355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джим Додж » Не сбавляй оборотов. Не гаси огней » Текст книги (страница 4)
Не сбавляй оборотов. Не гаси огней
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:14

Текст книги "Не сбавляй оборотов. Не гаси огней"


Автор книги: Джим Додж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Время от времени я бывал в обществе – только чтобы поддерживать отношения с друзьями, в частности, Джоном и Верзилой. Джон заявил, что пример мой оказался заразительным: он сделал ревизию собственному образу жизни и стал больше времени проводить за письменный столом, а не у стойки бара. Верзила к тому времени совсем бросил играть на саксе, что его порядком угнетало.

Ручеек писем от Кейси постепенно иссякал. За девять месяцев она связалась со мной всего четыре раза: прислала открытку из Гватемалы, длинное письмо из Лимы, в котором рассказывала, что они отправляются в горы жить среди индейского племени, потом прислала еще два письма из Лимы же. В одном Кейси написала, что всех троих свалил гепатит, и они даже подумывают вернуться в Штаты, но в последнем письме, пришедшем через два месяца, они уже выздоровели и двинулись дальше. Между строк я читал усталость, но и твердое намерение продолжать путь. Кейси писала, что скучает по мне, и надеется, что я сохраняю себя для нее в чистоте. Хотя Кейси всего лишь подтрунивала, я вдруг с неприятным удивлением осознал, что именно этим и занимаюсь – сохраняю себя в чистоте; возможно, именно этот ее далекий укол вызвал трещину в моем режиме.

Чтобы соблюдать в жизни строгий порядок, необходима глубокая убежденность, а мне хватило малейшего толчка, чтобы я оказался отброшен на прежние позиции. Я держался почти девять месяцев, что чертовски хорошо для начинающего. Но покатился под откос из-за семнадцатилетней фолк-певички Шэрон: с изумрудными глазами, рыжей гривой и телом, при виде которого так и тянуло опуститься на четвереньки и завыть. Шэрон была юна, невинна и добра душой – очень даже симпатичные качества по отдельности, все вместе же они приводили к тому, что мне не нравилось: широта взглядов Шэрон переходила всякие границы. А так с ней было весело, она составляла отличную компанию – именно это мне и требовалось, чтобы отучить себя от аскезы.

Я попытался сделать наши отношения более сердечными. Шэрон, конечно, помогала мне – а какая женщина не поможет? Но мы оба понимали – это не любовь. Думаю, она восторгалась просвещенностью простого рабочего парня, ну а я с восторгом потягивал нектар из бутона. Шэрон интуитивно чувствовала, что у нее еще вся жизнь впереди, ее ожидает столько возможностей, а я лишь точка отсчета. Мне же казалось, что многое в моей жизни уже позади, и возможности только сокращаются. Мы были достаточно умны, чтобы не зацикливаться на этом и не съезжаться.

Примерно во время моего сближения с Шэрон, в конце июня 1964-го, перед книжным «Огни города» возник Четвертый Волхв. На вид ему можно было дать пятьдесят с лишком, однако определить точный возраст этого старого, сгоревшего на стимуляторах типа было трудно. Может, ему только стукнул тридцатник. Четвертый Волхв всегда был одет одинаково: коричневая спортивная куртка, такого же цвета брюки, грязные, но не рваные, и белая рубашка, пожелтевшая от «кайфового» пота, с обтрепавшимися манжетами и воротничком, но всегда тщательно заправленная. Четвертый Волхв каждый день, ровно с десяти утра и до пяти вечера, появлялся перед книжным; он вертел зеленый йо-йо и без конца повторял единственную фразу, пережившую амфетаминный холокост в его мозгу, ту, ради которой и открывался его рот. Это было чем-то вроде короткого стишка, мантры, он бормотал фразу раз в минуту: «Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез». Все это время он беспокойно ходил туда-сюда по тротуару, бросая йо-йо вниз – игрушка зависала, крутясь пару мгновений, – и возвращая обратно одним движением кисти: никакого разнообразия, никаких трюков вроде «колыбели» или «гуляющей собачки». Просто крутил йо-йо на конце шнурка. Своего рода аскеза. На мои попытки разговорить его Четвертый Волхв не откликнулся, поглощенный своим занятием.

