Текст книги "Не сбавляй оборотов. Не гаси огней"
Автор книги: Джим Додж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Часть ПЕРВАЯ
Джордж Гонщик: от побережья до побережья и снова в путь
Хорошо, что мы знаем:
Стакан для того, чтобы пить из стакана.
Плохо, что мы не знаем,
Для чего существует жажда.
Антонио Мачадо
Рад, что тебе интересно узнать о моих странствиях, однако должен предупредить: я большой любитель потрепаться. Дело в том, что рассказ мой покажется тебе полной бессмыслицей, если прежде ты не поймешь, что подвигло меня на такое дело, впрочем, даже и тогда я не уверен, что для тебя что-то прояснится. Не уверен, что случившееся что-то значит и для меня самого – сколько там уже прошло, лет двадцать? Ну да ладно, расскажу, с чего все начиналось, а там посмотрим.
Родился и вырос я во Флориде, неподалеку от Майами, в семье был самым младшим, единственным пацаном. Когда мне исполнилось восемь, сестры уже повыходили замуж, так что особенно близких отношений между нами и не было. Отец работал дальнобойщиком, перегонял огромные фуры, в основном с цитрусовыми, на Средний Запад. Отец сразу вступил в профсоюз, и вид у него был внушительный, как и у всех профсоюзных деятелей. Для него крутить баранку восемнадцатиколесника было всего лишь работой – никакой романтики. Что он по-настоящему любил, так это розы. Они с мамой выращивали у себя миниатюрные розы, и каждую свободную от работы минуту отец проводил в саду. К тому времени, как он вышел на пенсию, сад превратился в питомник. Отец и умер среди роз, одним погожим летним днем, года через два после того, как перестал водить фуры. Сердечный приступ. Мама все так же ухаживает за садом, только теперь ей помогают две девицы, потому как маме уже под восемьдесят, и она потихоньку сдает, но питомник приносит неплохие деньги. Ради хороших роз люди готовы раскошелиться.
В летние каникулы отец брал меня, мелкого, с собой в рейс. Мне в его работе нравилось все. Мощь моторов. Рев машины ночью, когда все спят в своих домах и видят сны, а луна угольком проплывает по небу. В августе Айова изнемогает от жары, и маленького вентилятора на приборной панели нашего «кенворта» едва хватало, чтобы высушить пот. На стоянках грузовых автомобилей дальнобойщики махали мне руками и кричали «Здор о во!», а еще подшучивали, мол, когда я займу место старика и перестану кататься пассажиром. Помню бесплатное мороженое от официанток и эту их уверенную походку – проходя между мужиками, они резко виляли бедрами, смеялись, отпускали шуточки и выкрикивали повару заказы.
Я начал учиться водить, как только ноги стали доставать до педалей, а глаза – видеть, что творится за лобовым стеклом. В шестнадцать подменял отца в пути, ну а в восемнадцать уже рулил в одиночку. Мы с отцом были совсем разные. Я – неисправимый романтик и любитель дорог; возвышаясь над трассой, я мчался, снедаемый лихорадкой, гнался за белой полосой разметки. Ничего хорошего в излишнем романтизме не было, но работу свою я знал. Отменная зрительно-моторная координация от рождения. Другие дальнобойщики стали называть меня Джордж Гонщик, потому как правая у меня постоянно на педали газа. Может, я и был малость того, но мили наматывал только так, уж это точно. И чуть не лопался от гордости – если меня и штрафовали, так только за превышение скорости, да и то когда получалось догнать. Жаль, за первые же полтора года ухитрились догнать больше тридцати раз, а когда уже в трех штатах у тебя успели отобрать права, новую работу найти нелегко. Когда возишь скоропорт, разве оправдаешься перед заказчиками, что сделал порядочный крюк, потому что тебя могли оштрафовать? Грузоперевозчики хотят, чтобы ты выбирал кратчайший маршрут, даже если можешь объехать Джорджию по периметру и нисколько не потерять во времени.
