Текст книги "Полубоги"
Автор книги: Джеймс Стивенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Глава XVI
Поведал Финан:
– Пусть сменяется одно поколение другим, человеку выпадает биться в одной и той же битве. В конце концов он побеждает и больше ему там биться не надо, а следом он готов к Раю.
У всякого человека с самого начала есть один враг, от которого не сбежать, и повесть жизни человека есть повесть о битве с тем врагом, которого нужно втянуть в свое бытие прежде, чем он достигнет подлинного бытия, ибо врага невозможно сломить, зато всякого врага можно завоевать.
Задолго до того, как заложен был фундамент этого мира, когда голос прозвучал, и Воинство Гласа[18]18
Воинство Гласа – понятие из «Книги Дзиан» (станца IV), текстов тибетского происхождения, по утверждению теософки Е.П.Блаватской (1831–1891): «То было Воинство Гласа, Божественной Матери Семерых. Искры Семерых подвластны и слуги Первому, Второму, Третьему, Четвертому, Пятому, Шестому и Седьмому из Семи. Они именуются Сферами, Треугольниками, Кубами, Линиями и Формовщиками; ибо так держится Вечная Нидана – Oi-Ha-Hou». Эти тексты легли в основу главного труда Блаватской «Тайная доктрина, синтез науки, религии и философии» (1888–1897). Впрочем, далее Стивенз на текст «Доктрины» не опирается.
[Закрыть] прошло сквозь тьму, обрели бытие двое, а Вселенная стала им скорлупою. Прожили они несметные жизни, познавая звезды, пока те раскалялись и остывали в обширном небе, и через все перемены звезд, в приливах и отливах жизней своих ненавидели друг друга.
По временам один из них бывал женщиной, а второй – мужчиной, затем же в положенное время тот, кто был женщиной, оказывался мужчиной, а второй – женщиной, чтоб битва их происходила в близости, какая возникает лишь от различий и при расстоянии, и на расстоянии, что есть притяжение.
Никому не под силу сказать, кто из них нанес другому больший урон; никому не по силам сказать, кто из них был неумолимей, безжалостней, ибо рождены они были, как любые враги, равными в бытии и мощи.
В жизнях своих имен у них было много, и жили они во многих землях, но в вечности имена у них были Финан Мак Диа и Келтия Мак Диа[19]19
Мак Диа (искаж. ирл. Mac De) – сын Божий.
[Закрыть], а когда время придет, имя им будет Мак Диа и более ничего: тогда станут они едины в обоих, и едины в Бесконечном Величии, и едины в Вечности, коя есть Бог, однако все равно в мирозданье за мирозданьем, под звездой за пылающей звездой они гоняются друг за дружкой с ненавистью, что медленно преображается в любовь.
Не на Земле и не на какой другой планете началась у этих двоих любовь – началась она в аду, который устроили они себе сами в ужасе своем, похоти и жестокости. Ибо, когда оказались среди своих демонов, в душе у одного из них пробилось семя – семя знания, кое есть родитель любви и родитель всего ужасного и прекрасного во всех мирах и небесах.
И вот глядел один на своего спутника, так же корчившегося в муках, как и он сам, и все больше осознавал, и пусть смотрел он на другого с яростью, ярость эта была нова, ибо с нею пришло презрение, и не были они больше равными ни в мощи, ни в ненависти.
Впервые тот, в ком зародилось знание, пожелал сбежать от своего спутника; пожелал убраться так, чтоб никогда более не лицезреть врага своего; второй внезапно показался ему омерзительным, как жаба, что таится в грязи и поплевывает ядом, но сбежать не получалось – не получалось никогда.
Чем больше было в том одном знания, тем больше копилось в нем жестокости и мощи, а потому похоть его сделалась ужасной, ибо теперь был в презрении страх, поскольку никак не удавалось ускользнуть. Много раз сбегали они друг от друга, но вечно, как ни старались, всегда друг к другу устремлялись шаги их. На празднестве, на биваке и в глуши оказывались они – и вновь брались за ссору, что была их кровью и бытием.
Тот, в ком знание не пробудилось, бесновался, как зверь: он мыслил кровью и лихорадкой, мозг его был ему зубами и когтями. Коварство прокралось к нему на подмогу в борьбе против знания, он ждал своего врага в засаде в угрюмых местах, расставлял ему ловушки во тьме и капканы с наживкой. Изображал смирение, чтобы подобраться поближе к отмщению, но знание не победить.
Вновь и вновь становился он рабом другого, и в битве соединялись раб и хозяин, покуда знание наконец не начинало шевелиться и во втором уме и не делался он сознательным.
Тогда вековая вражда постепенно менялась. Для второго презренье уж было недостижимо – другой был старше и мудрее, ибо быть мудрым означает быть старым; не на что было опереться презренью, но зависть оттачивала первому меч, посыпала солью гнев его, и вновь те двое бросались в битву, неостановимо.
Но теперь их руки не тянулись к глотке врага с былой откровенной неудержимостью: воевали подспудно – с улыбками, учтивыми словами и соблюдением приличий, однако не переставали ни на миг бороться, никогда не упускали своей выгоды, и не помогал один другому подняться, если тот падал.
И вновь перемена: теперь сражались они не во имя ненависти, но под священными письменами любви вновь и вновь, жизнь за жизнью терзали и крушили друг дружку, их желание друг к другу – безумие, и в желании этом они бились горше всякого прежнего. Разносили жизни друг друга вдребезги, втаптывали честь друг друга в грязь, истребляли друг друга. Ни одна их прежняя битва не была ужасней. В этой битве – никаких послаблений, никаких передышек даже на миг. Они знали друг дружку тем поверхностным знанием, какое кажется таким ясным, хотя являет лишь дрянную пену на бытии: они знали дрянь друг в друге и вычерпывали до дна свое обильное зло, покуда нечего было им более познавать во зле, и жизни их, чередуя лютую силу и бессчастную слабость, устремлялись к застою, но никак не могли войти в него.
Горизонт их исчез, ноги ветров обулись в железо, солнце поглядывало из-под капюшона сквозь маску, а жизнь была одной комнатой, где бубнили глухо глухие голоса, где вечно что-то произносили, но ничего не говорили, где руки навеки были вскинуты, но ничего не делалось, где ум тлел и вспыхивал молниями, но от искры не рождалось мысли.
Они достигли края, и зияла перед ними пропасть, и предстояло им головокружительно скатиться в муть или вылепить крылья себе и взмыть из той завершенности, ибо завершенность есть осознанность, а они теперь истово осознавали себя. Порочность осознавали они, а добродетель обитала в их умах не более чем греза, что есть иллюзия и ложь.
Затем – что тоже было давно! о как давно! – когда луна была юна, когда собирала розовые облака вкруг вечера своего и пела в полдень из зарослей и с горного уступа, когда покоилась грудями в росной тьме и пробуждалась с криками восторга к солнцу, когда пеклась о цветах в долине, когда водила коров своих на укромные пастбища, она пела сонмам своим прибавленья и счастья, пока ее ноги шагали по борозде за плугом, а рука направляла серп и вязала снопы. Любовь великую даровала ты, когда матерью была, о Прекрасная! – ты, кто бел серебром и чья древняя голова украшена льдом.
И вновь жили они и соединялись браком.
Кто из них был кто в том скорбном паломничестве, теперь узнать невозможно. Память блекнет от долгого этого сказа, и так перемешались они между собою, так стали похожи во всех своих различьях, что сделались единым целым в великой памяти. Вновь взяли они на себя вековечное бремя, и вновь желание потянуло их неукротимо в объятие, источавшее отвращение, и где совсем немного находилось любви. Вот, узрите этих двоих, мужчину и женщину, идут они в приятном свете, берут друг дружку за руки в доброте, у какой нет корней, говорят друг дружке слова нежности, от лжи которых стонут их души.
Женщина была пригожа – пригожа, как одинокая звезда, что сияет в пустоте и не робеет перед бескрайностью; была она хороша, как у озерца зеленое дерево, что мирно кланяется солнцу; была она мила, как поле молодого хлеба, что колышется на ветру единым плавным движеньем. Вместе погружались они в свое желание и обнаруживали коварство, что таилось на самом дне, и осознавали себя и все зло.
В недрах, какие они раскопали, жил бес, и вечно, когда вновь заводили они себе преисподнюю, бес их мучил; век за веком воссоздавали они его, пока не явился он громадным и жутким, подобно буре, и так же, как вожделели они друг дружку, он вожделел их обоих.
И тогда Бессчастье приняло облик мужчины и тайно явилось к женщине, когда шла та по саду под тяжкими ветками яблонь. Ноги их вышагивали рядом по траве, а голоса сообщались, пока однажды не вскричала горестно женщина, что крыльев не бывает, и с Призраком ринулась она в бездну, и пала, визжа от смеха, что был плачем. Оказавшись там вместе со своим бесом, стала она ему наложницей, и в том потоке и в пропасти зла зародила добродетель своей изнуренной душе и украла у беса силу.
Пребывала она среди скал своих мест.
Старое Бессчастье хохотало смехом своим подле нее, и глянула она на него, и глаза ее повернулись внутрь головы, а когда глянула вновь – увидела иначе, ибо в том промежутке знание дало бутон и цветок, и посмотрела женщина через знание. Увидела себя, беса и мужчину и пред бесом взмолилась. Молясь, собрала она мелкие синие цветики, что скудно проглядывали среди валунов, и сплела из них венок. Перевила его слезами и вздохами, а готовый венок вложила бесу в руку и попросила отнести мужчине.
Бес выполнил просьбу, потому что любил посмеяться над их муками и предвкушал смех железным жвалам своим.
И вот налетел жуткий бес на мужчину, когда тот шел под плеском зеленых ветвей в высокой садовой траве, и вложил венок в руку мужчине со словами:
«Моя наложница, твоя возлюбленная, шлет тебе приветы с любовью и эту гирлянду синих цветочков, какую сплела она своими руками в аду».
Мужчина, глядя на эти цветы, ощутил, как ходит в нем сердце подобно воде.
«Приведи ее ко мне», – сказал он бесу.
«Не приведу», – ответило Бессчастье.
И тут вдруг бросился мужчина на Призрака. Стиснул хладную шею руками, яростно сжал коленями.
«Тогда я отправлюсь к ней с тобою», – сказал.
И вместе бросились они в пропасть и, падая, сражались люто в полной тьме.
Глава XVII
Мак Канн спал, но когда голос Финана умолк, он проснулся и потянулся, громко зевнув.
– Ни слова из этой повести не услышал, – проговорил он.
– А я услышала, – отозвалась Айлин Ни Кули, – и повесть вышла хорошая.
– О чем та повесть?
– Не знаю, – ответила она.
– А ты знаешь, о чем она была, Мэри?
– Не знаю, бо думала в это время о другом.
Финан взял ее за руку.
– Нет нужды никому из вас знать, о чем была та повесть, за вычетом одной тебя. – С этими словами очень по-доброму глянул он на Айлин Ни Кули.
– Я слушала ее, – вымолвила она, – и повесть вышла хорошая. Я знаю, о чем она, однако не соображу, как объяснить.
– Чуднáя, надо полагать, байка, – с сожалением произнес Патси. – Обидно, что я уснул.
– Я бодрствовал вместо тебя, – сказал Келтия.
– А толку-то? – огрызнулся Патси.
Дождь все лил.
День уже изрядно прошел, и вечер расчерчивал небо наискосок своими тусклыми паутинами. Свет в разрушенном доме угас до бурого мрака, и лица их, нахохлившихся на земляном полу, обращались друг к другу бдительно и бледно. Их вновь охватило безмолвие, мысли вцеплялись в них, и глаза каждого вперялись в тот или иной предмет или точку на стене или на полу.
Мак Канн встал.
– Заночуем тут; дождь не утихнет, покуда в лейке у него не останется ни капли.
Мэри тоже встрепенулась.
– Сбегаю я к повозке и принесу всю еду, какая там есть. Все оставила накрытым, вряд ли оно совсем уж вымокло.
– Так и сделай, – сказал ей отец. – Там здоровенная бутыль, завернута в мешок, – продолжил он, – в корзине, в повозке спереди, возле правой оглобли, и есть в той бутыли маленечко виски.
– И ее принесу.
– Славная ты девчонка, – сказал он.
– А что мне с ослом делать нынче ночью? – спросила Мэри.
– Дай ему пинка, – ответил отец.
Глава XVIII
Осел тихонько стоял там же, где его оставили.
Дождь лил с него, будто был осел отцом рек и обеспечивал мир проточной водой. Дождь отскакивал от ослиных боков, спрыгивал с хвоста, катился пеной со лба на нос и с плеском падал на землю.
– Я очень мокр, – сказал сам себе осел, – а не хотелось бы.
Взгляд он вперял в бурый камень с бугорком на спине. Каждая капля дождя, прилетавшая на камень, плюхалась оземь, сперва дважды подпрыгнув. Через миг осел вновь заговорил сам с собой:
– Нет мне дела до того, прекратится дождь или нет, бо не стану я мокрее, чем сейчас, хоть так, хоть эдак.
Сказав это, он забыл о погоде и взялся размышлять. Чуть свесил голову, уставился вдаль и глазел, ничего не видя, собирая мысли и крутя их.
Первым делом подумал он о морковках.
Поразмыслил об их очертаньях, цвете и о том, как они смотрятся в корзине. У некоторых наружу торчит толстый конец, а у некоторых – другой, и всегда к тому или другому концу липнут комки глины. Некоторые лежат на боку, словно тихонько уснули, а некоторые стоят наклонно, будто опираются спинами о стену и никак не решат, чем заняться далее. Но, как ни смотрелись бы они в корзине, по вкусу все одинаковые – и все хороши. Еда они общительная: если кусать их, получается приятный хрусткий шум, а потому, когда кто-то ест морковь, можно прислушиваться к звуку того, как морковь естся, и разобрать, что за повесть выходит.
У чертополоха, когда его кусают, получается шорох, и вкус у него свой.
От травы почти никакого звука не получатся, она погребается немо и никаких знаков не подает.
Хлеб естся ослом беззвучно, у него интересный вкус и он подолгу липнет к зубам.
У яблок хороший запах и приятный хруст, но вкус сахара задерживается во рту и памятен дольше всего прочего; хруст краткий, резкий, подобен проклятию и тут же благословляет тебя своим вкусом.
Сеном можно набивать рот. При первом укусе получается хрум и треск, а затем сено умолкает. Торчит изо рта, как усы, и можно подглядывать, как оно шевелится туда-сюда в соответствии с тем, как движется у тебя рот. Это дружелюбная еда, и она хороша для голодных.
Овес – не еда, это великое благословение, это кутеж, от овса делаешься гордым, аж хочется отбить копытами передок повозки, влезть на дерево, куснуть корову и разогнать кур.
* * *
Прибежала Мэри и распрягла его из повозки. Обняла его ручьистый нос.
– Бедняжка ты, бедняжка! – проговорила она, вынула из повозки здоровенный бумажный мешок и поднесла к ослиной морде. В мешке был рассыпчатый сахар, и полфунта его налипло ослу на язык, стоило ему разок лизнуть.
Осел разглядывал Мэри, пока шла та к дому с охапкой еды.
– Славная ты девчонка, – молвил осел.
Встряхнулся и разогнал мысли, а затем шустро начал прогуливаться туда-сюда по тропе – проверять, есть ли тут такое, что имеет смысл искать.
Глава XIX
Разделили они еду, ее было мало, а кое-что промокло, но каждому досталось по ломтю хлеба, куску сыра и по три холодные картофелины.
Мэри сказала, что ей не по себе, и отдала две свои картофелины херувиму Арту; тот съел их запросто.
– Лучше 6 мне отдала, – сказал отец.
– Отдам тебе одну свою, – сказала Айлин Ни Кули и протянула картофелину.
Мак Канн сунул ее целиком себе в рот и съел, как завороженный; уставился на Айлин.
– Почему ты отдала мне картошину? – спросил он.
Айлин зарделась так, что ни единой веснушки у нее на лице не осталось.
– Не знаю, – ответила она.
– Ты, похоже, нынче совсем ничего не знаешь, – пожаловался он. – Экая ты потешница.
Поднес огонь к трубке и, раскурив, дал женщине.
– Затянись этой трубкой, – велел он, – и давай достойно друг с другом обходиться.
Айлин Ни Кули затянулась трубкой, но быстро вернула ее.
– Не сильна я в курении, – молвила она.
Келтия курил свою трубку во всю мочь. Опирался о стену, прикрыв глаза, и между пыхами глубоко размышлял.
Финан цепко держался за волосы Мэри, прилежно сплетая и распуская их. Он погрузился в грезы.
Мэри поглядывала из-под век на Арта и в то же время смотрела на всех остальных – проверить, не смотрит ли кто на нее.
Арт негромко насвистывал себе под нос и не сводил глаз с паука.
Паук висел на вольном вервии своего шатра и был очень празден. Можно было б решить, что и он курил.
– Чем обедал ты? – спросил Арт у паука.
– Ничем, сэр, кроме малой юной тростиночки-мушки, – ответил паук.
Был тот паук из коренастых и тяжелых, с виду казался пожилым – и смирился с этим.
– Я и сам поел так же, – отозвался Арт. – Скверные у тебя времена или так себе?
– Неплохие, слава Богу! Мухи забредают в щели, а когда влетают с внешнего света в здешнюю тьму, сэр, мы ловим их на стене и хрумкаем их костьми.
– Им это нравится?
– Не нравится, сэр, но мы все равно. Парнишка со стройными косматыми ногами вон там, возле твоего локтя, поймал вчера навозную; вот отъелся-то он, скажу я тебе, – да еще и не доел, но тому пауку вечно везет, если не считать дня, когда поймал он осу.
– Оса ему не полюбилась? – уточнил Арт.
– Не заикайся о ней при нем, сэр, не по нраву ему толковать об этом.
– Каким путем собираешься крепить веревку? – спросил Арт.
– Слюной намажу конец, а затем прижму головой, чтобы прилипла.
– Что ж, удачи тебе.
– И твоей чести удачи.
* * *
Сказал Патси Келтии, показывая на Финана.
– О чем он размышляет, когда случаются эти его припадки?
– Разговаривает с иерархами, – ответил Келтия.
– А кто они такие будут?
– То народ, что правит этим миром.
– Народ ли это королей, королев и святого Папы?
– Нет, то другой народ.
Патси зевнул.
– И о чем же он с ними беседует?
– О всяческом, – отозвался Келтия и тоже зевнул. – Они у него сейчас совета просят.
– И что он говорит?
– Он говорит о любви, – ответил Келтия.
– Он всегда о ней говорит, – заметил Патси.
– И, – добавил Келтия, – он говорит о знании.
– Это еще одно его слово.
– И говорит он, что любовь и знание – это одно и тоже.
– С него станется, – сказал Патси.
* * *
Ибо в скверном был он расположении духа. То ли теснота, а может, мрачная погода, или же присутствие Айлин Ни Кули – или всё разом – сделали его лютым.
Встал он и принялся расхаживать по маленькой комнате, пиная камни туда-сюда и на всех хмурясь. Дважды замер перед Айлин Ни Кули, вперяясь в нее, и дважды же без единого слова принимался опять расхаживать.
Внезапно оперся о стену напротив нее и возопил:
– Что ж, Айлин а гра, ушел от тебя дядька, дядька с большой палкой, с долгими ступнями. А! Вот тот мужчина, кого кликать будешь одна-одинешенька ночью.
– Хороший он был дядька, – сказала Айлин, – не было в нем вреда, Падрагь.
– Может, то и дело заключал он тебя в объятья под изгородью и долгие поцелуи в губы дарил тебе?
– Когда-то так и случалось.
– Ой случалось, само собою, и не первый он был такой, Айлин.
– Может, и прав ты, Падрагь.
– И не двадцать первый.
– Вот она я в доме, Падрагь, а люди вокруг нас – твои друзья.
Келтия тоже встал и угрюмо уставился на Айлин. Внезапно ринулся к ней, замахнувшись, сорвал с ее головы шаль и стиснул ей горло руками; пала она навзничь, ловя ртом воздух, а затем столь же внезапно Келтия отпустил ее. Встал, дико глядя на Патси, – тот же пялился на него и ухмылялся, словно безумец, – а потом подошел к Финану и взял его руку в свои.
– Не смей меня уязвлять, дорогой мой, – проговорил Финан, сурово улыбаясь.
Мэри бросилась к Арту, схватила его за руку, и оба они попятились в угол комнаты.
Айлин встала, поправила платье и вновь обернула голову шалью; бесстрашно воззрилась на Мак Канна.
– Дом полон твоих друзей, Падрагь, а со мной нет совсем никого; ни один мужчина не пожелает себе лучшего.
Голос у Патси охрип.
– Ссоры ищешь?
– Ищу того, что грядет, – спокойно отозвалась она.
– Тогда я иду, – проревел он и шагнул к ней. Занес руки над головой и обрушил их ей на плечи так тяжко, что она содрогнулась. – Вот он я, – сказал он, глядя ей в лицо.
Она закрыла глаза.
– Я знала, что не любви ты желал, Падрагь: ты желал убийства, и твое желание сбылось.
Покачивалась она, произнося это; колени у ней подломились.
– Айлин, – тихо проговорил Патси, – я сейчас упаду, не держу я себя, Айлин, колени подо мною подгибаются, лишь руки мои у тебя на шее.
Открыла глаза и увидела, как обмякает он, глаза полуприкрыты, лицо побелело.
– Уж всяко, Падрагь! – сказала она.
Обхватила его, подняла, но вес оказался чрезмерным, и Патси упал.
Она склонилась над ним на полу, прижала голову его к своей груди.
– Уж всяко, слушай меня, Падрагь: никогда не любила я никого на всем свете, кроме тебя; не было средь всех них мужчины, чтоб был для меня больше, чем порыв ветра; ты – тот, кто нравился мне всегда. Слушай меня сейчас, Падрагь. Как хотела я тебя день и ночь, как молилась тебе во тьме, как рыдала на рассвете; сердце мое исстрадалось по тебе, как есть исстрадалось: в нас с тобою излом, о мой милый. Не думай ты о мужчинах: что б ни делали они, все пустое, чисто звери играют в полях, ни о чем не заботясь. Мы рядом с тобой на минуту. Когда кладу я руку на грудь посреди смеха – тебя я касаюсь и не перестаю думать о тебе ни в каком месте под небом.
Целовали они друг дружку, словно потерянные души; лепетали и вцеплялись друг в дружку; отводили головы друг дружки подальше, чтоб наглядеться, и бросались друг к дружке свирепыми устами.
* * *
Прежде чем уснули они в ту ночь, прошло время, однако под конец его они все же уснули.
Растянулись во тьме, закрыв глаза, и ночь облекла их, разделила и наложила на каждого чары безмолвия и слепоты. Не были они больше вместе, пусть и лежали в нескольких дюймах друг от дружки; царила лишь тьма, в какой нет дюймов, какая возникает и исчезает, наводя тишину приходами своими и уходами, держит покой и ужас в незримой руке; не было в небесах серебряной луны, не было просверка белых звезд, лишь тьма, тишина и неумолчное шиканье дождя.
* * *
Проснувшись поутру, Мак Канн поспешно перекатился на локоть и вперился туда, где улеглась ко сну Айлин Ни Кули, но ее там не оказалось, не было ее нигде.
Он закричал, и вся компания вскочила.
– Она выбралась через окно! – вопил он. – Кляни бес душу ее, – сказал он.