«Поднес свой дар и исчез». Эта фраза и сама идея призрачного Четвертого Волхва преследовали меня. А может, попросту загипнотизировали – вместе с вертящимся йо-йо яркого голубовато-зеленого цвета мокрых водорослей. Каждый день я проезжал мимо того места – посмотреть, что этот тип поделывает. А поделывал он всегда одно и то же. Как-то в самом начале я попытался сунуть ему десятку. От неожиданности он взял ее, но когда разглядел, помотал головой, как будто я его совершенно не так понял, и бросил банкноту на дорогу. Банкноту переехал «форд» 57-го года; ожившая бумажка затрепетала, подхваченная потоком воздуха. Какой-то алкаш метнулся и поймал десятку, улетевшую за полквартала. Четвертый Волхв ничего этого не видел, он уже вернулся к своему занятию: йо-йо запел на вощеной бечевке под аккомпанемент еще одного свидетельствования.

Этот Четвертый Волхв не давал Шэрон покоя. Такова одна из неприятных сторон человека с широкими взглядами: он не может примириться с проблемами, которые зашли слишком далеко и не излечиваются добрыми намерениями. Шэрон считала, что у этого типа печальная, трагическая судьба, что он – жертва, и хотела как-то исправить ситуацию. Она решила: нечего заниматься какими-то там отвлеченностями, необходимо хоть чем-то помочь конкретному страдающему человеку. Мне же все это казалось самонадеянным, пафосным и вообще неуместным – думать, будто человек страдает, когда на самом деле он вполне доволен – выполняет ли свою миссию, наблюдает за окружающим миром или что там еще, ведь моя десятка только сбила его с толку и обидела. Все это я ей и выложил. Мы поспорили, что, в общем-то, случалось не в первый раз.

Где-то через полгода, под Рождество 64-го, все окончательно пошло прахом. Помню, рождественским утром по дороге к Шэрон я сделал крюк и прошел мимо книжного. Тот тип никуда не делся, он вертел йо-йо – очертания игрушки расплывались в неярком зимнем свете – и бормотал свою фразу с жаром блаженного – аж слезы наворачивались. Я выпалил то, что давно уже вертелось у меня на языке:

– Что это за дар, который поднес Четвертый Волхв?

Йо-йо вертелся, зависнув в воздухе. Наконец я услышал:

– Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.

Моим порывом, едва ли христианским в этот наихристианнейший из дней, было задушить чувака, свалить с ног и выбить ответ, прошипеть в ухо: «Скажи! Скажи что угодно, правду или ложь, пусть этот дар окажется любовью, дымящимися козьими катышками или солнечным светом на наших телах! Скажи что угодно, слышь, ты, придурок! Лучше скажи, а то потом пожалеешь!»

Может, он почувствовал, что я вот-вот психану, потому что когда повторил свою фразу, кое-что в ней слегка поменялось, едва заметно, чуть-чуть:

– Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.

Смущенный этим едва заметным изменением, я ушел, повторяя про себя: «Значит, свой дар. Поднес свой дар. Свой». Я пребывал в замешательстве, потому что так и не выяснил, что за дар он поднес. Или я, если таковой у меня вообще имелся, и я мог его поднести.

Потом настал черед тяжелых потерь. Первым ушел Профи, басист, тот самый, который сидел рядом со мной в баре, когда Верзила исполнял «Падение Меркьюри»; Профи тогда положил руку мне на плечо, а я в тот момент впервые увидел Кейси – нагая, она шла к выходу. Профи был наркоманом со стажем, так что передозировку нельзя было назвать неожиданностью, скорее, она стала печальной неизбежностью. Его нашли в собственной однокомнатной квартирке в канун Нового года. Он уже лежал там пять дней. Мы вдруг поняли, насколько все серьезно, и понимание это оказалось тяжким – на нас пахнуло душком холодных и безжалостных фактов. Верзила переживал уход Профи особенно сильно. Когда Верзилу попросили сыграть на похоронах, он ответил всего два слова: «Не могу». К тому времени мой друг вообще перестал брать сакс в руки, а уж после смерти Профи из него целый месяц не получалось вытянуть ни слова. Я чувствовал эту тишину – когда-то просто неотъемлемое свойство Верзилы, – которая теперь разъедала его, я все видел, но ничего не мог поделать.

