Текст книги "Тяжкие повреждения"
Автор книги: Джоан Барфут
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Belles lettres
В тюрьму приходит не слишком много писем, но те, что приходят, – это нечто. Дэррилу пишет какая-то девчонка из района, где он жил, и по ночам в камере он вслух читает их Родди.
– Братан, – говорит он, – прикинь, ей всего четырнадцать. То есть ей где-то одиннадцать было, у нее и титек-то не было, когда я ее последний раз видел, и ты только послушай. – Он выдает пару абзацев о том, что она и Дер могли бы делать с ее грудями. – Здоровые они у нее, видать, – говорит Дер.
У Родди встает уже от того, что он слушает, как она расписывает, как Дер мог бы вставить между ними и кончить. Но еще он помнит, что Дер рассказывал ему в первый вечер о своем предыдущем сокамернике, который дрочил по шесть раз за ночь. Только вот он слышит, как Дер сам делает то же самое чуть позже, после отбоя.
С этим делом тут беда. Бывает и еще кое-что, он считает, по-другому и быть не может, но в основном ребята просто спускают пар, как Дер, как сам Родди, если на то пошло, по ночам, или с остекленевшими глазами в душевой, кругом пар, а они мылят себя на глазах у всех, и потом все улюлюкают и шуточки отпускают, потому что ни о каком уединении тут все равно мечтать не приходится.
Да, и Родди тоже. Как-то привыкаешь ко всему этому. И ничего с этим не поделаешь, и с собой тоже.
Если бы все не пошло наперекосяк, если бы получилось с «Кафе Голди», если бы они, в конце концов, уехали с Майком и нашли бы себе квартиру в высотном доме, чтобы стены были стеклянные и две спальни, и ходили бы, куда собирались, то все могло бы происходить на самом деле: настоящие груди, настоящие бедра, настоящая кожа и другие настоящие, обалденные, незнакомые места. Его бы было не удержать. Его и так не удержать. Ему же семнадцать, непонятно, что ли.
Дэррил хоть знал или хоть видел ту девчонку, которая ему пишет. Ему и другим пацанам приходят письма и от совершенно незнакомых девчонок, они предлагают всякое, но еще и вопросы задают, и обещают, бывает. Смешно, что письма от незнакомых девчонок приходят тем, кто совершил самые тяжкие преступления – убийства, изнасилования, – куда хуже, чем то, что сделал Родди. Если бы не Дер, он бы, наверное, об этом и не знал. Они все крутые, по крайней мере на вид, но общаются в основном только друг с другом, и за ними все время присматривают, и многие из них почти все время проводят одни, потому что с ними или опасно быть рядом, или они просто подонки, сложно сказать.
Просто Дер тут уже давно, и он в каком-то смысле – один из них, и рассказывает Родди иногда, что и как. Если бы они не сидели в одной камере, он бы, наверное, с Родди вообще никаких дел не имел. Вооруженным ограблением здесь никого не удивишь. Хотя если ты в кого-то стрелял – это уже кое-что. Родди в странном положении, он вроде как посередине, но еще он, осторожно, как только может, склоняется в одну сторону.
Он точно не насильник и даже не убийца, хотя был от этого недалек, и он не может понять, почему кто-то хочет писать насильникам и убийцам, особенно если вообще их не знает. Дер пожимает плечами.
– Всякое бывает. Некоторые из них, знаешь, потом пригодятся.
Он имеет в виду на свободе. Родди так понимает, что некоторые девушки согласны вообще на все.
– Дуры какие-то, – отваживается он высказать свое мнение.
– Ну да, – говорит Дер таким тоном, как будто Родди сам дурак.
