую ладонь и двусмысленно покачал жирным указательным пальцем, не то грозя, не то прощаясь. Ни Морден, ни Франси ему в ответ не помахали. «Ну и ну! Родная мать не узнает», – скупо усмехнулся Франси. Я спросил, кто это, но не получил ответа. Морден с брезгливым раздражением смотрел в пол. В канаве все еще сидел малыш возле своего велосипеда и тихо скулил.