Через неделю после моего дня рождения мы с Шэрон сцепились не на шутку, а все из-за музыки. Камнем преткновения стали – кто бы мог подумать? – «Битлз», которые только-только набирали популярность. Шэрон их обожала. Я же считал, что все это ерунда, жвачка для ума, это их «йе-е, йе-е, йе-е». Именно о ранних вещичках, казавшихся мне откровенно слабыми, мы и спорили. Думаю, они стали событием в культуре благодаря не столько музыке, сколько длинным волосам и очаровательной дерзости – словом, импортированная из Британии экзотика. Насколько я понимал (а понимал я не очень), рок-н-ролл закончился в 59-м. И не только со смертью Бадди Холли, Ричи Валенса и Биг Боппера в той самой авиакатастрофе, совпавшей с днем моего рождения, но и после того, как Чака Берри замели по сфабрикованному обвинению в пособничестве проституции, после скандала со взятками и женитьбы старины Джерри Ли Льюиса на тринадцатилетней племяннице. Литтл Ричард снова обратился к Церкви, но так как он пользовался губной помадой и тенями для глаз, Церковь не знала, как с ним быть. Рок-н-ролл превратился в нечто странное, отталкивающее и безнравственное, неприемлемое для добропорядочных американцев начала 60-х. К тому же и сам Король сложил с себя полномочия: отслужив в армии, Элвис позабыл о рок-н-ролле и начал халтурить, выдавая форменное барахло. Заделался эстрадником. Снялся в двух десятках фильмов; первые два-три были полной ерундой, ну а дальше и того хуже. Как я понимал, рок пал жертвой кумиров белых подростков – благовоспитанных мальчиков Фабиана, Фрэнки Авалона, Рики Нельсона; любой папаша отпустил бы свою дочку на свидание с такими. Но все это была коммерция, музыкой тут и не пахло. Ребята стали последним стерилизованным глотком воздуха 50-х, после того как они растворились в собственной пустоте, настало время твиста и прочих танцев, по которым народ сходил с ума, мутировавшей поп-музыки и фолка. Видимо, «битлы» были лишь очередной уловкой отгремевших свое подростковых кумиров: их собрали в группу и экспортировали как завоевателей. Странным было то, что из-за задержки в развитии культур своими корнями битловская музыка ушла в рок-н-ролл 50-х.

В любом случае спор с Шэрон был бессмысленным, что однако, не помешало ему перерасти в отвратительную ссору, слишком откровенную, чтобы потом помириться. С тех пор отношения между нами поостыли. Время от времени мы все еще виделись и даже иногда спали вместе, однако доверие исчезало – мы больше не открывались друг другу.

Шэрон уехала внезапно, в начале лета 65-го. Она зашла ко мне – сказать, что уезжает в Миссисипи нести свою музыку в массы и помогать неграм, регистрируя их на избирательных участках (тогда их все еще называли неграми, хотя уже ясно было, что скоро из всего этого дерьма возникнет настоящая буча). Я подумал – пусть делает то, что считает нужным, и сказал, что восхищаюсь ее убежденностью и отвагой. Про себя же радовался, как идиот: скоро ее простодушие столкнется с суровой действительностью. Хотя, если не принимать в расчет эту тень злобного умысла, в душе я желал Шэрон только хорошего.

После ее отъезда я месяц слонялся как в воду опущенный, глубоко тоскуя и в то же время испытывая настоящее облегчение. Похоже, женщины быстро оставляли меня, пускаясь в свои духовные путешествия, а я оставался разгребать последствия катастрофы.