А есть еще волонтеры, они не дураки, большинство из них, но – кто специально пойдет в тюрьму? Некоторых сложно выносить, потому что они все прямо переполнены добродетелью и вроде как хотят ею поделиться с грешниками. Может, это и несправедливо, но именно так все и выглядит, когда они усаживаются в комнате отдыха, хотя их никто не приглашал, и мешают смотреть телик, заводя разговоры о занятиях, или работе, или какой-нибудь программе самосовершенствования, или о религии, на которой у них крыша поехала, или дают всякие советы, или вопросы задают, просто нехорошо такие вопросы задавать – например, про семью, про то, за что сидишь, и еще: «А что ты чувствуешь, когда об этом думаешь?» или: «А что ты тогда чувствовал?».Еще есть волонтеры, которые говорят вроде бы то же самое, но у них взгляд другой. Как будто они чего-то ждут в ответ, не только добродетели.
Это почти всегда женщины, не мужчины; интересно почему? Охранники не любят те два дня в неделю, когда приходят волонтеры, напрягаются страшно, и Родди думает, что их можно понять, учитывая, что может стрястись, если кто-то из волонтеров или из пацанов не так себя поведет. Волонтеры, которых специально тренируют и проверяют, перед тем как допустить сюда, вообще-то должны обсуждать планы на будущее, говорить о нормальной жизни в нормальном мире и еще, может быть, помогать с домашним заданием. А они, насколько Родди видит, нечасто этим занимаются. Они чаще всего или некрасивые, или очень молодые.
Они скорее всего не знают, что, когда они уходят, охранники злятся и выходят из себя чаще, чем в другие дни, а ребята ржут и отпускают шуточки. Ну а Дер говорит, что, если попасть на правильную волонтершу, вот как письмо можно получить от правильной девчонки, и если ее еще подкармливать правильными историями, то жить сразу станет легче, потому что можно получать всякие передачи, деньги там, или шмотки, или жратву, только это не подпольно, все сначала должно быть одобрено администрацией.
– Как раз для тебя работа, – обнадеживает Дер, – у тебя должно выйти, типа навешай им лапши и получи свое. Да и вообще.
Да и вообще, будет чем заняться, это вроде игры. В обмен на всякие обещания ребята, кроме разных полезных вещей, получают адреса женщин, которым можно писать, и им тоже много чего обещают: работу, когда они выйдут, или жилье, или защиту, или укрытие, или даже любовь.
– Смех, да и только, – говорит Дер.
И еще он говорит:
– Давай, действуй. Это легко. Просто гони, как у тебя все было плохо и как ты теперь все хочешь изменить, и увидишь, что будет. Они все хотят кого-нибудь спасти. Будь паинькой, дай им шанс. Блин, хоть письма тебе будут.
Потому что Родди ничего не получает, даже журналов. Он думает, что можно было бы подписаться на что-нибудь. И он мог бы сделать то, что советует Дер, завязать отношения с кем-нибудь на воле. Он знает, что Дер прав, это легко. Но это не значит, что он знает, как это сделать.
А потом ему приходит почта. Один тоненький конверт вместе с тремя, адресованными Дэррилу, падает на пол их камеры вечером, почту всегда доставляют вечером, Дер этого момента ждет весь день, по крайней мере, частенько за этим следуют его полуприватные ночные развлечения.
Родди не узнает почерк на конверте, так, может, началось, может, ему написала какая-нибудь незнакомая женщина?
Но письмо начинается: «Дорогой сынок». Папин почерк он и не должен был узнать, с чего бы? Никто из его знакомых не пишет письма. Это – совсем коротенькое, все нацарапано на одной страничке. «Дорогой сынок, мы с бабушкой на днях приедем с тобой повидаться, но я подумал, что напишу тебе пару строчек. Наверное, не все у нас с тобой было ладно, но ты меня прости, если что не так. Когда ты выйдешь, мы, может, съездим куда-нибудь вдвоем на недельку. Ты подумай, куда бы тебе хотелось. Мне очень жаль, что все так вышло, надеюсь, у тебя там все в порядке. Ты умный парень, и неплохой, просто ты сбился с пути. В общем, мы скоро увидимся, но ты подумай насчет планов на будущее. Я просто хотел тебе написать пару строчек, сказать, что желаю тебе всего хорошего. Твой папа».
Сложно назвать это бурным проявлением чувств.
