Текст книги "Кеплер"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
V SOMNIUM [43]43
Сон (лат.).
[Закрыть]
Уж меркнул свет, когда наконец добрался он до Регенсбурга. Тонкий дождь косо летал в ноябрьских сумерках и оседал серебряным пушком на воротнике у него, на бриджах, на жидкой лошадиной гриве. Он пересек Каменный мост над мрачно вспученным Дунаем. Смутные, безликие фигуры спешили мимо. Грозный гул стоял в ушах, ходили ходуном руки, сжимая грязные поводья. Он убеждал себя, что все от усталости, от голода: сейчас нельзя болеть, только не сейчас. Он явился, чтобы домогаться у императора, нет, чтобы требовать те деньги, какие ему задолжали.
В доме Хилдебранда Биллига горели лампы. Он издали завидел желтые окна постоялого двора, и там, внутри, – хозяина с женой. Все это было как во сне: свет сияет в промозглой мгле, и дождь, и кто-то его ждет. Старая кляча процокала, раскашлялась и стала. Хиллебранд Биллиг выглядывал в отворенную дверь.
– А мы, сударь, вас до завтра не ждали.
Всегда одно и то же, слишком поздно, слишком рано. Он и не помнил точно, какой сегодня день недели.
– Ну вот, – потопал затекшими ногами, слезясь от холода. – Вот я и здесь!
Его усадили сушиться у огня на кухне, поставили перед ним тарелку с бобами и колбасой, кружку пунша, подсунули подушку под изболевший зад. Старая собака прикорнула у его ног, со сна вздыхая и порыкивая. Биллиг хлопотал над ним, большой, чернобородый, в чем-то кожаном. Фрау Биллиг от робости застыла у плиты и улыбалась беспомощно своим кастрюлям. Он уж и не помнил, когда с ними познакомился. Они были, кажется, всегда, как родители. Он пусто усмехнулся пламени. Биллиги были двадцатью годами его моложе. Через год ему стукнет шестьдесят.
– Я еду в Линц, – сказал он. Только сейчас он вспомнил. В Австрии ему следовало что-то получить по закладным.
– Но вы у нас побудете? – сказал Хиллебранд Биллиг и – с тяжеловесной шутливостью: – Мы с вас, знаете ли, недорого возьмем. – Единственная его шутка. [44]44
Billig – недорого (нем.).
[Закрыть]Никогда ему не надоедала. – Правда, Анна?
– Ну да, – наконец-то фрау Биллиг раскрыла рот. – Мы всегда вам рады, господин доктор.
– Весьма признателен, – бормотнул он. – Мне надо, да, на несколько дней здесь задержаться. Хочу повидать императора, он мне должен деньги.
Это произвело впечатление.
– Его величество скоро ворочается в Прагу. – Хиллебранд Биллиг, гордился своей осведомленностью в таких делах. – Совет их этот кончился, слыхал я.
– Я все равно его застану. Конечно, готов ли он со мною расплатиться, это уж другой вопрос.
У его величества есть поважней заботы, чем невыплаченное жалованье императорскому математику.
Вдруг он распрямился рывком, расплескав пунш. Переметные сумы! Он встал, бросился к двери.
– Где моя лошадь? Куда подевалась моя лошадь?
Биллиг ее отослал в конюшню.
– Но мои сумки… мои сумки!
– Их конюх принесет.
– Ох. – Он стонал, вертелся. Все бумаги его были в этих сумках, включая проштемпелеванный, под сургучом, императорский приказ о выплате ему 4000 флоринов в счет жалованья, в погашенье долга. Несказуемое что-то мелькнуло, осклабилось и скрылось. Ошарашенный, он снова медленно сползал на стул. – А? Что?
Хиллебранд Биллиг над ним склонялся, выговаривал старательно:
– Я, говорю, сам схожу за ними, принесу их, сумки ваши, а?
– А-а.
– Никак вам дурно, доктор?
– Нет-нет… благодарю вас.
Он весь дрожал. Вспомнился детский частый сон – ужасные муки, беды лениво разворачивались перед ним, а кто-то, непонятно кто, следил за ним с веселым, почти дружеским участием. И вдруг опять это видение, или как его ни назови, и то же приглушенное злорадство. Ах, как это было страшно! И не только же за свое имущество он испугался? Он вздрогнул.
– А, что? – Фрау Биллиг что-то говорила. – Прошу прощения, сударыня?