К тому же я рановато увлекся амфетаминовой гонкой. Тогда еще не было такого напряга, как сейчас, можно было прикупить целую горсть чистейшего бензедрина у любой официантки в придорожной забегаловке на всем маршруте от Таллахасси до Лос-Анджелеса. Вот почему официантки тогда были такими веселыми и острыми на язычок: как раз в их кармашках и оседала выручка от продажи «колес». Многие баловались ими, вот и я не отставал. Два года пребывал в полной уверенности, что таблетки, эти «белые кресты» – часть программы медицинского страхования дальнобойщиков. Хотя вот отец никогда не употреблял их – считал, что они замедляют реакцию и толкают на всякие ненужные дела. Я на собственном опыте убедился кое в чем похуже: они толкали не просто на ненужные, а главным образом на опасные поступки.
А употреблял отец кофе, галлон которого заливал в термос из нержавеющей стали, подмешивая немного персикового бренди – всего три глотка, бренди в кофе и не чувствовался. А еще отец умел отдыхать. И хотя спал он четыре часа, а остальные двадцать крутил баранку, все дело было в том, что эти четыре часа он в самом деле спал. Как закрывал глаза, так сразу и проваливался в сон. А через четыре часа, тютелька в тютельку, без всякого звонка снова был как огурчик, готов катить дальше. Отец уверял, что в дороге никогда не видел сны, ну или попросту не помнил. Мне же постоянно что-то снилось. Но я никогда не спал.
А вот дома отец сны видел. Однажды утром я был у себя наверху и услышал, как в кухне отец рассказывал маме: ему приснилось, будто бы его мозг превратился в огромную белую розу. Мама вдруг как расплачется.
Отец ей:
– Ну что ты, будет тебе, это ж такой красивый сон, он мне так понравился.
А мама, уже вовсю хлюпая носом:
– Да, Гарри, да, действительно красивый.
– Чего тогда сырость разводишь? – недоумевал отец.
Я услышал, как мама шмыгает носом, стараясь совладать с собой:
– Нет-нет, сон в самом деле прекрасный!
Потом отец обнял ее – дальше я слышал только приглушенные голоса и бульканье кофеварки. Но я понял, почему мама плакала: некоторые сны слишком прекрасны, чтобы присниться.
Может, еще и поэтому я так налегал на старые добрые «белые кресты» – иной раз заглатывал их по двадцать штук в день. Они подпитывали мою естественную потребность в скорости, жажда которой, я уверен, не в последнюю очередь объяснялась смятением и безумием, захлестнувшими меня, восемнадцатилетнего парня, который вдруг отделался от школы. До чего восхитительное ощущение: нестись пушечным ядром через всю страну, гнать на полной скорости, пожирать горизонт и получать за это деньги. Но очень скоро вышло так, что мне стало трудно останавливаться. Я был молод, горяч и глуп, но нутром чуял, что когда не хочешь останавливаться, именно тогда-то и нужно пересилить себя, не то пропадешь. Меня лишили водительских прав еще в двух штатах, я пристрастился к бензедриновым «колесикам» и слишком засиживался в придорожных кафе, отогреваясь на скорую руку в объятиях официанток. Моя жизнь катилась под откос, и я понимал: надо что-то делать. Так что в октябре 1956-го я отправился в Сан-Франциско. Почему туда? Да, собственно, потому, что автостопщики, которых я подбирал, все как один твердили – это единственное место во всей стране, где чувствуешь ритм жизни. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется странным, что тогда, в 56-м, я хотел свернуть на обочину. Да, я в самом деле, по-честному – клянусь! – стремился соскочить с этих маленьких беленьких таблеток, которые заставляли мчаться вперед и от которых делалось хорошо. А если совсем начистоту, то я не то чтобы стремился, но все же понимал, что иначе круто вляпаюсь… И хотя не знал толком, чем именно хочу заняться в жизни, у меня не было никакого желания раньше времени превратиться в развалину, кучу дерьма. Толика здравого смысла во мне все же оставалась.
Едва я добрался до города, все пошло как по накатанной. Я подыскал себе хоть и маленькую, но уютную, чистую и недорогую квартирку над итальянской пекарней в Норт-Бич, устроился водителем эвакуатора в гараж Краветти. Месяц пришлось помучиться, но ежедневную дозу я сократил до двух «колес», что в моем случае, согласись, можно считать полным воздержанием.
В то время буксировщики работали иначе. Любой вызов, будь то серьезная авария или просто парковка в запрещенном месте, передавался в открытом эфире всем службам города, и работу получал тот, кто успевал первым. Черт, да после махины о восемнадцати колесах сидеть за рулем эвакуатора было все равно, что разъезжать в «мазерати». Работы мне перепадало вдоволь. Потребовалось время, чтобы узнать город и выучить кратчайшие маршруты, но для того, чтобы добраться до места, много времени не требовалось.
Конкуренция была жесткой. Помню свой первый вызов. Я тогда еще не ориентировался на местности, так что, ничего не подозревая, проехал по улице с односторонним движением и вынырнул буквально перед самым носом у этого ненормального, этого придурка Джонни Штурмовика, который работал у «Парду Бразерс». И вот я, радостный такой, цепляю трос а когда сажусь обратно в кабину и включаю зажигание – вот черт! – мотор никак не заводится. Вроде как искры нет. Озадаченный, я поднимаю голову и вижу Джонни Штурмовика – в руках у него мои провода к свечам зажигания, прям букет для свадьбы каких-то резиновых уродов. Не успел я и рта раскрыть, как он уже запихал проводины в канализационную решетку. Хотел было погнаться за ним, да неподалеку оказались копы. Я – к ним, да только они на меня ноль внимания. Наконец один, старший сержант, отозвал меня в сторонку и говорит: «Ну что там у тебя? Не можешь отогнать машину, пусть отгоняет другой. Как говорится, хлебай дерьмо, салага! Так-то! Тут и без вас, чокнутых, дел хватает. А ты новичок, что ли? Не знал, значит? Ну так вот, знай и к нам больше не лезь».
Я и придумал кое-какие трюки. Перво-наперво насадил кое-кому на выхлопную трубу репу. Потом перед Днем независимости подлез под брюхо восьмиколесника Билла Фробишера и приклеил коробку с бенгальскими огнями. Нагревшись, они вспыхнули, и надо было видеть Билла – его прямо сдуло с сиденья, только пятки сверкали. Перед Штурмовиком я тоже в долгу не остался: обрызгал переднее сиденье моторным маслом и поджег. Штурмовик цеплял трос, он даже не заметил пламени, но, на его счастье, рядом оказался я со здоровенным таким огнетушителем из мастерской Краветти. Кончилось все тем, что пена побежала из обоих окон кабины, а радио забулькало, как тонущая крыса. На второй раз я придумал кое-что повеселее: раздобыл баллончик с быстро сохнущей серебрянкой и уделал Штурмовику лобовое стекло.
Таким я и был: юнцом, которому и двадцати еще не исполнилось, гонял на буксировщике как бешеный, зашибал неплохую деньгу и наслаждался жизнью. Бензедрин я глотал все так же, по два «колесика» в день: одно после завтрака, одно на обед. Спиды вносили в мою жизнь какую-никакую размеренность: с восьми до пяти оттрубил дневную смену, по выходным свободен, две таблетки в день, потом на боковую и давишь храпака шесть часов. Что может быть лучше здорового образа жизни!
Работа мне нравилась, хотя иной раз приходилось попотеть, но еще больше нравилось жить в Норт-Бич. Местечко было оживленное. В 50-е, я про них веду речь, движение битников как раз набирало силу. Многие подтвердят, что 54-й и 55-й, еще до всей этой шумихи, были самым лучшим временем, по крайней мере, на взгляд наивного паренька, который весь на нервах метался между Майами и Сент-Луисом. Как раз битников я и искал. В них чувствовалась та же жажда переживаний. Ну да, выпендреж тоже был, но все же во сто крат лучше, чем какая-нибудь постная воскресная школа, на которую в массе своей и походили 50-е: одна большая Воскресная Школа для души, гордящейся своими скучными добродетелями и злобствующей из-за подавленных страстей. Но в том-то все и дело, что невозможно жить, боясь жизни. Иначе сядешь на мель.
Битникам хотя бы была присуща смелость во вкусах и восприятии. Они действительно жаждали эмоций, им нужны были любовь, истина, красота, свобода – мой друг, поэт Джон Сизонс, назвал их «четырьмя великими иллюзиями» – ну а моей страстью в то время было высекать искры в громадном двигателе внутреннего сгорания, мощь которого передавалась по трансмиссии колесам – четырем малым иллюзиям. Благодаря горючей природе жидких останков динозавров я днями и ночами с ревом носился на такой скорости, которую никто, останься у него хоть капля разума, не признал бы нормальной. Если мне случалось в каком-нибудь из баров Норт-Бич рассказывать о своих ощущениях, то можно было не сомневаться: девица слева только что написала стихотворение как раз об этом, точно схватив мимолетные ощущения, а парень справа как раз закончил картину, которая, по его словам, была именно что про такие вот возвышенные чувства; мы болтали до потери пульса, смеялись, а в два ночи, когда бар закрывался, я выходил на Бродвей, поеживаясь от прохладного тумана, но в отличном настроении. Таким вот он был, Норт-Бич – средоточием истосковавшихся по собственным душам. И, несмотря на все позерство и легкомыслие, это было великолепно.
По правде говоря, одно время и я любил порисоваться, но большей частью из-за элементарной подростковой неуверенности и ощущения своего несоответствия интеллектуальному уровню остальных. Неуверенность я маскировал обычной порцией наглости и бравады, но вот скрыть вопиющее невежество было не в пример труднее. В отличие от большинства я имел полное право заявлять, что знаком с жизнью рабочего класса не понаслышке, так что первое время являл собой довольно-таки скверный образчик противника всего интеллектуального. К чертям собачьим высокие слова, я кручу баранку! По счастью, многие были настолько любезны, что не обращали на мои закидоны внимания и даже принимали в свои компании, снабжали книгами. Сидя вот так вот в барах и слушая, можно было столько всего нахвататься, что достало бы на два гуманитарных образования. Постепенно я изменился: из непримиримого противника стал ярым последователем. Я хотел знать всё и впоследствии не раз пожалел о своих непомерных аппетитах.
Считай, что тебе повезло, если смог чему-то научиться у друзей. В пору юности у меня был закадычный приятель из тех, кто играл на огромном саксе; звали этого джазиста с бронзовой кожей и ржаво-красными волосами Рыжий Верзила Чума. В нем было шесть футов семь дюймов, и каждый дюйм дышал музыкой. Я слышал, как он играл с лучшими музыкантами – так вот, это было избиением младенцев. Верзила мог на такое замахнуться и… не облажаться. Все до единого хотели записать его игру, но в семь лет парню было какое-то там видение, мол, его дар существует только здесь и сейчас, а после записи – повторения во времени, но не в памяти – потеряет свои способности. По крайней мере, так он мне рассказывал, а я ему очень даже верю.
Лу Джонс, или, как его звали, Отвязный Лу, до того обожал музыку Верзилы, что однажды перед вечерним выступлением тайком от всех забрался под помост сцены и включил магнитофон. Когда на следующий день Лу рассказывал мне об этом, его все еще трясло: на пленке отлично прослушивались все инструменты, за исключением сакса Верзилы – ну ни звука! Я никогда не говорил об этом с самим Верзилой. Да и к чему мне соваться не в свои дела.
Кроме музыки никаких других звуков вытянуть из Верзилы было нельзя. Стоило ему сказать за весь день предложений десять, как все – он уже хрипел. Верзила если и открывал рот, то ничего глубокомысленного не изрекал. «Ну что, по пивку?» или «Одолжишь пятерку до выходных?» Если спросить его о чем-то простом, он лишь кивнет или помотает головой, а то и пожмет плечами, но вот чтобы выдавить из себя пару слов – это вряд ли, тут шансы один к ста. Когда я только познакомился с ним, меня это порядком напрягало; в конце концов я не выдержал и спросил его прямо – почему он никогда не болтает просто так. Верзила пожал плечами: «Да я лучше послушаю».