Ну а потом уехал Верзила – в Индию. Если бы не моя сосредоточенность на собственных страданиях, я бы заметил, что ему еще хуже, чем мне. В последний вечер он попытался объяснить это нам с Джоном. В том смысле, что Верзила в самом деле заговорил: произнес настоящую речь. При его-то немногословности! Прямо превзошел себя. Однако вот ирония судьбы – всю речь можно было выразить в двух словах: дар пропал. Исчез. Верзила даже не понимал, как это вышло. Ему дано было слышать звучащую вокруг музыку, придавать ей форму своим дыханием, продувать ею наши возрождающиеся души, словом, поддерживать ее существование. Именно поддерживать, говорил Верзила, а не создавать заново. «Невозможно создать то, что уже существует», – говорил он, но по мне все это было кривляньем, красивыми словами – боль потери они не излечивали. Еще семилетним мальчишкой Верзила почувствовал свой дар и трудился в поте лица, чтобы поддерживать его на уровне, чтобы оставаться достойным: упражнялся до немоты в губах и боли в легких, слушал, прислушивался, находя отклик в душе, и снова слушал, причем ни разу не запятнал себя легкомыслием, эгоизмом или жадностью. Теперь же Верзила и думать не мог о том, чтобы поднести к губам мундштук, от которого разило скисшим молоком. А в уши ему вливался шум, да и только.

Так что он летел в Индию. Почему именно туда, Верзила не знал, но чувствовал, что сделал правильный выбор. По пути к храму приходится переступать через трупы. Лицо попрошайки, облепленное мухами. Шива, созидающий и разрушающий. Будда, посеявший свое дыхание, чтобы собрать урожай ветра. Индия просто так, без веских причин – вот только те знакомые Верзилы, кто побывал там, лишь трясли головами, а он чувствовал, что его мозгам необходима встряска.

На следующее утро мы с Джоном повезли нашего друга в аэропорт. Я дал Верзиле тысячу долларов – премию за годы верной и «преступной» службы на поприще автомобильного демонтажа, а Джон снабдил его «небольшим грантом на исследования в области музыки», а еще отлично сработанным паспортом, ворохом рекомендательных писем и прочими бумагами, призванными содействовать его передвижениям за границей. У ворот на посадку Верзила по очереди обнял нас. Просто взял и обнял – в свойственной ему манере. Ни слезливых воспоминаний о прошлом, ни фальшивых, с легкостью раздаваемых обещаний в отношении будущего. Попрощался и ушел.

Я еще раньше решил взять отгул на оставшийся день, так что когда Джон предложил заскочить на обратном пути в «Джино и Карло» – пропустить по стаканчику в честь отбывшего друга, я сразу согласился. Мы начали около полудня, а закончили через два дня, когда Джон свалился в сортире очередного бара. Еще раньше, в разгар попойки, Джон признался мне, что неделю назад сорвался и ушел в запой, из которого так до сих пор и не вышел. Свою новую вещь – большую, из нескольких частей поэму о формах воды и воздуха – он обозвал «исключительным дерьмом», и теперь испытывал безмерное наслаждение, отправляя ее в компостную кучу вместе с «остальной требухой, отбросами и прочим мусором, который обречен производить». Вечером, после того как отвез Джона в больницу, я лег в кровать, но не мог заснуть: с одной стороны, слишком вымотался, с другой, уже успел протрезветь. Вдруг меня осенило: вся проблема заключается в этих самых дарах. Верзила лишился своего дара. Джон не в состоянии донести свой. Ну а я… я, судя по всему, вообще не имел такового. Едва я так подумал, все вдруг обернулось чистой воды вздором.

Несколько дней я осмыслял это в сером свете вновь обретенной трезвости и пришел к выводу, что мне необходимо поговорить по душам с Четвертым Волхвом. Раз не получилось прервать его маниакальный бубнеж на рабочем месте, я намеревался проследить за ним до дома, а потом пристать к нему в свободное от бормотания время и вежливо так поинтересоваться: как поднести дар, если его не имеешь или не знаешь, каков он? Если Четвертый Волхв откажется говорить, я сражу его железными доводами, упрошу, уломаю, подкуплю, в конце концов стану перед ним на колени; если же все окажется бесполезным, не буду сдерживать себя, как в прошлое Рождество, и пригрожу задушить. Но я слишком долго собирался с духом. 4 июля 1965-го, ровно через год Четвертый Волхв исчез, и никто не знал, как, куда и почему. Я опоздал всего на день, но столько потерял!