– Семья ваша, – она повторила громче, криво улыбаясь, ощипывая на себе фартук. – Фрау Кеплер, детки?
– О, они прекрасно, прекрасно. Да. – Легкая судорога, почти как боль, по нему прошлась. Он не сразу опознал. Укол вины! Вот уж ему не внове. – А у нас недавно свадьба была, знаете ли.
Тут вернулся Хиллебранд Биллиг – дождь в бороде – и поставил сумки у огня.
– О, хорошо, – пробормотал Кеплер. – Прекрасно. – Положил на сумки ноги, подставя пальцы пламени. Пусть и озноби прокалятся, им не вредно. – Да, свадьба. Наша милая Регина нас покинула. – Заметил озадаченное молчанье Биллига. – Ах, что я такое говорю? Конечно же Сюзанна. – Он помолчал, придумывая, что бы еще сказать. В голове гудело. – Брак совершен на небесах, Венера нашептала в ухо моему помощнику, Якобу Барчу, тоже звездочету, и медику вдобавок. – А когда богиня растерялась, разглядев, как робок сей Адонис, Кеплер взялся за дело сам. И ведь тогда уже виной кололо! Так на нее насесть! И не известно еще, не зря ли он старался. Слишком девочка на мать похожа. Бедняга Барч. – Людвиг, мой старший сын, тоже пошел по медицинской части. – Он передохнул. – Ну и я не дремал: в апреле у нас снова было прибавление семейства, девочка. – Он глупо ухмылялся, глядя в пламя. Фрау Биллиг у плиты гремела сковородками: не одобряла молоденькую его жену. И Регина тоже. «Почему бы и не жениться, будь господин мой отец бездетен». Какой, однако, странный способ выражения. Между строк он много вычитал в ее письме, да, слишком много. Глупые, грешные мечты. Она же просто-напросто снова намекала на проклятое наследство. И он ответил, что не ее это дело, что он волен жениться когда захочет, на ком захочет. Но ах, Регина, того не мог я написать, что она мне напомнила тебя.
Трижды это имя – Сюзанна – всходило над горизонтом его судьбы, две дочки, одна умерла в младенчестве, вторая вот теперь замужем, ну и вот жена. Кто-то все старался что-то ему сказать. И прав был. Он ее выбрал между одиннадцати кандидаток. Одиннадцати! Только потом дошло до него, как это смехотворно. Он уж не всех и помнит. Была вдова Паурич из Кунштадта, все напирала на бедных деток без матери, на эту удочку его ловила, потом были мать и дочь, каждая норовила всучить ему другую, и толстая Мария, вся в кудрях, и эта Хелмардша, с фигурою атлета, и еще та, титулованная, ах, как же ее, сущая Горгона: все с выгодами, домами, богатыми отцами, а он выбрал свою сиротку без гроша, Сюзанну Ройтинген из Эфердинга – и как все возмущались. Даже ее опекунша, баронесса Штархемберг, и та считала, что это слишком для него нелестный брак.
Ей было двадцать четыре, когда он ее увидел у Штархембергов в Линце: высокая, слегка неловкая, и все-же – как хороша, какие прелестные глаза. Ее молчание его смущало. Она в тот день едва ли произнесла хоть слово. Он боялся, что она поднимет его на смех, – немолодой, маленький, седина в бороде. Но она слушала его с нежным участием, склоняла к нему прекрасные глаза, опрокинутый рот. Не так уж она была похожа на Регину, но было что-то, и этот вид спокойной сосредоточенности его пронзил. Дочь столяра, как ты, как ты.
– Мы окрестили ее Анной Марией.
Тут Анна Биллиг наконец-то снизошла до улыбки:
– Миленькое имя.
Семерых детей родила ему Сюзанна. Трое первых умерли в младенчестве. Он уж думал, не женился ли на новой Барбаре Мюллер, урожденной Мюллер. Она поняла, что он так думает, меряя его своим печальным, оценивающим взглядом. И все ж ему показалось, и то была удивительная мысль, что она не обижается, только о нем горюет, о его обманутости, об его потере. Как мало она требовала! Она дала ему счастье. И вот он ее покинул.
– Да, – сказал он. – Миленькое имя.