Но на самом деле так оно и есть. Чтобы папа написал письмо – обалдеть можно. Родди читает его снова и снова, пытаясь обнаружить какую-нибудь подсказку, выискивает то, что можно истолковать как нежность, или то, что папа хотел сказать между строк, и только потом складывает письмо и прячет в учебник математики. Как будто в каждом предложении какой-то свой смысл. Одно не совсем вытекает из другого. Ну и ладно. Суть в том, что папа что-то хотел сказать, это само по себе удивительно.
Хочет ли Родди поехать куда-нибудь с отцом? И молчать потом, и вообще, что они будут делать все это время? Он, правда, и не думает, что папа всерьез это планирует, что они действительно куда-то поедут, когда будет время. Он как будто просто протягивает руку, чтобы Родди ее пожал.
Когда папа приедет на свидание, они, может быть, об этом поговорят; хотя, скорее всего, нет.
– Телка какая-нибудь? – спрашивает Дэррил, поднимая взгляд от одного из своих писем.
– Отец.
– Облом. Послушай-ка, это от Китти. «Я кончаю вообще от всего, так что делай, что хочешь, я согласна. Я помню, как ты всегда клево выглядел. Так что, все, что хочешь, я серьезно. Напряги фантазию». Бог ты мой, – Дер поднимает глаза. – Ей четырнадцать, это незаконно, да?
– Похоже, ей все равно.
– Да, но мне, может быть, не все равно. Хотя нет, плевать. Четырнадцать – это супер.
Но если она такая уж суперская, с чего она пишет горячие письма парню, который в тюрьме сидит за то, что кого-то ножом пырнул? Даже если она еще до этого, когда девчонкой была, с ума по нему сходила, как она будет смотреть на руки Дера, когда он ее трогает, и не думать о том, что они сделали? Даже Родди смотрит на них и видит, как они наносят удар, как их заливает кровью, а уж он точно не планирует, что они будут прикасаться к его телу.
Хотя он и на свои руки может посмотреть и тоже о многом подумать.
Как могут поступать люди, даже их отдельные части: быть верными другу, добрыми к собаке, восприимчивыми к красоте насекомых, природы и воздуха, и смертельно, или почти смертельно опасными с ножом или ружьем. Если отрезать испорченные кусочки, как от ушибленного яблока, то останется нечто совершенно обыкновенное, непримечательное и, в общем, неплохое.
Дэррил сюда попал за плохую руку, Родди – за один палец с изъяном. Несправедливо. Это ведь не все.
Через несколько дней, в тот же час, точно так же, после завтрака, после занятий, после обеда, после работы на кухне, после душа, после резьбы по дереву, после ужина (котлеты с горошком и картошкой, которую он сам чистил и резал), после часа в комнате отдыха, где все смотрели по телику викторину, такую, во время которой так и подмывает ответить быстрее игроков (и иногда получается), после того, как всех вернули в камеры, чтобы они, так во всяком случае полагается, час-два делали уроки, читали, что угодно – приходит почта, и Родди получает еще одно письмо.
Снова от папы? Нет, на простом белом конверте совсем другой почерк, и обратного адреса нет. И не от бабушки, потому что бабушкин почерк он помнит по спискам покупок и запискам на кухонном столе, объясняющим, куда она ушла, напоминающим сделать то-то и то-то. Может, от Майка. Это было бы вообще обалдеть. Что он может написать? Что просит прощения? Что у него есть план, как вытащить Родди отсюда? Что он благодарен и надеется, что они с Родди по-прежнему друзья?
Родди нервничает, открывая письмо, ему не терпится узнать.
«Дорогой Род», – обнаруживает он внутри на листке простой белой бумаги, такой же, как конверт, но только эти слова напечатаны на машинке. На личное письмо это непохоже. И оно не от Майка.
«Надеюсь, ты меня помнишь. Я была с отчимом в суде, когда ты признал себя виновным, и потом, уже одна, когда тебе вынесли приговор. Ты, наверное, помнишь, что мне давали слово. Я не знаю, что можно считать справедливым приговором, но надеюсь, что ты справляешься с тем, что тебе выпало.
В общем, оба раза, когда я видела тебя в суде, я думала о том, что хочу с тобой встретиться. Не беспокойся, я не хочу орать на тебя, злиться или что-нибудь в таком духе. Я просто думаю, что мы можем найти, о чем поговорить, о чем-нибудь хорошем. Поэтому я хотела бы приехать к тебе. Тебя это удивляет?
Я подумала, что могла бы приехать в воскресенье, 18-го, что скажешь? Я надеюсь, что ты решишь, что это правильно, но если нет – я пойму. Эта идея может показаться странной, но я все обдумала и не считаю, что она странная, и надеюсь, что когда ты обо всем подумаешь, ты тоже сочтешь, что это правильно. Если я не получу от тебя ответа, то приеду в этот день, в часы посещений. Если ты не хочешь, чтобы я приезжала, пожалуйста, сообщи мне об этом, можешь звонить за мой счет, вот мой телефон».
Есть подпись. «Всего тебе хорошего, Аликс», – и потом, в скобках: «Сияние Звезд».
Он смотрит на это, смотрит и смотрит. Неужели оно есть на самом деле? И она тоже?
Ее слова кажутся ему, как и ее взгляд, спокойными, прохладными и глубокими. Он не знает, о чем таком хорошем они могут поговорить. Что она в нем нашла? Чего она хочет?
Может ли это быть чем-то вроде того, чего хочет он?
Вряд ли.
Он читает и читает письмо, сидя на краешке кровати, сгорбившись, углубившись, забыв о Дэрриле, который в нескольких футах от него читает на своей кровати свои письма. Родди пытается заглянуть внутрь каждого слова, пытается положить ее мягкий, завораживающий голос, который слышал в суде, на мелодию нескольких абзацев, что у него в руках.
Ему нравится, что она зовет его Род. Интересно, что значит «Сияние Звезд»?
Интересно, что он может ей сказать; кроме «прости меня», он уже сказал это, и это ничего не меняет, и потом, она вряд ли за этим сюда собирается приехать. Она пишет, что не злится, и не хочет на него орать. Может, она будет говорить, а он сможет просто слушать, просто смотреть, просто погружаться в ее глаза.
Что она думает увидеть? Что, если она соберется и приедет, и пройдет все, что ждет посетителей – досмотр, металлодетектор, взгляды охранников, которые кажутся как-то одновременно и усталыми, и настороженными, – и, наконец, сядет напротив него, взглянет на него и подумает: «Ох, нет, не надо было этого делать. Я просто зря трачу время. Это совсем не то, что я себе представляла».
Но ведь было что-то. Он в это поверил, и, если она тоже это увидела, значит, это на самом деле было.
Если бы вообще ничего не говорить о ее матери, если бы отрешиться от этого! Но тогда она, наверное, от всего вообще может отрешиться.
Воскресенье, восемнадцатое. Ничего не было, просто как-то жил, и вот простой белый лист бумаги, и настоящая девушка, женщина приедет к нему на свидание, – это тебе не шуточки, тут не над чем смеяться. И нечего выгадывать. Он не будет говорить о ней с Дэррилом, это точно, и ни с кем не будет. Это как волшебство. Никто не поверит. Станут искать, в чем прикол, в чем обман.
А правда, в чем? Нет, не может быть. Она не такая, и он тоже не такой. Она увидела в суде то же, что и он: что им нужно встретиться. Что их связывает нечто, что может все изменить.
С ним так долго, дольше не бывает, не случалось ничего хорошего, а потом – раз, и сразу случилось.
Всевозможные безобразия
Лайл стрижет газон, двигаясь взад и вперед, взад и вперед. На нем голубые джинсы, но некоторое время назад он снял рубашку, и золотистый отсвет лета у него на груди и спине начал обретать красноватый оттенок. Он упорно смотрит вниз, как будто стрижка газона – сложнейшее мероприятие, требующее полной сосредоточенности.
И все же иногда, поворачивая и направляясь туда, откуда начал, он поднимает взгляд, чтобы улыбнуться или сделать какой-нибудь дружеский жест.
Сегодня здесь соберутся все, и в ожидании этого Лайл приводит в порядок участок, а Айла впитывает тепло летнего дня, многообразие форм и оттенков зеленого цвета. Чудесный запах свежескошенной травы, смешанный с бензиновым выхлопом, – наверняка один из лучших запахов в мире. Да, а еще из-за жары и выхлопных газов все плывет и подрагивает, пока Лайл с газонокосилкой терпеливо, медленно и тщательно проходит свой путь взад и вперед, взад и вперед.
Запах бензина означает для нее движение, путешествие куда-то.
Что ж, она здесь. Какой-то путь пройден. Снова сидеть на этой веранде, с которой больше года назад она беспечно и ошибочно спустилась… Для этого потребовалось очень долгое путешествие.
Если только оно не было движением по кругу.
Она ждала именно этого. То, как она представляла себе этот солнечный свет, эту зелень, вид и перспективу, то, каким все это предстает в конце концов в этот августовский день, было для нее личной наградой, приманкой, соблазном, мечтой долгие месяцы. И вот она здесь. Кое-что выглядит не совсем так, как она себе представляла: например, старый голубоватый шерстяной плед, подоткнутый около ее колен, чтобы ноги не сгорели на солнце, чего она все равно не почувствует, как не чувствует тепла шерсти. Этого она как-то не принимала в расчет. Но если отвести глаза и смотреть вдаль, то картина будет именно такой, какую она видела в своем воображении.
Наконец-то у нее есть хотя бы что-то, чего она хотела и, более того, заслуживает.
Она снова обосновалась здесь. Она знает теперь, что мозгу нравится, когда тело откликается на его мысли; поэтому, когда он говорит обосновалась,он дает телу приказ, чуть переместив бедра, показать, как именно это делается.
Когда, очень давно, она очнулась от теплых наркотических снов и снова увидела встревоженные, добрые лица, это, как она смутно подумала, снова походило на сцену из очень старого фильма: мелодрамы или ужастика, непонятно было какого. В таких фильмах постепенно открывают новое лицо – всегда только лицо, – в каком-то смысле возникает новый человек. Сначала была операция, сделанная или из пустого тщеславия (в этом случае неудачная), или для того, чтобы исправить какое-то увечье (тогда все, скорее всего, проходит хорошо), но главное – это момент, когда все собираются, чтобы посмотреть, что получилось.
Голова забинтована во много слоев. Медленно-медленно разматывается, снимается длинная повязка. Камера поворачивается от того, на кого смотрят, к зрителям, запечатлевая их изумление, их молчаливую реакцию, ничего не выдавая. И наконец, камера видит в зеркале, теперь уже глазами пациента, новое лицо. Губы растягиваются в счастливой улыбке. Глаза распахиваются от ужаса. Что угодно. Кульминационный момент.
В тех старых фильмах чаще всего не отваживались показать дальнейшее развитие событий. Айла хорошо понимает почему.
Доктор Грант возник у нее в головах, но она к тому времени уже знала.
Она чувствовала свои плечи на простыне, свою спину, проминающую матрас, свои руки, сжатые пальцы. Некоторые пальцы сжимали чьи-то руки. Длинные пальцы, крепкая хватка, грубоватая кожа – это Лайл. С другой стороны Мэдилейн гладила ее по руке. Это было чудо. Чувствовать!
Значит, и двигаться тоже; хотя, пока нет.
Вот дышат ее легкие; бьется сердце; кровь, она почти чувствовала, как ее кровь тепло скользит по рукам к кончикам пальцев, по множеству мелких сосудистых путей, затейливо обвивающих надежную, гибкую конструкцию грудной клетки. Все эти области, уже было почти утраченные.
Но. Дальше – никакого веса, никаких ощущений внизу. Странно, было трудно определить, где именно все обрывается. Где-то в районе бедер, примерно так ей показалось. Она взглянула на доктора Гранта и подумала, что его лицо, как и половина ее тела, лишено ощущений и выражения. Но в то же время он следит за тем, что чувствует она, делает выводы.
– Как видите, – начал он, – хорошая новость и плохая.
– Да, вижу, – согласилась она.
Итак, полумера. Один из мелких компромиссов, которые предлагает судьба, или Бог, или просто случай. Она-то считала: жизнь или смерть; исцеление или убийство. Она не слишком задумывалась о полужизни, частичном результате, исцелении наполовину. Один раз, черт, ну хоть один раз, сейчас был бы самый подходящий момент – ух, как полыхнула ярость, она очень хорошо ощутила свою ярость, – она может получить что-нибудь целиком, в чистом виде, на сто процентов? Что-нибудь хорошее, конечно, она это имела в виду; потому что несчастье в чистом виде странным образом встречается в мире достаточно часто. Посмотрите на людей, спасающихся от голода, от насилия, от войны, которые все потеряли, – вот вам несчастье в чистом виде, и общее, и личное. Итак, очевидно, что такое бывает. Так почему не чистая радость?
Что дальше?
– Что дальше? – спросила она.
Чувствовать, как пальцы Лайла сжимают ее руку, было волшебством, понимать, что пальцы Мэдилейн гладят ее по руке, – тоже, и знать, что, приложив некоторые усилия, она сможет обнять Джейми и Аликс, которые стояли в отдалении, оба внимательно смотрели и не могли решить, что делать. Но в тот момент она не чувствовала благодарности. «Что дальше?» – было обвинением, причем намеренным.
– Дальше вам придется напряженно работать и готовиться к ожидающим вас радостям. Теперь вам намного, намного лучше, чем несколько дней назад. Хотя я понимаю, что это – не все, на что вы надеялись.
Да уж.
Работать – это точно. Неделю за неделей, месяц за месяцем. Реабилитация —это стерильное, пустое слово означало в основном мучительное обучение новым приемам, компенсирующим способам затащить себя куда-нибудь, вытащить и потащить дальше. Утомительно и в то же времябольно, особенно неудачное сочетание. Похвала, когда она, наконец, подтянулась на параллельных брусьях, приняла вертикальное положение и, перехватывая руки, перетащила себя очень недалеко с помощью одной только новой, волнующей и напрягающей мышцы силы рук, счастливые аплодисменты тренера и милого Мартина, который при этом присутствовал, доставили ей мучительное удовольствие. Она даже раскраснелась от собственной победы. Потом она думала, не было ли все это просто жалким; но пришла к выводу, что не было, не совсем.
Но все-таки сколько беспокойства с этими ногами. В конце концов, она могла бы скакать во всю, если бы они не тащились за ней мертвым грузом.
Смелый, отважный Лайл заказал серебряное кольцо, в которое вставили тот крохотный кусочек пули, из-за которого начались все несчастья.
– На память о войне, – сказал он, открывая маленькую бархатную коробочку, и на лице у него отразилось облегчение, когда она сперва рассмеялась, потом улыбнулась и надела матово блестевшее кольцо на средний палец правой руки.
У него странный и славный дар праздновать и быть сентиментальным.
И так хорошо, что можно снова думать о нем, осознавая возможность легко прикоснуться; но что ему делать, что он делает, когда хочется прикоснуться тверже и решительнее? Это золотое тело, стригущее неподалеку газон, взад-вперед, взад-вперед, не из тех, которые можно просто не использовать. Он давно сказал ей, что за те несколько лет, что прошли после смерти Сэнди, до встречи с Айлой, у него не было никого, кто для него что-нибудь значил, кроме сыновей. Он не сказал, а он адвокат, он осторожно говорит о деликатных проблемах, что никто не делил с ним постель или жизнь, просто сердце его не было занято.
Правила любви, если такие вообще есть, меняются. Она уже пострадала от этой жестокой правды прежде, но выжила.
Он навещал ее в больнице почти каждый день, когда ему не приходилось уезжать из города по делам. Так же было, когда ее перевели в реабилитационный центр при той же больнице. Мэдилейн тоже приходила почти каждый день, только пропустила пару недель, когда Берт заболел гриппом, а потом и она от него заразилась. Оба они, она и Лайл, выучили упражнения, которые нужно было делать Айле, их обоих научили ей помогать.
Айла была не против того, что Мэдилейн поднимает и опускает ее ноги, сгибает и поворачивает их; хотя Мэдилейн явно нелегко, она боится что-нибудь сделать не так, навредить, сама того не предполагая и не понимая. Айла думает, что все это очень похоже на то, как бывает, когда в доме появляется новый младенец: постоянные оценки, осторожные прикидки и в то же время маленькие триумфы. Ей невыносимо думать так о себе, но матери все это должно казаться отчасти знакомым. В любом случае, то, что ей помогает Мэдилейн, прикасается к ней, двигает ее, не выглядит уж совсем неподобающе.
Но не Лайл, и не дети. Лайл не должен был даже видеть ее ноги, или поднимать ее, или катить коляску, или даже принимать в расчет, что она может и чего не может, хотя ему приходится все это делать, он и делает. Но чтобы он еще управлялся с ее усыхающими лодыжками и бедрами – нет. Больше всего на свете она не хочет быть его беспомощным ребенком, его обузой, его личным, собственным инвалидом.
Хотя всем этим она и является. Он внимателен, и у него достаточно мудрости, чтобы просто принимать все, как есть; но он ничего с этим не может поделать, и она не может – равновесие нарушено.
Неожиданно подходящим словом оказывается «стыд».
Это совсем не то же самое, что смущение. Оно должно сойти на нет, его нужно подавить или как-то иначе выбросить из головы, она быстро выучила в больнице, а потом в реабилитационном центре, что зависимость по определению лишена скромности. Нужда мгновенно и решительно возобладает над приличиями.
Но стыд —вот что затопило ее в тот момент, когда они, наконец, повернули с проселка, и она увидела все в цвету, подъехала к дому, как в тот первый раз с Лайлом, много лет назад, только в этот раз дети натянули огромный бело-красный транспарант «С возвращением домой!» между столбами веранды; в этот момент безошибочного узнавания и полного отчуждения она снова увидела себя здесь и ощутила стыд: за то, что она – уже не та женщина, что уверенно расхаживала тут на своих двоих, женщина, которой те, кого она любила, нужны были только для того, чтобы их любить.
Теперь ей нужно куда больше. Какое-то время к ней трижды в неделю будет приезжать физиотерапевт, руководить ее жалким продвижением, хотя многие упражнения Айла уже научилась делать самостоятельно. Ей, как и в реабилитационном центре, предписано заниматься четыре раза в день по полчаса: подтягиваться на перекладине, поднимать гантели, осторожно наклонять и поворачивать голову.
Руки у нее теперь тренированные и твердые, как железо, мускулистые и загорелые. Они с каждым днем становятся все более сильными и ловкими. Жуткую и полную противоположность им составляют ноги, ноги у нее ужасные, они по-прежнему ужасны, с каждым днем становятся все ужаснее – жалкие, бледные, вялокожие, совершенно безнадежные. Ей приходило в голову, что, если бы она была морским обитателем, кем-то, кто разумнее в этом отношении устроен, ее бесполезные ноги просто отвалились бы. Строение человека менее продуманно, поэтому ноги ей тоже приходится упражнять, чтобы поддерживать кровообращение, расправлять никому не нужные мышцы. Для того, чтобы, как это ни странно, ноги впоследствии не пришлось отрезать, когда они атрофируются и, более того, станут источником заразы.
А еще, как любит говорить доктор Грант, кто знает, каждый день возникают новые возможности. Не исключено, он на этом настаивает, что когда-нибудь эти ноги ей еще пригодятся.
Они бы очень пригодились – обхватить ими худые бедра Лайла.
Теперь, когда она чувствует его кожу, она вспоминает желание, пусть слабо и мимолетно. Они время от времени как будто приближаются к этому, но Лайл осторожен, очень осторожен. Или деликатен. Или равнодушен.
За день до того, как привезти ее домой, он сказал, как много лет назад сказал совсем по другому поводу:
– Просто расслабься, а там поглядим. – Он сидел, наклонясь вперед, касаясь коленями ее коляски, держал ее за руки, глядел ей в глаза с выражением, которое ей показалось слишком добрым, в чем она усмотрела снисходительность. – Мы найдем способ, не волнуйся.
В том, что он сказал, была щедрость и, возможно, правда. Но это все же не делает сказанное осуществимым.
И она не верит доктору Гранту. Или решила, что его слова о надежде не имеют к ней особого отношения. Она не может расходовать скудную надежду на призрачные возможности. У нее ушли месяцы на то, чтобы обучиться надежде и направить ее в нужном направлении, чтобы она стала такой же тренированной, твердой, железной и мускулистой, как ее руки.
Сокращение запасов безобразно повышает ценность оставшихся.
Она месяцами изучала всевозможные безобразия.
Теперь появились новые, другого рода, прямо у нее под носом, не увернешься. Деревянный пандус, еще не потемневший от погоды, спускается с веранды на дорожку. Внутри дома Лайл расширил дверные проемы, чтобы проходила ее жужжащая новая инвалидная коляска, которую он называет «спортивной моделью» за легкость, маневренность и скорость. Он тщательно переделал и расширил ванную комнату на первом этаже, так что теперь это – образцовое, спартанское и сверкающее помещение для мытья калек. Смотреть противно. Он сказал, что выбирал, как поступить: сделать спальню в одной из комнат первого этажа, или установить кресло-подъемник, на котором она сможет подниматься и спускаться по лестнице, и остановился на втором. Заказал такое, чтобы подходило по стилю к декору дома – с деревянными подлокотниками и кованой решеткой сбоку, с пестрой подушкой на сиденье, но все равно вещь уродливая и портит его широкую, красивую лестницу.
Это самые явные перемены. Благодаря тому, что руки у нее теперь тренированные и мускулистые, она может, сосредоточившись и соблюдая осторожность, перетащить себя из кресла на диван или на кровать. Они снова могут спать в одной спальне. Она может ночами прикасаться к нему, а он может ее обнять. Но они уже не могут горячо и неистово набрасываться друг на друга, и есть еще эти штуки – она называет их штуки, – которые торчат из ее тела и осуществляют разные функции – она называет то, что они делают, функциями, – которые заставляют ее и, возможно, его тоже, делать все, чтобы нижние части их тел не соприкасались.
Они в самом начале пути. Они все еще приноравливаются к новым обстоятельствам, вырабатывают новые привычки.
– Знаете, это наша общая победа, – сказал доктор Грант. – То, что вы можете вернуться домой.
Потому что, если бы его операция не дала результатов, если бы он не восстановил некоторые возможности организма, это едва ли было бы осуществимо. И если бы она сама не трудилась так отчаянно, все это едва ли было бы осуществимо. Она так жаждала увидеть то, что сейчас у нее перед глазами, все это, так потрясающе, отчетливо, безупречно настоящее, что оно кажется немного ненастоящим: веранда и ее перила со столбиками по углам, сад, очертания деревьев, простор лужайки, которую методично стрижет Лайл, снявший рубашку и золотой.
Да, она очень тяжело работала, чтобы получить это. Да, оно того стоило. Нет, нигде больше она быть не хочет.
Только вот – стыд.
Она поднимает лицо к солнцу. В это время дня солнце светит прямо на веранду, озаряет и раскаляет ее, и этот миг, это ощущение и есть именно то, чего она так желала. Ей хотелось воздуха, хотелось цвета, ей хотелось, насколько возможно, быть свободной.
Год назад, если бы Лайл стриг газон, она была бы в саду, согнувшись, собирала бы помидоры, или цветы, или дергала бы сорняки. Или в кухне наливала бы Лайлу и себе по стакану пива. Или сама взяла бы газонокосилку, когда пришла бы ее очередь. Лужайка у них огромная, но Лайл всегда был против мотокосилки, потому что, как он говорит, теперешняя помогает ему поддерживать себя в форме. И дает время для размышления, поскольку работа монотонная, голова остается незанята.