Возвращение Мусорщика стало еще одной потерей во все возрастающем потоке напастей, следовавших одна за другой. Он поджидал меня в гараже у Краветти. Полтора года тюрьмы нисколько не изменили его, вот только бормотать он стал еще тише и неразборчивее, а костюмчик, в котором его выпустили, еще не успел покрыться грязью. Мусорщик все так же сверкал безукоризненно белыми зубами, да и предложение его осталось все тем же:

– Ну что, Джордж, приятель, готов поездить?

– Мусорщик, – вздохнул я. – Ты что, снова за старое?

При звуке своего прозвища он блеснул обоими рядами зубов.

– А ты как думал, приятель, у нас работы непочатый край… понимаешь, к чему я? Мы с тобой ведь независимые подрядчики, на меня так же, как и на тебя, можно положиться. Если и пускаю пузыри, за собой никого не тяну – другие это ценят. Обществу я заплатил сполна, можно сказать, даже небольшой кредит образовался – что называется, поднялся на позицию вверх. В тюряге я пораскинул мозгами, а кое-кому из моих партнеров нравятся тачки всмятку. Для тебя задание остается прежним, а вот пайка, приятель, становится не в пример больше. Скажем, так – пятисотка вперед и столько же после. Ключи и прикрытие как обычно.

– Согласен, – ответил я. – Почему бы и нет?

Однако наградой мне были не деньги, хотя кусок в день – сумма запредельная. Меня привлекала сама возможность действовать, дело, которое вытянет из болота, перемена, за которой, как знать, могут последовать другие перемены, причем я надеялся, к лучшему, потому как куда уж еще хуже – и так на самом дне.

Я не заметил в «Шевроле Корвет» 63-го года ничего особенного, пока не завел его. Двигатель оказался вместительный – мощная зверюга. Машина была гоночной, хотя и городской: навороченная, отличный движок, с трансмиссией и подвесками тоже полный порядок. Ну как тут устоишь? Я сделал очередную пометку в графе «потери»: потерял голову.

В три часа ночи на прямой Арми-стрит ни души – насколько хватало глаз. Однако были еще и переулки, там-то и стояла без дела черно-белая патрульная машина, поджидала идиота вроде меня. Видать, коп меня услышал, потому что несся я слишком быстро, чтобы засечь. Тот, кто собрал этот «шевроле», знал толк в балансе мощи и устойчивости. Красная мигалка замелькала точкой в зеркале заднего вида, но через две секунды после того, как я включил верхнюю передачу и рванул вперед, мигалка исчезла. Ясное дело, из зеркала заднего обзора – спинным мозгом я продолжал чувствовать ее.

На меня много чего работало, пусть даже собственные мозги в этот список и не входили: скорость, мощный двигатель, знание улиц наравне с копом, а то и лучше, а еще – огромное желание уберечь себя любимого от тюряги. Однако мне банальным образом повезло, хотя я со своей стороны умело помогал этому везению, чем и гордился. Внутреннее чутье и, хотите верьте, хотите нет, здравый смысл подсказали мне: хоть и весело мчаться на всех парусах в тачке, способной оторваться от любой из машин копов, но у них ведь у всех рации, а от раций не скроешься.

Твердое намерение дает человеку чувство полной безмятежности, и я вдоволь им насладился, когда затормозил, на автомате просчитывая различные показатели скорости, расстояния, угла, силы, давления, свойств металла, из которого сделан корпус машины, а также шансы на выживание собственного бренного тела. Я забрал в сторону, описав визжащей резиной колес дугу, такую крутую, что аж мошонка втянулась, задел правой фарой бетонный столб уличного фонаря и одновременно вывернул руль, ударяя хвостовой частью и врезаясь в стену банка на углу. В один момент, тянувшийся слишком долго, я выдернул ключ, распахнул дверцу я вот уже несся по дороге: миновал миссионерскую штаб-квартиру, пробежал квартал, промчался вверх по переулку и наперерез по аллее, после чего сбавил скорость. И по мере того, как я переводил дух и собирался с мыслями, у меня родился план: я направился к Долорес-стрит. Старый дуб, которым я любовался во время одной из прогулок, никуда не делся. Я залез на дерево, радуясь его крепости. Дети связали вместе несколько досок, и получилось скромное жилище высоко в ветвях. Я облокотился на сук и вытянулся. Потом устроился поудобнее, медленно пережевывая сопроводительное письмо. Оно было подписано Джейсоном Брауном; двигая челюстями, я размышлял, зачем этому Брауну понадобилось превращать в кусок металлолома замечательную машину. Может, он в еще более отчаянном положении, чем я? Потом решил, что все равно никогда этого не узнаю. Я ощупал саднящий левый локоть – наверно, задел обо что-то при ударе машины – но локоть сгибался и был в порядке. Все было более-менее в порядке. В мире нашлось место и добру. Мимо медленно проплыли две патрульные машины, пронизывая фарами проулки между домов, но особо копы не напрягались. Я дождался рассвета – этакого небольшого утешения – и спустился на землю.