Он прикрыл глаза. Волны ветра промывали дом, и сквозь шум дождя, кажется, он слышал реку. Он пригрелся у огня. Спертые газы тоненько урчали в животе. Грубый уют напомнил детство. Но отчего? Драгоценные поленья, кружки пунша – все было наперечет в доме старого Себальда. Но в душе засел образ утраченного мира и порядка, гармоническая сфера, какой и не бывало никогда, к ней только льнула идея детства. Он рыгнул, молча усмехнулся, увидев себя со стороны: старый сырой болван, клюет носом, вздыхая по прожитым годам. Не хватало только захрапеть, разиня слюнявый рот – и довершилась бы милая картинка. Но другой огонь, всползая по хребту, не давал уснуть. Пес во сне тявкнул, ему снились крысы.
– Что, Биллиг, значит, конгресс кончил свою работу, говоришь?
– Эге. Князья разъехались уже.
– Да и пора, полгода уже заседали. И стало, утвердили преемство молодого вертопраха?
– Так говорят, доктор.
– Мне, значит, надо поторапливаться, если хочу потребовать удовлетворения у его отца?
Биллиги тоже смеялись, но как-то бледно. Его веселость, он видел, их не обманула. Им не терпелось узнать истинную причину – зачем было бросать дом и семью ради такой полоумной затеи. Он бы и сам не прочь узнать. Удовлетворения? Этого он жаждал? Обещание 4000 флоринов – все в сумке, под несломленной печатью. Ну и на сей раз, всего скорей, получит он другой, столь же ненужный клочок пергамента. Трех императоров он знал, бедного Рудольфа, захватчика Матвея, его братца, и вот колесо злосчастья свершило полный круг и старый враг Фердинанд Штирийский, бич лютеран, надел корону. Да он бы и не приблизился к нему, кабы не этот долг проклятый. Ровнехонько десять месяцев, день в день, без него обходился.
* * *
К утру похолодало, небо в синяках, воздух отдавал металлом, и всё как затаило дух, дивясь выпавшему снегу. Грязно-белые глыбы льда катили по реке. Во тьме перед рассветом он лежал без сна и со страхом слушал, как урывни, разбиваясь под корабельными носами, скрипят и стонут, и сыпят дробным треском, как дальней мушкетною пальбой. Пристали с первым брезгом. Пристань была пустынна, только дворняга с взбухшим брюхом гоняла ускользающий швартов. Шкипер угрюмо оглядел Кеплера, луковым духом изо рта забивая вонь кож из трюма.
– Прага, – он презрительно повел рукой, будто создавая этот спящий город из стылого тумана. Кеплер поторговался о цене.
Из Ульма он явился с первыми отпечатанными экземплярами своих Tabulae Rudolphinae.И на сей раз по пути снова остановился в Регенсбурге, где жила у Биллигов Сюзанна. Было Рождество, он чуть не год целый не видал ее, детей, но он не мог мешкать. Иезуиты в Дилленгене показали ему письма от своих священников в Китае, те спрашивали о новейших открытиях в астрономии, и он тотчас же взялся за составленье небольшого трактата для миссионерских нужд. Дети почти совсем его забыли. Он за работой замирал, чуя их взгляды на своей спине, но, стоило обернуться, они, испуганно перешептываясь, бегом спасались на кухню Анны Биллиг.
Он предполагал продолжать путь в одиночестве, но Сюзанна взбунтовалась. Речи о буранах, о льдах на реке ее не пронимали. Ее горячность поразила его.
– Да хоть пешком иди в свою Прагу, мы с тобой пойдем…
– Но…
– Но нет, – и, чуть помягче, повторила: – Но нет, мой милый Кеплер. – И улыбнулась. Думала, он догадался, как ему несладко быть вечно одному.
– Какая ты добрая, – он бормотал. – Какая добрая.
Всегда он думал, ничуть не сомневался, что другие лучше его, заботливее, благородней, такое положенье дел, какого даже оправдание сплошное – вся жизнь его – не может изменить. Любовь к Сюзанне вечным, необъяснимым страхом ему теснила сердце, но и она была недостаточна,недостаточна, мала, как все, что исходило от него, как сам он. С мокрыми глазами он сжал ей обе руки, и, боясь сказать не то, молчал, кивал, кивал и таял.
В Праге остановились «У кита» что рядом с мостом. Дети так замерзли, что не плакали. Корабельщики катили с пристани бочонок его бесценных книг, по слякоти и снегу. Хорошо, что он снутри выложил его ватой, подбил клеенкой бочарные клепки. «Таблицы» – был изящный том in folio.Двадцать лет, не больше и не меньше, убил он на эту книгу! В нее ушла большая часть его, он знал, но не лучшая, нет, не лучшая. Прекраснейшие взлеты достались «Мировой гармонии», и Astronomia nova,и Mysterium —его первенцу. Да, он чересчур много времени извел на эти «Таблицы». В год, ну пусть в два легко мог бы уложиться, когда после смерти Браге получил все наблюдения – если б не разбрасывался. Еще бы и разбогател. Теперь, когда все тем только и заняты, что рвут друг другу глотки, кому какое дело до таких сочинений? Возместить расходы на печатание, и то бы славно. Положим, кой-кому все это, может быть, и небезразлично и теперь – но что ему в китайцах, их обращать, в папизм к тому же, черт ли в них? Да, ему будут благодарны моряки, и путешественники, отважные исследователи. Всегда его тешила мысль о суровых мореходах, склоненных над картами и диаграммами «Таблиц», острым взором пробегая блеклые листы. Это они, не астрономы, обессмертят его имя. И он бесплотно взмоет над бескрайностью, почует соленый ветер, услышит вой бури в реях: он, никогда не видывавший океана!
Он не готов был к Праге, к новому духу, распространившемуся в городе. Двор вернулся из своего венского сидения – венчать Фердинандова сынка на царство в Богемии; Кеплер было обрадовался, вообразив, что воротился век Рудольфа. По дороге сюда он натерпелся страху, не только из-за льдов. Католики делали в войне успехи, а уж он-то помнил, как тридцать лет тому Фердинанд гнал протестантов-еретиков из Штирии. Все во дворце бурлило, шумело чуть ли не весело. А он-то ждал тиши и тайных козней. А уж наряды! Желтые шапочки, малиновые чулки, парча, шитье, алые ленты; такого не водилось и при Рудольфе. Он будто к французам угодил. Но по этим-то одежкам скоро он и догадался, как обманут. Никакого нового духа помину не было, все зрелище, все напоказ, все восторженная дань не величью – только силе. Пурпур и багрец были кровавым знаком контрреформации. И Фердинанд ничуть не изменился.
Если Рудольф, пожалуй, ему напоминал, к концу особенно, чью-то впавшую в детство мать, то Фердинанд, кузен, казался обделенною супругой. Бледный, оплывший, на тонких ножках, он держался с астрономом настороже, как будто ждал, что вот придет отведыватель, куснет кусочек, и уж тогда можно будет не бояться. То и дело он проливал пренеприятнейшие паузы – трюк, унаследованный от предшественников, – темные пруды, и неприязнь и подозрение плавают на глубине. Глаза усталыми часовыми стерегли несуразно грузный нос, и, белесые и застланные, не пронзали Кеплера, скорей ощупывали. Он праздно размышлял о том, не газы ли так мучат императора: Фердинанд все рыгал, смахивая с губ отрыжку, как фокусник обманный пустячок.
Император выдавил кривую тень улыбки, когда Кеплер предстал пред ним. «Таблицы» ему льстили; он имел посягновенье на ученость. Призвал писца, с важностью ему продиктовал указ о выплате 4000 флоринов в знак признания заслуг астронома, равно и в погашение затрат на печатание, и даже присовокупил, что за казною остается 7817 флоринов долгу. Кеплер переминался с ноги на ногу, мямлил, хмыкал. Давно уж понял: царственная милость всегда недобрый знак. Фердинанд его отпустил благосклонным мановеньем, а он не двигался с места.
– Ваше величество, – сказал он, – осыпали меня щедротами. Но не в одних щедротах дело. Ваше величество истинное великодушие выказываете, за мной оставя должность императорского математика, при том что исповедую веру, осужденную в стране, вашему величеству подвластной.
Фердинанд, растерянный, слегка встревожась, обратил к нему заплывший взор. Титло императорского математика, им сохраняемое со времен Рудольфа, стало теперь пустой звук, не более, но среди распрей религиозных его хотелось сохранить.
– Да-да, – уронил император рассеянно. – Но… – пауза. Писец с наглой веселостью смотрел на Кеплера, покусывая перо. Такие просьбы, подслащенные лестью, были по душе Рудольфу. Но это – Фердинанд. – Ваша религия, – продолжал император, – да… тут… э-э-э… некоторое затрудненье. Но мы так вас поняли, что вы готовы обратиться? – Кеплер вздохнул; старое вранье. Он промолчал. Пухлая императорская нижняя губа ловила, загребала ус. – Впрочем, э-э-э… это не столь важно. Каждый волен исповедовать ту веру, какую… какую… – Поймал жадный, затравленный Кеплеров взгляд и не мог себя заставить кончить фразу. Писец кашлянул, оба повернулись, взглянули на него, и Кеплер не без удовольствия отметил, как быстро ухмылка была стерта с лисьего лица. – Впрочем, не важно, – император сверкнул перстнями. – Война, знаете ли, создает известные затруднения. Армия, народ в нас ищут руководительства, примера, и нам должно… быть осмотрительными. Вы понимаете.
– О, разумеется, ваше величество. – Он понял. Ему нет места при Фердинандовом дворе. Вдруг, сразу, он себя почувствовал бесконечно старым, немыслимо усталым. Дверь в дальнем конце залы отворилась – кто-то к ним приближался, сжав за спиною руки, свесив голову, уперев взгляд в блестяще черные носы своих ботфортов, переступавшим по мраморным клеткам. Фердинанд его оглядел чуть ли не с отвращением.
– A-а, вы здесь еще, – сказал он так, будто с ним сыграли злую шутку. – Доктор Кеплер, генерал Валленштейн, наш главнокомандующий.
Генерал поклонился.
– Я, кажется, вас знаю, сударь, – сказал он. Кеплер глянул пусто.
– Он, кажется, вас знает, – сказал Фердинанд; мысль показалась ему смешна.
– Да, кажется, нас кое-что связывало, – не сдавался генерал. – Давным-давно, тому, собственно, двадцать лет, да, окольными путями я послал просьбу к одному звездочету в Граце, чью репутацию я знал, чтобы составил мой гороскоп.
Итог впечатлял: полный, неслыханно точный отчет о моем нраве и деяньях. Тем более он впечатлял, что я остерегал посредников, чтобы не открывали моего имени.
В высокие окна слева, внизу, за Градчанами, открывался вид на белый, снежный город. Перед этим самым видом, на этом самом месте стоял он с императором Рудольфом: обсуждали план «Рудольфовых таблиц». Как хитро перекраивается жизнь! Звездочет. Он вспомнил.
– О сударь, – он осторожно улыбнулся. – Нетрудно было выведать, знаете ли, имя столь блистательное.
– A-а, так вы знали, что это я. – Генерал был разочарован. – Но все равно, отличная была работа.
Император хмыкнул и мрачно отошел, предоставляя их друг другу, как мальчик, у которого отнял мяч шалун постарше. Впрочем, не так уж дорога ему была эта игрушка.
– Идемте, – генерал положил руку Кеплеру на плечо. – Нам надобно поговорить.
Так завязалась короткая и бурная приязнь.
Но какова, однако, четкость рисунка: явился искать покровительства у императора, а взамен получил генерала. Он чувствовал признательность к услужливой судьбе. Ему позарез нужно было прибежище. Уж год, как он сказал Линцу горькое, последнее «прости».
* * *
Не то чтоб Линц был худшее из мест. Правда, город четырнадцать лет был его терзаньем, он думал, что только вздохнет блаженно, расставаясь с ним. Но день настал, а тревога сидела в душе занозой, свербила, отравляла радость. В конце концов здесь были его заступники, Штаремберги, Чернембли. Были и друзья, Якоб Винклеман, к примеру, точильщик линз, старый бирюк – немало веселых вечеров было проведено в том доме у реки, в мечтах, над пенной кружкой. И Линц подарил ему Сюзанну. Конечно, оскорбляло то, что он, императорский математик, снова принужден вдалбливать в головы олухов, лавочниковых сынков, правила арифметические, но было и странно знобящее чувство, что ему дана возможность все начать сызнова, как будто никуда не делись Грац, штифтшуле.
Верхняя Австрия была прибежищем гонимых с запада за веру. Линц стал чуть ли не выселками вюртембергскими. Был тут Шварц, юрист, и Балтазар Гуральд, письмоводитель, оба из Вюртемберга. Даже и доктор Обердорфер ненадолго объявился, потревоженный, отнюдь не бесплотный призрак, ни на день не постарев с тех пор, тому уж двадцать лет, когда помог отправиться на тот свет Кеплеровым детям. Чтобы показать, что не затаил зла, он позвал доктора в восприемники, когда крестил Фридмара, младшего из выживших детей Сюзанны. Обердорфер облапил друга, в слезах, задышливо, что-то бормотал, а Кеплер думал о том, какую милую картинку они являют оба: старый мошенник и седой папаша пускают слюни у детской колыбели.
Был, однако, еще и Даниил Хитцлер. Главный пастор Линца. Моложе Кеплера, он прошел чрез те же школы Вюртемберга и тщательно подбирал очесья недоброй славы, оброненные бурным предшественником. Кеплер был польщен: Хитцлер, кажется, считал его опасным. Был пастор холоден и сух, себе на уме, любил из себя корчить великого инквизитора. Но тщетно. Кое-что его выдавало с головой. Слишком черен был черный плащ, острее острого была бородка. Кеплер над пастором посмеивался, но тот ему даже нравился, обиды не было; забавно, и это странно, ведь Хицлер, не кто другой отлучил его от церкви.
Всегда, всегда он знал, что этим кончится. В вопросах веры он был упрям. Ни с кем не мог согласиться вполне, с католиками, лютеранами, кальвинистами, и те дружно считали его врагом. Он же со всеми христианами, как их ни называй, был связан узами любви. Он наблюдал войну, которую Господь наслал на вздорную Германию, и знал, что прав. Он принял Аугсбургское исповедание, [45]45
Первое изложение основ лютеранства. Текст Аугсбургского исповедания в окончательной редакции был опубликован в 1531 г.
[Закрыть]и он не мог подписать Формулу согласия, [46]46
Одна из символических книг лютеранской церкви, составленная в 1580 году с целью преодолеть разногласия между различными школами после смерти Лютера.
[Закрыть]потому что эту формулу он презирал, считал пустым политиканством, набором слов, не более.
О следствиях, причинах он думал неотступно. Нет ли связи между его внутренней борьбой и общим упадком веры? Что, если тайные его страданья открыли путь черному гиганту, ныне шагающему по Европе? Слава скрытого кальвиниста лишила его места в Тюбингене, лютеранство послужило причиной изгнания из Граца в Прагу, из Праги в Линц, скоро те страшные шаги сотрясут стены Валленштейнова дворца в Сагане, последнего прибежища. Всю зиму 1619 года из своего укрытья в Линце он следил за обреченными попытками пфальцграфа Фридриха отнять у Габсбургов богемскую корону. Он содрогался при мысли о собственных своих, пусть хлипких, связях с этою бедой. Не помогал ли он тому гиганту направить свой страшный взор, разрешая Регине венчаться в пфальцграфстве, посвящая свою Harmonice mundi [47]47
Мировая гармония (лат.).
[Закрыть]Якову Английскому, тестю Фридриха, Зимнего короля? [48]48
Фридрих V (1596–1632) сидел на троне Богемии всего одну зиму (1619–1620), за что был прозван Зимним королем.
[Закрыть]Так является во сне догадка, что ты и есть преступник. Разумеется, нельзя так грубо преувеличивать свое значение, но все же, все же…
Хитцлер отказал ему в причастии, покуда не подпишет Формулу согласия. Кеплер кипел:
– Такое условие ставите вы всем причастникам?
Хитцлер глянул водянистым глазом, опасаясь, кажется, ступить на те глубины, где его, того гляди, утопит пылкий еретик.
– Я ставлю его вам, сударь.
– Будь я свинопас, принц крови, вы бы тоже его ставили?
– Вы отрицали вездесущесть тела Христова, признались, что согласны с кальвинистами.
– Кое в чем, кое в чем, заметьте, я с ними не расхожусь. Я отрицаю варварскую веру в предопределение.
– Вы себя сами отлучили, определив причастие как знак той веры, что установлена Формулой согласия, и в то же время отрицая этот знак и утверждая совсем обратное… – Хитцлер считал себя оратором. Кеплер перебил:
– Ха! Я утверждаю лишь одно – что проповедники сделались надменны, не снисходят до древней простоты. Читайте отцов Церкви! Сама древность мне порукой.
– Вы не холодны и не горячи, но теплы, доктор. [49]49
См. Откровение Святого Иоанна Богослова, 3, 15–16: «…ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».
[Закрыть]
Так шло годами. Встречались в доме Кеплера, у Хитцлера, спорили до поздней ночи. Бродили вдоль реки, Хитцлер важно вышагивал в черной сутане, Кеплер махал руками, кипятился, орал, но оба развлекались, это была игра. Когда важные клирики Линца взялись вышвырнуть его из местной школы, и спасло только влияние баронов, Хитцлер пальцем не двинул, чтобы ему помочь, хоть и был школьным инспектором. Тут уж игра кончилась. Больше всего его бесило это лицемерье. Когда выезжал за город, в окрестных селах ему не отказывали в причастии. Простые, добрые сельские попы слишком были заняты, целя больных, принимая у соседских коров отел, им было не до Хитцлеровых тонкостей. Он искал на Хитцлера управы в консистории Штутгарта. Был отринут. Тогда – то была последняя надежда – он кинулся в Тюбинген, искать поддержки у Маттиаса Гафенреффера, ректора университета.
Михаэль Мэстлин сильно постарел с тех пор, как в последний раз они видались. У него был отвлеченный вид, будто все время что-то дальнее, но важное взывало к его вниманию. Когда Кеплер рассказывал о последних своих печалях, старик то и дело спохватывался, просил прощенья, пробовал сосредоточиться. Качал головой, вздыхал.
– Какие трудности вы на себя навлекли! Уже вы не студент, бунтующий по кабакам. Тридцать лет тому я от вас слышал то же, и ничто не переменилось.
– Да, – сказал он. – Ничто не переменилось, ни я, ни мир. Чего же вы хотите? Чтоб я отрекся от своей веры, лгал, говорил, что признаю все, что нынче в моде, ради своего удобства?
Мэстлин отвел глаза, кусал губу. В университетском дворике под его окном, нежась в смуглом прощальном свете осени, лоснились вязы.
– Думаете, я – старый идиот, старый подхалим, – заговорил Мэстлин. – Но я прожил жизнь честно и достойно, старался уж, как мог. Я не великий человек, я не достиг таких высот, как вы. Ах, да вздыхайте себе, вздыхайте, уж это правда. Быть может, тут несчастие ваше, причина бед – в том, что вы создали великое, стали знамениты. Все эти богословы и бровью бы не повели, вздумай я оспаривать их догмы, но вы, о, вы – дело другое.
Ну что на это скажешь? Тут как раз явился Гафенреффер. Когда-то его учитель в Тюбингене, чуть ли не друг. Никогда еще Кеплер в нем так не нуждался, и потому они слегка смутились оба. Завоевать бы ректора, а с ним и богословский факультет, и консисторцам в Штутгарте, хочешь не хочешь, пришлось бы это скушать: Тюбинген был оплот лютеранства. Но ректор еще рта не успел открыть, а уж Кеплер понял, что дело его гиблое. Маттиас Гафенреффер тоже постарел, но годы его только утончили, наточили, как клинок. Он был тот, за кого пытался себя выдать Хитцлер. Поздоровался учтиво, но твердо выдержал жадный взгляд прежнего ученика. Мэстлин вдруг разволновался, засуетился, стал жалостно звать слуг. Те, однако, не поспешили на зов, и он сам поднялся, выставил гостям кувшин с вином, хлеб на деревянном блюде, извиняясь за бедность угощенья. Гафенреффер улыбнулся, окинул взглядом стол:
– Но дивный же пир, профессор.
Мэстлин испуганно на него глянул, совершенно озадаченный. Ректор повернулся к Кеплеру:
– Ну, доктор, что же это я такое слышу?
– Этот Хитцлер…
– Он фанатик, да; но и дотошен, и прекрасный пастор.
– Он меня не допустил к причастию!
– Покуда вы не подпишете Формулу согласия, не так ли?
– О, Боже правый, да он отвергает меня из-за откровенности, с какой я сознаюсь, что в одном пункте, о вездесущности тела Христова, ранние отцы поубедительней, нежели формула ваша! Да я в свою защиту могу призвать Оригена, Фульгенция, Вигилия, Кирилла… [50]50
Ориген (185–254) – христианский богослов и философ; Фульгенций (468–533) – церковный писатель, монах, епископ в Руспе (Тунис); Вигилий (конец V в.) – епископ Тапский (Африка), церковный писатель; Кирилл (ум. 444) – епископ Александрийский.
[Закрыть]
– Да, да, разумеется; кто ж сомневается в широте познаний ваших. Но вы склоняетесь к кальвинизму в толковании причастия.
– Я полагаю самоочевидным, что материя не способна к пресуществленью. Тело и душа Христовы – на небесех. Господь, позвольте вам заметить, сударь, не алхимик.
В наступившей тишине фантомные свидетели в ужасе отпрянули, руками зажимая рты. Гафенреффер вздохнул:
– Что ж. Ясно и честно. Я только дивлюсь, доктор, неужто вы не задумывались о следствиях того, что говорите? Особенно же о том, что этим своим… этим учением вы сводите таинство причастия всего лишь к символу.
Кеплер подумал:
– Но отчего – «всего лишь»? Разве символ сей не свят, будучи сразу самим собой и чем-то другим, большим? И разве о Христе самом нельзя сказать того же?
Потом уже он понял: это все решило. Дело тянулось еще год, потом Хитцлер победил, отлучил его, и Гафенреффер с ним порвал. «Ежели вы любите меня, – писал ректор, – чурайтесь этого страстного одушевленья».
Оно, конечно, совет разумный, но – ах, без страсти кем бы стал он, Кеплер? Он сложил пожитки и отправился в Ульм, где печатались Tabulae Rudolphinae.
* * *
В совсем другом краю Кеплеры тоже привлекли к себе алчный взор того гиганта. Зимою тысяча шестьсот шестнадцатого, после многолетних угроз швабские власти притянули-таки его мать к суду за ведовство. Она бежала в Линц с сынком Кристофом. Кеплер ужаснулся.
– Зачем же вы приехали? Это сочтут признанием вины.
– Уж и похуже было, – сказал Кристоф. – Расскажи ему, мать.
Старуха отворачивалась, фыркала.
– Что? Что же еще хуже? – он спрашивал, не очень, впрочем, желая дознаваться. – Что случилось?
– Она судью хотела подкупить, Айнхорна, – сказал Кристоф, разглаживая складку на своем камзоле.
Кеплер нашарил сзади стул, сел. Сюзанна положила ему на плечо руку. Айнхорн. Вечно преследуют его носители таких фамилий. [51]51
То есть значащих фамилий. По-немецки Айнхорн – единорог, Обердорфер – житель верхней деревни, Хитцлер – пылкий, горячий и т. д.
[Закрыть]– Подкупить! Как? Зачем?
Кристоф поежился. Он был на пятнадцать лет моложе астронома – приземистый, прежде времени оплывший; низкий лоб, глаза странно фиолетового цвета. В Линц привело его главным образом желание полюбоваться тем, как братец побледнеет при дурном известии.
– Девчонка, – он начал рассказывать, – Рейнболдши этой дочка, говорит, будто боли у ней начались, когда наша мать ее за руку взяла. Айнхорн про это составлял для суда отчет, ну и она ему серебряную чашу вздумала поднесть, чтоб все, стало быть, замял. Правда, мать?
– Господи Иисусе, – еле выговорил Кеплер, – и что же он?
– Ну, Айнхорну, тому, ясное дело, только того и надо, как он с ихней шатией-братией, с Рейнболдами, стакнулся, он и приписал ко всему прочему попытку подкупа. Веселенькое дельце.
– Мы рады видеть, – сказала тут Сюзанна, – что все, верно, не так уж мрачно, раз вы вполне спокойны.
Кристоф на нее уставился. Она твердо выдержала этот взгляд; Кеплер чувствовал, как ее пальцы впились ему в плечо.
– Тс-тс, – и он ее похлопал по руке. – Не будем ссориться.
Тут наконец заговорила Катарина Кеплер:
– Э, да ему-то что, он со своей сестрицей Маргаритой и со святым своим зятем, с пастором этим, все трое поклялись, что своею волей от меня отступятся, коли моя вина будет доказана. Так судье и объявили. Очень даже благородно, да?
Кристоф залился краской. Кеплер смотрел на него грустно, но не удивляясь. Этого своего брата он так и не сумел полюбить.
– Тоже и о своем добром имени думать приходится, – сказал Кристоф, грозно выбрасывая подбородок. – А ты как думал? Небось было ей предупреждение. Только вот прошлый год в нашем приходе дюжину ведьм сожгли.
– Спаси вас Господи, – и Сюзанна отвернулась.
Скоро Кристоф с ворчаньем уехал. Старуха на девять месяцев осталась. Трудное это было время. Старость и невзгоды не притупили острого язычка. Он наблюдал ее с печальным восхищением. Она не обольщалась насчет грозящей ей беды, но, странным образом, кажется, была вполне довольна. Никогда еще не пользовалась она таким вниманием. Ее живо занимали подробности защиты, которые собирал Кеплер. Свидетельств против себя она не отрицала, зато оспаривала значение, которое им придавалось.
– Знаю я, чего им надо, – она ворчала, – шлюхе этой, Рейнболдше, и всей семейке, с Айнхорном заодно. На бедные мои флорины зарятся, ждут, когда дело проиграю. Рейнболдша деньги мне задолжала, знаешь. По мне, так плевать на них на всех, подождем, вот у них терпение-то и лопнет.