Надо сказать, что, имея такую практику, слушать он научился отменно. Представь себе: ходил поесть в «Кафе Джексона» только ради звона их тарелок – видите ли, нравился ему этот звук. Помнится, однажды мы обедали, а помощник официанта с лязгом вкатил в зал большую тележку для грязной посуды. Так вот, Верзила вылез из кабинки, упал на четвереньки и прополз за тележкой до самой кухни, слушая во все уши. Но, несмотря на подобные странности, все же было здорово, что он умел слушать, потому как я-то трещал без умолку.
Я отвисал с Верзилой, а значит, был завсегдатаем местных джаз-клубов. Раньше я как-то не прислушивался ни к каким звукам кроме шуршания шин по асфальту и вибрации дизеля, прорезывающей ночь, но джаз, такой живой и близкий, в сигаретном дыму, с привкусом виски во рту и мелькающей рядом разодетой девицей – такой джаз свел меня с ума. До самого нутра пробрал. Во всяких там искусствах я ни в зуб ногой, но если уж меня что цепляет, сразу чувствую.
Может, на меня повлиял Верзила – у того никогда не водилось ни единой пластинки – но по-настоящему я любил только такой джаз, который играли вживую, здесь и сейчас, чтоб мурашки по спине. Я, конечно, покупал пластинки, которые мне нравились, которые я ценил и все такое, но это было совсем другое. Видать, я из тех, кто способен схватить что-то только в непосредственной близости. При этом я ничего не смыслил в рок-н-ролле, которым в то время заслушивались все. Он гремел из каждого музыкального автомата в каждом баре, он был фоном и, хотя звучал у меня в ушах, никогда не проникал глубже. Да и джазмены со сцены постоянно принижали рок-н-ролл, называли его жвачкой для души. Хотя вот любопытная штука – Верзила никогда не отзывался об этой музыке скверно. «Все это – музыка, – сказал как-то он. – Остальное – дело вкуса, культуры, стиля, времени». В случае с Верзилой это было целой речью. Помнится, уже гораздо позже, когда только появились «Битлз», мы сидели с Джоном Сизонсом и Верзилой в «Джино и Карло», и Джон скорее с грустью, чем с презрением сказал:
– С «битлами» кончится наш Норт-Бич.
Верзила совершенно неожиданно прибавил:
– Точно. Это в воздухе носится.
Джон Сизонс странным образом оказался мне скорее наставником, чем другом, да и сошлись мы по-настоящему только в конце 1963-го. Джон был поэтом, благодаря ему я познакомился со Снайдером, Гинзбергом, Уэленом, Корсо, Керуаком, Кэссиди и остальной компанией, хотя едва ли хоть раз встречал их всех одновременно. А вот Джон, сдается мне, всегда был рядом. Он жил в Норт-Бич и раньше, до того, как местечко облюбовали хиппи, а когда мода прошла, все равно остался. Он был истинным поэтом, с неприязнью относившимся к громкой славе – одно это уже примечательно для того времени, – и получил превосходное образование. В гостиной его дома все стены были увешаны дипломами по самым разным наукам: помню физику, изученную в Гарварде, и еще лингвистику в Сорбонне. Все дипломы – первоклассные подделки. Джон любил повторять, что тем и кормится, поддерживая свой поэтический дар, который является не чем иным, как искренней попыткой подделать реальность путем создания точных копий реальности сфальсифицированной. Джон ну никак не понимал, зачем другим для приобщения к американской культуре нужны всякие разные документы и лицензии; особенно же злила его необходимость за все это платить. Он был из тех, кто не одобрял чрезмерную зарегулированность человеческого сообщества. Утверждал, что искусство, спорт и законы природы – вот все, что нужно в жизни для полного счастья. Он, защитник власти индивида, считал, что глупо наделять реальной силой такие отвлеченные понятия, как нации, сенат, отдел транспортных средств…
У Джона имелась темная комната, два печатных станка и полный набор всякой бумаги, а также коллекция гербовых печатей, которой позавидовал бы сам Смитсоновский институт. [5]5
Весьма разветвленная структура, представляющая собой крупный комплекс культурно-просветительских и научных учреждений.
[Закрыть]А еще Джон был геем, что играло ему только на руку, потому как в качестве любовников он предпочитал высокопоставленных должностных лиц. Джон считал, что раз уж подобные сексуальные предпочтения гарантируют ему определенную защиту, можно этой защитой и попользоваться: он был достаточно убедителен, и дружки помогали ему расширять коллекцию печатей, зачастую даже снабжая бланками. Так что для Джона не составляло труда подделать водительские права штата Калифорния: всего-то и нужно было сделать фотографию да впечатать пару-тройку фраз. Джон хвастал, что способен подделать что угодно, кроме денег и талантливого стихотворения, впрочем, и деньги смог бы при наличии хороших клише и качественной бумаги.
Я прожил в Норт-Бич почти полтора года, мне был почти двадцать один год – пора совершеннолетия по американским законам. К тому времени днем я занимался любимой работой, а ночи проводил в кругу знаменитостей и безбашенных друзей. Благодаря чтению и разговорам с теми, кто знал, о чем говорит, я поднабрался полезных сведений и теперь мог сойти за эрудита. Я начал познавать свой собственный разум, ну или, по крайней мере, понял, что там есть что познавать. А может, это мне просто казалось.
Первого февраля 1959-го, за два дня до своего совершеннолетия, я ввязался в аферу. Закончив работу, я вошел в гараж, как вдруг Фредди, сын старика Краветти, управлявший во вторую смену, жестом подозвал меня к себе и представил одному приземистому типу, щеголявшему в голубом летнем костюмчике такого затрапезного вида, что его не страшно было чистить хоть собачьим дерьмом. Фредди отрекомендовал типа как Мусорщика Джонсона, после чего осмотрительно удалился, сославшись на дела. Когда я пожал Мусорщику руку, мне показалось, что я вытянул из болота тухлую рыбину. Мусорщик не говорил, а бормотал себе под нос, опустив голову и шаря глазами по сторонам. Я тут же определил его как бывшего зека.
В Мусорщике Джонсоне мне понравилось одно – деньги. Две сотни наличными, и это только половина, аванс, остальные два стольника обещали после. А ведь в то время на доллар можно было поужинать. От меня только и требовалось, что разбить машину, не разбившись при этом самому: как говорится, сделал дело и свободен. Я до сих пор зарабатывал себе на жизнь тем, что избегал столкновений или разгребал их последствия, так что предложение меня заинтересовало. Итак, во-первых, я должен был угнать, да, именно угнать машину, что порядком умерило мой пыл, пока Мусорщик не объяснил: владельцу машины только того и нужно – чтобы ее угнали и разбили, – тогда он получит страховку. Мусорщик уверял меня, что опасаться совершенно нечего. Меня снабжали ключами, письменным распоряжением владельца проверить трансмиссию или что там еще; сам же владелец не отходил от телефона – на случай, если кому вздумается проверить. К тому же он не заявлял в полицию до тех пор, пока я не звонил и не сообщал, что все в порядке, а я сам в безопасном месте. Мусорщик разрешил мне работать под прикрытием – нанять помощника, – но только платить ему я должен был из своей доли. Мусорщика совершенно не интересовало, где и как я разобью машину, главное, чтобы за совершенно убитую развалюху дали страховку. Если при этом разобьюсь я или просто не позвоню в течение восьми часов – всё, разбежались, каждый сам по себе, никто никого не знает. А если хоть словечко пикну законникам, ко мне наведаются амбалы, этакие парни с трудным детством, и с огромным удовольствием поотрывают мне пальцы, которыми меня же и накормят.
Что и говорить, предложение сомнительное, но были в нем и привлекательные моменты, особенно для такого, как я, молодого и непоседливого, которому наскучила рутина и который к тому же не отличался большим умом. Сейчас, оглядываясь назад, я скорее поражаюсь, чем стыжусь того, что пошел на сделку, и даже четыреста долларов не меняют моего мнения в лучшую сторону.
Мусорщик Джонсон. Я тебе вот что скажу: прозвище ему даже нравилось. «Ну да, такой он я и есть, – усмехался он, – настоящий мусорщик». Мусорщик по сути своей. Вот чего я никогда не понимал: шваль швалью, а еще и похваляется этим на каждом углу. Может, такое принятие себя сродни просветлению, но вот чтобы гордиться – это мерзко. Я как сейчас вижу его ухмылку. И вот еще что поражало: Мусорщик этот был ходячей компостной кучей, а зубы у него оставались великолепными – крепкие, прямые, блестящие, ни единого пятнышка. Улыбался этот тип только тогда, когда его называли Мусорщиком или намекали на его неряшливость как-то еще. Улыбка всегда выходила какой-то смущенно-довольной, даже признательной: как будто вы его хвалили, или он напрашивался, пытаясь вызвать в вас омерзение.
Как я понял, Мусорщик выстраивал довольно-таки сложную аферу. Если я срубал на деле четыре сотни баксов, готов поспорить, он отхватывал не меньше куска, остальное – владельцу машины. Сам собой напрашивался вопрос: если владельцу нужны баксы, почему он попросту не продаст машину, положив денежки себе в карман? Одно из двух: либо страховка больно завышена – не исключено, что страховой агент в доле, – либо с самой машиной что-то нечисто.
Сейчас я бы не стал утверждать, что это стопроцентный верняк, но тогда готов был руку дать на отсечение: машины угонялись из других штатов и продавались Мусорщиком за какую-нибудь четверть цены, Мусорщик же и стряпал новые номерные знаки и техпаспорта, отдавал застрахованные тачки в пользование на полгода, а после аварии отбивалась почти полная стоимость. Может, и так называемый владелец участвовал в доле, но вообще-то Мусорщик не любил делить пирог на слишком много кусков. Понятия не имею, на что этот тип тратил свои бабки, одно ясно – уж точно не на прикид.
Первую машину я превратил в кучу металлолома на следующий же вечер, второго февраля. Хотя, надо признаться, опрокинул не одну и не две стопки виски, прежде чем забрался в новенький «Форд Меркьюри», удобно припаркованный неподалеку от Фолсом-стрит, и повернул ключ в замке зажигания. К тому же вознаградил себя тремя «колесиками» – дело-то непростое, нужно было сосредоточиться.
Прикрывал меня и забирал с места аварии Верзила, он как нельзя лучше подходил для такого дела. У него была своя машинка, ничем не примечательная «шевроле» 54-го года выпуска, а еще на него можно было положиться – доказано сотнями мелких просьб за время нашей дружбы. К тому же Верзиле нужны были деньги. Я отстегнул ему сотню – может, и многовато, ну да у меня была постоянная работа, и, плати я налоги, мог бы списать это дело как личный вклад в развитие искусства. А еще Верзила подходил из-за своего роста гривы спутанных медно-рыжих волос и носа, который как будто сломали дважды, в обе стороны. Совсем не помешает иметь такого под рукой – на случай, если кто решит встать на пути.
Но на пути никто не встал; я же тем временем включил зажигание, поставив автомобиль на холостой ход, – чтобы стекло обогрелось. Машинка была почти новенькая, всего девять тысяч пробега и ни единой царапины. Когда стекло очистилось, я выехал, взяв курс на Золотые Ворота; Верзила маячил сзади.
Мне дали всего день на подготовку, но я разработал неплохой план. Я собирался выехать на 1-е шоссе повыше Дженнера, там, где дорога огибает утес над океаном, найти удобный подъем и сбросить «форд» в Тихий океан. С собой я принес сумку, набитую пустыми жестянками из-под пива, и пару пустых же бутылок дешевой водки – намеревался разбросать их в салоне, создав видимость, что компания обколовшихся юнцов, взвинченная лошадиной дозой гормонов, угнала тачку покататься, да и разбила ее забавы ради.
Я катил к северу по 101-му шоссе, не превышая положенных 65 миль в час, потом свернул на 116-е шоссе и поехал к Гернвилю, а затем вдоль Рашн-Ривер до устья в Дженнере, где и вышел на 1-е шоссе. Дорога была пустынной. Я глянул в зеркало заднего вида проверить, свернул ли за мной Верзила, и в четверти мили от себя увидел фары его вихляющего «шевроле».
Через двадцать минут я присмотрел вверх по побережью подходящее местечко – широкий подъем вдоль края отвесной скалы. Я подъехал поближе, чтобы осмотреть его. С океана дул приличный ветер – крутой замес из соленого протеина и прибитой к берегу гнили. Ограждения не было, так что столкнуть машину с края не составит труда – она отправится в долгий полет к волнам, атакующим камни. Я убедился в том, что вдоль пляжа нет никаких огней, никто не светит фонариком и не разжигает костров. Не хотелось ронять две тонны железа на парочку влюбленных, самозабвенно совокупляющихся на узкой полоске пляжа. Нечего поощрять абсурд. Хотя, с другой стороны, никому с мозгами сложней куриных не придет в голову трахаться на каменистом, затопляемом волнами пляже в холодную зимнюю ночь, так что, вполне возможно, я бы поспособствовал эволюционному процессу.
Все еще в перчатках, которые надел перед тем, как прикоснуться к машине, я разбросал пустые банки по салону, а Верзила тем временем подрулил на «шевроле» и встал, прикрывая собой «форд». Я включил нейтралку и крутанул колеса влево. Навалились с Верзилой на «форд» плечами, пару раз натужно крякнули, а дальше тачка покатилась сама, под тяжестью собственного веса. Когда передние колеса свесились через край, задняя часть задралась, но вместо того, чтобы спикировать бампером вниз, корпус машины протащило и накренило на бок, да так медленно, что мы услышали, как все банки волной перекатились к водительскому сидению. Ну а потом тачка перевалилась через край и исчезла. Мне вдруг показалось – земля стала легче. Тишина стояла так долго, что я уж было подумал – мы не услышали удар, приглушенный волнами, набегавшими и разбивавшимися о камни внизу; я даже хотел заглянуть за край обрыва, когда услышал: БА-А-БА-А-А-А-Х!!!
Верзила стоял как приклеенный, закрыв глаза, запрокинув голову и едва заметно раскачиваясь – видать, ушел в себя. И хотя не в моих правилах было встревать, я все же посчитал, что не стоит торчать тут, заценивая чистый звук новенького «Меркьюри», встретившегося с древними скалами самым что ни на есть преступным образом.
Я тронул его за руку:
– Ну что, сваливаем?
– Ты поведешь, – не сказал, а приказал Верзила.
Он так и не вышел из транса – сидел молча, с закрытыми глазами до самых Золотых Ворот. Я злился, что мне не дали сполна насладиться остротой момента, меня раздражало, что Верзила замкнулся как раз в тот момент, когда мне хотелось поболтать, так что когда он наконец открыл глаза и спросил: «Слыхал?», я рассердился: «Слыхал что? Шум прибоя? Ветер? Или грохот свалившейся тачки?»
– Да не, чувак, я про тишину. Про ее массу – так и тянет вниз. А потом уже – мощный, короткий вопль искореженного металла.
– Знаешь, Верзила, эта песня не входит в мою личную десятку хитов. Я люблю – понимаешь? – люблю всякие машины, грузовики, четырех-, шести– и восьмиколесники, а еще огромные такие дуры, которые гнутся посередине и издают шу-у-у-у… шу-у-у-у… Я как будто сбросил со скалы любимого железного коня.