На 24-й улице позвонил из платного телефона Мусорщику и выдал ему коротенькую импровизацию на тему хромированного металла на дороге. Когда он спросил обычное: «Кто это?», в голосе его и впрямь слышалось возмущение – наверняка уже знал, что я едва не провалился. Но что мне было делать? Бросив в автомат еще одну монету, я набрал номер гаража Краветти и сказался больным, после чего сел на автобус до дома. Отмокнув в горячей ванне, я откупорил бутылку бренди и растянулся на кровати, поведя длинную беседу с самим собой.

Ты можешь спросить: почему я пошел на дело без прикрытия? И вообще, почему я не остановился по первому требованию полицейского маячка, не предъявил письмо, а вместо этого пошел у себя на поводу и вляпался по полной программе: тебя ловят на превышении скорости вдвое, а ты все еще на второй передаче? Почему, исключая разве что врожденную нелюбовь к трезвой оценке критичных ситуаций? Я что, напрашивался? Провокационный вопрос. Хотел ли я жить? А то как же! Хотя по моим действиям этого и не скажешь. Я начинал сомневаться в самом себе: это как навязчивая идея, не имеющая под собой оснований. Однако факт налицо: дело-то не провалено; я был уверен, это что-то да значит, вот только что, не знал. Видать, мне повезло, но несмотря на убежденность каждого игрока в том, что лучше быть везучим, чем хорошим человеком, удача штука изменчивая. До меня вдруг дошло, что в моем положении я не мог себе позволить даже толику невезения. Задним числом мысль оказалась бесполезной, да еще и опасной – я чуть было в ней не утонул.

Но перво-наперво, чтобы закрепить ее, я напился вусмерть. Случилось это уже неделю спустя; был сентябрь, но в городе стояла редкая для этого времени удушливая жара. Я напился и был счастлив такому разнообразию после навалившейся на меня депрессии. Счастье родилось спонтанно, без всякой видимой причины: чистый фонтан радости изнутри, явный признак жизни. Я решил, что не стоит потеть в собственной квартире, и отправился спать на природу. Сначала зашел в парк по соседству, но на окраинах кучковался народец из тех, кто запросто мог ради мелочи в твоих карманах сделать из тебя котлету. Потом в моем затуманенном винными парами мозгу родилась великолепная, восхитившая меня мысль: старое дерево-крепость на Долорес-стрит, мое убежище от преследователей, гнавшихся по пятам. Придя на место, я забрался в раскрытые объятия дуба. Приятно было растянуться на досках; город остывал, и звезды тускло мерцали в клубах поднимавшегося с земли пара.

Я так хорошо спал, даже не шелохнулся – до самого утра, когда уличное движение стало нарастать. Проверив, нет ли поблизости прохожих, я сиганул вниз. Как только ноги коснулись земли, у меня закружилась голова. Я прислонился к толстому, шероховатому стволу: пусть в голове прояснится, и постоял еще немного – для пущей надежности. Когда перестало мутить и все прояснилось, насколько это было возможно с моим похмельем, я зашагал мимо миссии к автобусной остановке. К восьми часам я должен был появиться в гараже.

Но разве есть в этой жизни что-то святое?

Впереди я увидел женщину; она спускалась по ступенькам крыльца с большой сумкой в руках и дамской сумочкой, болтавшейся на плече. Я не обратил на нее особого внимания, пока она не остановилась на полпути и не прокричала что-то, обернувшись к дому. Слов я не расслышал, но голос у женщины был очень раздраженный. Небось, любовники бранятся, подумалось мне, добро пожаловать обратно в этот мир. Когда женщина снова крикнула, крик вышел таким пронзительным, что я разобрал: «Эдди, в кухне на столе! На столе! Господи, да пошевеливайся же! Опаздываем ведь!» Она гневно тряхнула головой.

Я был уже в сорока метрах, когда она взвизгнула: «Дверь, Эдди! Закрой дверь!» Дверь громко хлопнула, и на ступеньках возник мальчик лет пяти с каштановыми волосами; он обхватил ярко-желтую коробку с ланчем, поверх которой громоздилась стопка книжек и больших листов бумаги. Мальчик прижимал их подбородком. Мать попыталась схватить его, но он увернулся, хихикая и корча рожи. «Ну давай же, опаздываем!» Усталая мать пошла за ним следом.

Я был уже в тридцати метрах, когда мальчик споткнулся на последней ступеньке. Мне показалось, он упадет – нет, удержался. Но при этом он поднял голову – легкое дуновение ветерка подхватило верхний лист из стопки и понесло в сторону тротуара. Мальчик попытался поймать лист, но чуть-чуть опоздал – тот затанцевал дальше, из стороны в сторону, то вверх, то вниз, а потом поплыл низко над землей в направлении дороги.

Я заметил приближающийся автомобиль и метнулся за мальчуганом, юркнувшим между двух припаркованных машин; мать выкрикнула его имя. Мои пальцы едва скользнули по штанине коричневых вельветовых брюк – так близко я оказался.

Пожилой мужчина за рулем 59-го «мерседеса» уже не мог ничего поделать. Не успел он надавить на тормоз, как мальчик погиб. Когда я услышал звук столкновения машины с телом маленького мальчика, глухой такой шлепок – будто говяжью вырезку перебросили из нутра полуприцепа на погрузочную платформу, – мне в грудь точно что-то вонзилось и разорвало сердце. На улице воцарился хаос: визжащие тормоза, пронзительные крики… Я лежал на тротуаре, я весь онемел, только подушечки пальцев, прикоснувшиеся к штанине, горели.

Когда мать подбежала к дороге, я вскочил, хотел поймать ее прежде, чем она увидит сына, но потом понял – она должна подойти к нему, прикоснуться, упасть на колени, прижать к груди…

Но она не подошла. Остановившись совсем рядом, она в безумном жесте обвинения уставила палец на кровь, ровным ручейком сбегавшую к сточной канаве у края дороги, где в луже плавали окурки и обертка от жвачки «Джуси Фрут». Ее палец дрожал; она начала громко и монотонно повторять: «Это… это неправильно. Нет. Это неправильно. Нет. Неправильно. Нет. Неправильно». Полицейский и соседи пытались утешить ее, но ошеломленная женщина еще долго упрямо твердила свои обвинения, пока ее не взяли тихонько под руку и не увели в дом, заверяя, что все будет в порядке.

Полицейский, записывавший мои показания, так же, как и я, не мог совладать с голосом. Когда я рассказал ему о листе бумаги, вылетевшем на дорогу, он открепил от своего планшета фломастерный рисунок: огромный красный цветок, три животных – то ли лошади, то ли олени – и длинная зеленая машина с блестящими черными колесами. Верхнюю половину листа занимало большое солнце в зените, желтое-прежелтое; своим теплом и светом оно затопляло всю картинку.

Закончив записывать за мной, полицейский еще раз проверил мои имя, фамилию и адрес, после чего сказал, что я свободен. Я видел, как старика, сидевшего за рулем «мерса», посадили в отгороженную сеткой заднюю часть патрульной машины и повезли куда-то в центр. Я еще раз повторил, что, на мой взгляд, водитель ни в чем не виноват: Эдди не глядя рванул в проем между припаркованными машинами, и ничто в этом мире, таком юном и прекрасном, не могло его спасти.

– Понял, – сказал полицейский. – Его повезли, чтобы снять показания. Всего-навсего. Обычная процедура. Старик сам не свой, так что лучше увезти его с места аварии.

Тело мальчика забрала «скорая», а толпа рассосалась, осталось лишь несколько зевак. Двое полицейских измеряли тормозной путь. Парень шлангом смывал кровь.

– Вот уж не хотел оказаться свидетелем такого, – сказал я полицейскому. – Совсем не хотел. Что угодно, только не это.

– Да я тоже, приятель, – согласился полицейский.

– Как мать?

– Убита горем, как водится, ну да с ней все будет нормально. Насколько это вообще возможно после подобного.

– Понимаете, я чуть было не поймал его, – сказал я, поднимая левую руку и показывая ее полицейскому. – Даже коснулся штанины… черт, вот как близко я был! Мне бы еще секунду, всего-навсего секунду из всего времени мира, одну-единственную, один, блин, удар сердца и мальчугана не пришлось бы смывать из шланга.

– Вы сделали что могли, – пробурчал полицейский, – это важно.

Его ворчливый тон вызвал во мне раздражение.

– Вы так думаете? Правда? В самом деле? Глубоко-глубоко в душе? – я сорвался на крик. – Убеждены целиком и полностью, черт подери?

– Полегче, приятель, – рассердился полицейский, – не перегибай палку. На меня-то чего взъелся – я каждый божий день такую вот фигню вижу. Всего три месяца пробыл патрульным, еще совсем зеленый, а тут на тебе: сидит один на пожарной лестнице, пятнадцатый этаж, вот-вот сиганет. Я высовываюсь из окна, уговариваю его: «Не надо». Рассказываю, для чего, мол, стоит жить, от чистого сердца говорю, убеждаю, как умею, что жизнь стоит того, что она прекрасна, мол, давай, возвращайся, начни все сначала. И вижу – он уже жмется к стенке спиной, аж кончики пальцев побелели, парень цепляется за жизнь, продвигается ко мне дюйм за дюймом и плачет. Уже совсем близко, рукой подать, и вдруг тихо так, спокойно произносит: «Ты сам не знаешь, о чем говоришь». И прыгает. С пятнадцатого этажа. Ясное дело – всмятку. Но даже тогда, когда он еще летел вниз, я знал, что моей вины в этом нет. Я сделал что мог, и сдается мне, это все, чего можно требовать от кого угодно, даже от самого себя. – Полицейский посмотрел на меня прямо. – Если, конечно, не просишь большего.

– Да нет, – ответил я упавшим голосом, – этого более чем достаточно.

– Вот и хорошо. Ты сделал попытку, но промахнулся, и никогда не узнаешь, могло ли быть иначе. Так что не вини себя. Иди домой, прими горячую ванну, опрокинь пару стаканчиков, погляди телик и забудь. Жизнь продолжается.

Так я и сделал, вот только забыть не получилось. У меня и без того силы были на исходе, а уж когда на моих глазах счастливого, радостно подпрыгивавшего мальчугана сбило насмерть, я совсем расклеился – меня ранило в самое сердце. Ты, небось, подумаешь: раз я не знал этого Эдди, то и гибель его не приму так близко. Но вышло еще хуже – мне как будто напомнили о бессмысленной бойне, совершающейся ежедневно за пределами моего маленького круга жизни. К тому же я все-таки некоторым образом был знаком с Эдди. Я коснулся его штанины.

На работе я взял пять недель в счет будущего отпуска, закупил три ящика всяких консервов – рубленого и тушеного мяса, персиков, перца, – а еще двенадцать ящиков пива и заперся в своей квартире. Не желал видеть никого и ничего. По три-четыре раза на дню лежал в горячей ванне, спал, если не видел кошмаров, а в остальное время пил пиво и глядел в потолок. Я понятия не имел, съедет ли у меня крыша или я съеду с крыши. Через неделю я уже начал беспокойно метаться по тесной квартирке, глядя в пол и то и дело разражаясь слезами. Я места себе не находил, не знал, чем заняться, чтобы все забыть, пока не вспомнил те самые звуки, которые Верзила рождал при помощи своего сакса, играя «Падение Меркьюри». Мне нестерпимо захотелось услышать музыку. Но выйти из дому я боялся, поэтому включил радио.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю