355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Риз » Книга колдовства » Текст книги (страница 2)
Книга колдовства
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:27

Текст книги "Книга колдовства"


Автор книги: Джеймс Риз


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

Вот уж что верно, то верно.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда девическим стыдом

Румянец тот зажжен,

Сойдет он вмиг.

Эдгар Аллан По. Песня
(Перевод H. Вольпин)


Когда шлюп «Эсперанса» покинул устье реки и вышел в море, у команды работы прибавилось, и у юнги в том числе. То и дело можно было услышать, как матросы – правда, за исключением юнги – проклинали шлюп на все лады, употребляя при этом местоимение «она», как заведено среди моряков. Они осыпали ее самыми грязными ругательствами, словно она была какой-то морской шлюхой, желанной и презираемой. Но то, что они делали, находилось в резком противоречии со смачными эпитетами, которыми они ее награждали: они обращались со своим судном с нежностью и заботой. Она же, в свою очередь, обеспечивала безопасное плавание по морю до самого порта Саванны.

Покой покидал меня по мере того, как «Эсперанса» шла все дальше и дальше под развернутыми парусами. Я испытывала нечто вроде стыда, когда видела, как упорно трудится команда. Нужно сказать, что мне и прежде доводилось бывать на борту корабля, но я так и не приобрела навыков управления парусами. Мое место было в трюме, а не на палубе; для судна я оставалась таким же балластом, как многотонный груз сосновых досок.

Шел второй или третий день путешествия, когда я решила все-таки предложить свои услуги (можете себе представить) нашему капитану. Должно же было найтись для меня хоть какое-то дело – ростом я не уступала ни одному из матросов, и сил мне было не занимать. Мои сестры-ведьмы сказали бы, что я очень сильная, но я, конечно, имею в виду совсем другое. Разве я могла работать на судне с помощью своего ремесла? Разумеется, нет. Я представляла себе, как спрошу: «Не могла бы я стоять вахту? Может, я надраю что-нибудь?» На морском языке «надраить» значит удалить с металлических частей пятна ржавчины, возникающие под воздействием соли, воды и сырого воздуха. Такая чистка на корабле имеет большое значение.

Похоже, мужская гордость оказалась частью мужского костюма и досталась мне вместе с кашемировыми панталонами и пестрым жилетом, который я теперь носила поверх блузы (очень широкой, чтобы лучше скрывать туго запеленатую грудь – небольшую, но все-таки способную меня выдать). Ах, как я желала в тот момент вновь надеть юбку или платье и оказаться в одиночестве на этом злосчастном шлюпе! В женском наряде меня бы действительно рассматривали как разновидность балласта. Меня оставили бы в покое, пока не закончится плавание, при условии, что я не стану никому досаждать, вешаться на шею или каким-то иным образом мешать судну продвигаться вперед. О, если бы меня оставили в покое! Такой удел казался мне куда более привлекательным по сравнению с участью ни на что не годного мужчины. Увы, я ничего не могла изменить. Раз уж я взошла на борт в мужском обличье, то должна оставаться в нем – по крайней мере, до Саванны.

Так я стояла, задумавшись, и как только решила предстать перед капитаном и предложить ему свои услуги, внезапная волна ударила в нос «Эсперансы». Не слишком большая – море было спокойным, – но судно все равно вздрогнуло и приподнялось на дыбы, а из глубины его чрева раздался стон. Впрочем, этот стон был не громче моего вскрика, когда не я удержала равновесия и опрокинулась назад, да так, что со всего размаха села на палубу. Мои кости затрещали, как ребра корабельного остова за миг до того. Нет уж, сказала я самой себе, пусть все остается как есть. Нечего мешаться под ногами у настоящих моряков. Это будет самая большая помощь, и для такого подвига мне вовсе не надо просить дозволения капитана. Тот весенний день выдался солнечным, и я присела в сторонке. По левому борту виднелась земля. Я посмотрела на нее и подумала: интересно, это еще Флорида или уже нет?

И вот, разглядывая берега и размышляя, я машинально взяла в руки лежавший без дела кусок веревки. Я говорю «без дела», хотя теперь прекрасно знаю, что на корабле у всякой вещи есть свое место и назначение. Точнее было бы сказать, что я просто стянула эту веревку. Она была вся в узлах, ее несколько обглодали крысы, и она лежала, вытянутая на всю длину. Что мною руководило? Скорее всего, я считала, что принесу хоть какую-то пользу, если помогу развязать на ней несколько узлов. (От мужской гордости избавиться сложнее, чем от мужского наряда.) Я как раз занималась этим, когда услышала голос капитана и ответ ему, прозвучавший откуда-то сверху.

Отвечал Кэл, откуда-то с мачты. Он эхом повторил команду капитана.

Итак, капитан. Он стоял надо мной, согнувшейся над веревкой, и смотрел сверху вниз.

Я поприветствовала его. И хоть меньше всего ожидала от нашего капитана сочувствия и снисхождения – во всяком случае, пока его судно в море и полный расчет еще не произведен, – я все-таки удивилась его молчанию, тем более что оно сопровождалось таким недвусмысленным выражением презрения, как улыбка. Да, капитан явно смеялся. Надо мной! И он был совершенно бесстрастным. Это одновременно и пристыдило меня, и заставило похолодеть.

Капитан хмыкнул и отвернулся, оставив меня в одиночестве распутывать новый гордиев узел. Я удвоила усилия, но с таким же успехом я могла бы чистить морские раковины, как картошку, чтобы снять с них белый верхний слой. Увы, мои старания не увенчались успехом – я лишь поломала ногти и до крови стерла пальцы.

И вдруг рядом прозвучало единственное слово:

– Зачем?

Сначала я подумала, что это капитан, что он вернулся и хочет унизить меня еще сильнее. Я подняла голову, намереваясь ответить что-нибудь хлесткое. Но на сей раз передо мной оказался не капитан. Это был Кэл, он спустился с мачты, встал со мной рядом и снова спросил:

– Зачем?

– А почему бы нет? – возразила я, словно защищалась. Я заговорила, еще не успев осознать, что имею дело с Кэлом, а вовсе не с грубым капитаном.

По правде сказать, сначала я не могла видеть, кто со мной заговорил. Что-то сместилось – то ли солнце, то ли само судно, и юноша оказался в ореоле света, на фоне ярких лучей, отчего мне в моих синих очках был виден только темный силуэт. Когда же он повернулся… Свет хлынул таким плотным потоком, что и вовсе меня ослепил. Потом радужные пятна перестали плясать у меня в глазах, зрение вернулось, и я увидела прямо перед собой Кэла – в полный рост, снизу доверху.

Его широкие ступни были босы, он переминался с ноги на ногу, перенося вес тела с одной на другую, ибо палуба под ним немного покачивалась. Его стойка, немного напоминающая обезьянью, позволяла прочно стоять на той ровной поверхности, которую он сам же надраивал каждый день на рассвете. Да, именно обезьянью: ведь я видела, как Кэл карабкался по вантам и чувствовал себя там, как рыба в воде. Он раскачивался, как обезьянка, желающая перескочить с одной лианы на другую. И все же нет, на обезьянку он был не похож: на коже у Кэла совсем не было волос – разве что на голенях, обнаженных от самых колен, покрытых шрамами. Светлые завитки на солнце казались золотыми и едва выделялись на фоне кожи бронзового оттенка. Икры выглядели такими же сильными, как и ступни; то же самое можно сказать о кистях рук и предплечиях, крепких и мускулистых. Чтобы выжить на море, нужно уметь мертвой хваткой цепляться за канаты, крепко обнимать реи и мачты, а если уж ты выжил на парусном корабле, мускулы развиваются быстро. Ноги юнги выше колен были прикрыты парусиновыми брюками, едва державшимися на чреслах при помощи пояса из веревки. Эти брюки в пятнах дегтя и бог знает чего еще покрывали полотняные заплатки. Вернее было бы сказать, штаны свисали с его бедер, причем так низко, что я могла видеть то, что прежде наблюдала только на статуях: треугольник, обрисовывающий бедра и промежность, который, как мне неоднократно доводилось слышать, скульпторы, анатомы и жрицы любви (тоже своего рода ценительницы) называли «поясом Аполлона». Над веревочным кушаком поднимался плоский живот, напоминающий мрамор и твердостью, и белизной; Каликсто редко снимал рубаху и сейчас тоже лишь расстегнул нижние пуговицы. Рубаха некогда была красной, но вылиняла до розового цвета. Юноша так ее износил, что шерсть напоминала мягкую замшу. Как ни странно, рубаху нельзя было расстегнуть полностью: на шее застежек не было, надевать и снимать ее приходилось через голову. Рубаха свисала с плеч прямоугольным мешком, которого почти не коснулась рука портного, и оттого казалась морским вымпелом, а не предметом одежды. По бокам (там имелись прекрасные возможности для вентиляции в виде шнуровки, скреплявшей переднее и заднее полотнища, скроенные так примитивно, что не оставалось сомнений: малый сшил рубаху самостоятельно) можно было особенно хорошо разглядеть скрытые формы его тела, в том числе живот с рельефными натренированными мышцами. Рубаха – или сорочка – была без рукавов: я заметила, что моряки вообще не дружат с рукавами, поскольку те цепляются за все и их вечно затягивает между зубцами лебедки. Я тоже закатала повыше свои собственные рукава, имеющие полную длину, и подвязала покрепче, чтобы не спадали. Обнаженные руки Кэла тоже были мускулистыми, а плечи весьма широкими, как и весь его торс, оставляющий впечатление силы. Как ни странно, я не заметила этого прежде, когда рассматривала его в первый раз, ибо видела в нем мальчика, а не почти взрослого мужчину.

И правда, с первого взгляда Кэл показался мне… как бы это сказать… ну, миловидным. В нем было что-то необычайно привлекательное, даже светлое. Не думаю, что это было следствием его силы, нет. Я бы назвала его лучезарным существом, в котором незримо соединились море и солнце. Его волосы были белокурыми, причем исключительно волей Создателя, давным-давно отказавшегося – в редком для него порыве экономии – от сотворения людей из чистого золота. Но улыбка его была дороже золота, его изящные губы казались совершенной драгоценностью, а между ним блестели перламутровые зубы, причем на одном из передних резцов краешек откололся самым очаровательным образом. Да, когда он улыбался – не так уж часто, – его улыбка затмевала все. Она была итогом, а остальные детали казались уже не важными. Лицо словно оставалось в ее тени – и кривоватый нос, и покрытые пушком щеки, и выступающие скулы, и светящиеся глаза, своим цветом готовые посрамить море, якобы растворившее в себе все оттенки синевы. Облик Кэла довершала копна выгоревших на солнце кудрей, которые он подстригал, только если они падали ему на глаза и мешали смотреть.

Юноша был создан по Боттичеллиевым канонам. Вот перед кем я сидела и дивилась тому, что вижу… но постойте. Слово «дивилась» означает, что мои мысли оставались ясными, хотя на самом деле все вышло наоборот. Я была попросту ошеломлена. Если бы я сохранила способность удивляться, на ум мне пришел бы вопрос: желаю я этого мальчика или сама хочу быть им?

Я и раньше задавала себе подобные вопросы, ибо именно с такой позиции смотрела на людскую красоту каждый раз, когда встречала ее в человеческом обличье. Надо разобраться. Такие мысли часто посещают простодушных людей, имеющих не слишком высокое мнение о своей внешности. В детстве я считала себя дурнушкой и не понимала, чем я отличаюсь от других людей. Разумеется, я чувствовала, что не похожа на них, однако считала это уродством и тяжкой долей. Таким стало мое суждение о самой себе, и ни одна из монахинь или учениц не могла меня разубедить. Мучительное одиночество моего отрочества только усилило это ощущение – я вечно искала уединения и неизменно ожидала насмешек. Позднее, когда мои представления о красоте расширились, я поняла, что… Ну, пусть даже я не красавица, достойная кисти Боттичелли, все же я… Enfin, [8]8
  Короче (фр.).


[Закрыть]
я была высокой, причем не только для девушки, но и для юноши; у меня были длинные изящные руки и ноги, а также миловидное лицо с белоснежною кожей, которое иные, правда, могли бы счесть заурядным. Светловолосая и белокожая, я легко и быстро краснела. Мои руки мне не нравились, ибо я полагала их чересчур сильными, да и пальцы казались длинноватыми. Мои голубые глаза имели зеленоватый оттенок – хотя позднее почти вся радужная оболочка оказалась вытеснена зрачками неправильной формы, так называемым «жабьим глазом». Не слишком привлекательное зрелище, но такой уж я стала.

Что я хочу сказать: я уже не считала себя уродливой, но мне еще не доводилось встречать таких красавцев, как этот юноша, мой почти ровесник. И вот я сидела с веревкой в руке, палимая солнцем и ослепленная его красотой, потерявшая дар речи, а мое занятие внезапно показалось мне очень серьезным.

– Зачем? – снова спросил он, кивнув головой на развязанные мной узлы.

Я не могла ответить правду, потому что прекрасно знала: ни один мужчина не расскажет о том, как пытался прикрыть свой стыд бессмысленным делом. Но я не могла вечно смотреть на юнгу влюбленным взором. Итак, молчание, взгляды украдкой… Наконец юноша присел рядом (когда он стоял, то возвышался надо мною дюймов на шесть; значит, он был выше меня ростом) и произнес, протянув мне правую руку:

– Меня зовут Кэл. Или Каликсто.

– Генри, – представилась я и подумала, что эта ложь прозвучала правдиво.

По сути, это могло считаться правдою, ибо я не называла себя моим настоящим именем – Геркулина – очень, очень давно.

– Генри, – повторила я, изо всех сил стараясь изгнать французский акцент из своей речи (иногда он все-таки пробивался, до самого моего смертного часа), чтобы сказать именно Генри, а не Анри, как порой случалось.

Временами я жалела, что в свое время не отнеслась к выбору имени-псевдонима серьезно и не выбрала его более тщательно. Нынешнее имя казалось мне слишком безвкусным, но если менять его на другое, это внесет еще больше путаницы в мою жизнь. Я начала привыкать к имени Генри, а потому, не раздумывая, откликалась на него. Так что мне суждено было зваться Генри, хотя в душе я всегда оставалась Геркулиной.

Геркулина… Qui était-elle? [9]9
  Кто она такая была? (фр.).


[Закрыть]

Некое существо, родившееся двуполым в Бретани в 1806 году или около того. В отличие от моей смерти, выпавшей на 11 октября 1846 года, день моего рождения точно не известен – так бывает с сиротами. Да, я росла сиротой. Мне было лет шесть, когда моя жизнь дала трещину и приобрела сходство с судьбами героинь романов, которыми я зачитывалась на заре юности. Моя мать, умирая, послала меня в монастырь урсулинок. Она дала мне только записку, вложенную в карман моего воскресного платья, но если там и говорилось о том, когда именно я появилась на свет, монахини так ничего мне об этом и не сказали. Обучалась я в монастырской школе, где хозяйничали сущие… Ну вот, мое перо чуть само не написало слово «волки». Некогда я где-то уже прочла нечто подобное: «Ее воспитала волчья стая». То же самое можно сказать и обо мне, потому что некоторые из сестер-урсулинок походили на волчиц и душой, и телом. Волчья порода явственно проступала в них. Mais hélas, [10]10
  Но, увы (фр.).


[Закрыть]
меня вырастили не волки, а монахини – на их попечение меня отдала умирающая мать, когда настал ее День крови. Была ли она практикующей ведьмой? Знала ли о своей природе, ведала ли, что ее кровь – страшная, алая – уже на подходе? Не могу вам сказать. Когда-то я хорошо помнила маму, но теперь не могу воскресить в памяти ее облик. Хотя, конечно, могла бы. Я погрузила бы себя в сон, и предо мной предстали бы картины прошлого. Там я вновь увидела бы ее – может, мне даже удалось бы узнать, как выглядел мой отец, которого я не знала вовсе. Однако я никогда не прибегала к этому способу из-за не оставлявшего меня страха перед ворожбой. Вызывание чародейского сна – не слишком приятное действо, и обычная сентиментальность не стоила того, чтобы прибегать к такому рискованному средству.

Монастырская школа, руководимая некою урсулинкой (имени ее я предпочитаю здесь не называть), примыкала к утесу – хотя, скорее всего, он представляется мне таковым лишь в моих детских воспоминаниях. Если вспомнить получше, то была просто дюна, за рыхлым зыбким склоном которой песок и камни осыпались прямо в прилегающую бухту, далее переходящую в море. Там, у далеких северных берегов Франции, приливы достигают необычайной высоты; они казались мне солеными языками, через определенные промежутки времени вылизывавшими низменный пляж, над которым в тягучем ритме, задаваемом тиканьем церковных часов, текла наша жизнь.

Нас было человек шестьдесят воспитанниц, почти полностью оторванных от внешнего мира. Погребенные под каменной громадою монастыря, его обитательницы посвящали себя одному из двух миров. Монахини и те воспитанницы, чья жизненная судьба была предопределена бедностью или недостатком телесной красоты – к их числу принадлежала и я, – уповали на воздаяние в мире загробном, то есть жили в труде и молитве, чтобы вознестись на небеса и попасть в рай. Другие же ученицы, благодаря усилиям сестер-урсулинок тоже не забывавшие о мучениях Иисуса Христа и тому подобных вещах, стремились в иные блаженные сферы. Предвкушение совсем другой райской жизни затуманивало их взоры. Им предстояло вернуться «в свет» и там достигать всевозможных высот вместо того, чтобы терпеливо ждать награды «на том свете». Судьба готовила им возвращение домой, чтобы там они могли помыкать такими, как я, то есть бедными девушками, которые не решились навсегда стать Христовыми невестами и были обречены служить в буфетных и классных комнатах в качестве домашних учительниц или горничных.

К счастью, я могла учиться, ибо моя склонность к получению знаний была весьма своевременно распознана матерью-настоятельницей, сестрой Марией-дез-Анжес, чья доброта стала причиною и ее, и моих несчастий. Мы обе впоследствии стали жертвами приговора, вынесенного поистине сатанинским судилищем, состоящим из церковных святош. Но пока этого не произошло, я находила на книжных полках матери Марии все, чего хотела. Я читала все подряд – папские буллы наряду с романами миссис Радклиф и пьесами Шекспира. Последнего я боготворила и уже тогда могла повторить вслед за одним из его героев:

 
Я, мир презрев, теперь жизнь посвящаю
Уединению для исправления ума.
 

Уединение? Это в монастырской-то школе? Что ж, поведаю еще о прошлых временах, как выразился бы Шекспир. Теперь мне следует вам рассказать, что в ту пору, случись мне открыть книгу на неизвестном – или пока не известном – языке, я не захлопнула бы ее, а постаралась бы отыскать соответствующий словарь и, найдя, положила бы его рядом с ней. Слова стали моим пристанищем. Все друзья, какие у меня были, существовали лишь на страницах книг. При помощи книг я проживала тысячи жизней, и каждая из них оказывалась лучше, чем моя настоящая. Мне нравилось читать повести о чужой любви, испытаниях, горе, страданиях, муках и смерти. Сердце мое билось в такт с сердцами героев. Я ощущала себя сопричастной великой любви и вершинам человеческого духа. Проливая слезы над книжными страницами, я радовалась и верила, что это возвышает меня. Сама моя природа изменялась и уже не походила на то, что мне приготовила злая судьба.

Так прошли годы. Но я продолжала жить книгами и проводила уйму времени в монастырских библиотеках, предпочитая пепел, оставленный жизнью, истинному ее горению. Укрывшись там и бросая вызов жизни в школьном dortoire [11]11
  Дортуар, спальня (фр.).


[Закрыть]
с его ненавистными интимностями, я отделяла себя от здешней жизни, чтобы сохранить свои собственные тайны. Прошли годы, прежде чем я узнала презираемый мною ученый термин, определяющий то, чем я, увы, некогда являлась. Я привожу его на страницах моей книги лишь для полной и окончательной ясности. Гермафродит.

В то время я могла бы перечислить всех царей из египетской династии Птолемеев, сообщив года их правления, легко отличала Плиния Старшего от Плиния Младшего по двум строчкам их произведений, к двенадцати годам неплохо знала греческий – но при этом не знала, что у девочки-подростка начинаются ежемесячные недомогания, а мальчику в одну прекрасную ночь суждено проснуться после сладострастного сна, ощутив на бедрах и простынях «млеко мечты». Я знала всех древних авторов, но не знала ни одного мужчины из современного мира. Нас держали подальше от них, почитавшихся злыми хищниками; наше девичье убежище огородили высокими монастырскими стенами. У меня было множество любимых героинь из самых захватывающих романов, но не имелось ни матери, ни сестры, ни доброй кузины, чтобы рассказать о том, что необходимо знать всякой отроковице. Короче говоря, весы, на которых я взвешивала саму себя, совсем разладились. Их некому было настроить или хоть немного выравнять, пока я не узнала (вернее, услышала) свой окончательный диагноз: мужчина, женщина, ведьма.

Что я, двадцатилетняя, могла сделать, когда мне вынесли такой непонятный приговор? Да и вынесли его мои спасители (кем, как не спасителями, могла я считать их тогда?), главной из которых оказалась Себастьяна д'Азур – ведьма, утверждавшая, что я тоже являюсь отродьем ведьмы. Еще хуже оказались ее присные: священник отец Луи и его любовница Мадлен – призраки, инкуб и суккуб. Они явились ко мне прежде Себастьяны, дабы показать мне доказательства моего уродства, мое отличие от остальных людей. Mon Dieu, [12]12
  Боже мой (фр.).


[Закрыть]
что это было!.. Enfine, когда я наконец узнала, кто я на самом деле, это открытие уже не имело для меня особого значения. Честное слово. Ибо я чувствовала себя проклятой. Если раньше у меня был единственный мир, где я могла искать свой путь, то теперь появился еще один – мир теней.

И вот – через десять лет после моего «открытия», когда я начала знакомиться с иным, потусторонним миром, – я сидела рядом с Каликсто и воистину тонула. Я ощущала себя заблудшей и потерянной, как никогда.

Присев рядом, Каликсто положил свои руки на мои, словно вместе мы смогли бы развязать упрямые узлы. Сердце мое колотилось как бешеное. Вскоре наши руки соединились в странной игре, в которой смешались ухаживание и борьба, и я почувствовала еще большее смущение. Было непонятно, кто кого держит, но, если честно, это я не отпускала руки Каликсто. Я пыталась понять необычные чувства, возникавшие, когда мои пальцы соприкасались с его ладонями. Я гладила их, трогала перепонку, соединяющую указательный палец с большим, нажимала на затвердевшие бугорки кожи под костяшками на его пальцах и наслаждалась изумительным теплом тыльной стороны его рук.

Кэл стиснул мне ладонь – возможно, он хотел высвободиться, – и это показалось мне чем-то вроде приветствия. Однако моя ладонь выскользнула из его руки. Ох, как же я не любнла это мужское обращение «на равных», эти грубые рукопожатия!.. Но в данном случае ритуал, который должен был меня ободрить, выполнил еще одну важную роль: он привел меня в чувство. Я быстро пришла в себя и смогла пробормотать:

– Каликсто. Это испанское имя?

Юноша улыбнулся, но не ответил. Вместо этого он снова взял в руки веревку и спросил на не совсем чистом английском, подсказавшем, что моя догадка верна:

– Зачем тревожиться про веревку… о веревке с узлами? В ней… в них нет никакой пользы, то есть проку.

Голос звучал приятно, он был глубоким, хотя еще не стал окончательно мужским. По его тону я поняла, что мальчик смущается, не будучи до конца уверен, правильно ли говорит.

Я кивнула – что никак не походило на ответ – и с глупым видом стала смотреть, как Каликсто, вооружившись каким-то стальным инструментом, который я незадолго до того видела прикрепленным к мачте, развязал узлы буквально в два счета – легко, словно развязывал шнурки на ботинках. Этот инструмент, как мне объяснил мой добровольный помощник, служил для сращивания канатов: игла длиной в локоть или даже аршин. Когда он работал, я смотрела не на его руки, которые двигались чересчур быстро, а на его лицо. Мы сидели плечом к плечу, и солнце падало на него под углом, но я не могла разглядеть на его подбородке ни малейших следов щетины. Это стало еще одним поводом для зависти, для опьяняющего безрассудного желания стать такой же. Это желание смешалось со страстным вожделением, толкавшим меня в объятия этого юноши. Я не сомневалась в том, что щетина у него должна быть. У меня, например, она была. Правда, такая же незаметная и светлая, как у Каликсто, но все равно мне приходилось ее тщательно сбривать, когда я одевалась женщиной.

– Вот, – проговорил он, вручая мне кусок веревки без единого узелка.

Я приняла ее так, чтобы моя благодарность не слишком бросалась в глаза. Женщина бы не скрывала чувств, но мужчина должен вести себя сдержанно.

– Так… Просто захотелось чем-то себя занять, – пожала плечами я.

– Теперь можно развлечься завязыванием. Вязать легче, чем…

– Развязывать, si, – подсказала я слово, сопроводив его испанским «да», но при этом отрицательно покачала головой. Я хотела дать понять, что знаю испанский не слишком хорошо.

Правда, в школе я прочла «Дон-Кихота», но в моем распоряжении был очень хороший словарь и добрая сотня свечей. Разговаривать по-испански мне доводилось очень редко, даже в Сент-Огастине, где я зарабатывала на жизнь переводами с множества языков – тут пригодились и моя ученость, и Ремесло, а в особенности один отвар, подходящий для данной цели.

– Вот, – произнес Каликсто. Он снова положил руки поверх моих и придвинулся ближе: если раньше мы сидели плечом к плечу, то теперь соприкасались бедрами. – Примерно так.

Я постаралась унять дрожь своих слишком больших и ненавистных мне из-за этого рук, задержав дыхание, однако это не слишком-то помогло. Через минуту я уже дрожала всем телом и судорожно ловила ртом воздух, как выброшенная на песок рыба. Тогда я постаралась на чем-то сосредоточиться. У нас, людей книжных и педантичных, это порой хорошо получается. Я постаралась сосредоточиться на своем рукоделии – вернее, на обеих своих руках. Поскольку руки Каликсто лежали на моих, все наши двенадцать пальцев сразу пытались теперь завязать уж не знаю какой узел. Ах да, сосредоточиться мне все-таки удалось, дрожь стихла, дыхание стало ровнее. В итоге мне все-таки удалось завязать некий узел, напоминавший не то чалму, не то тюрбан. Позже я не раз вязала его. Это был своего рода сувенир, приятный и одновременно напоминавший, что ради Каликсто мне пришлось пойти на убийство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю