355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джессика Дюрлахер » Дочь » Текст книги (страница 1)
Дочь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:15

Текст книги "Дочь"


Автор книги: Джессика Дюрлахер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Джессика Дюрлахер
Дочь

Посвящаю моим детям – дочери Моон и сыну Моосу.

И конечно, Леону.

Часть первая

1

Вспоминая нашу первую встречу, я снова вижу ее странный взгляд – пристальный и раздражающий. Только через много лет я смог понять, отчего он был таким.

Парни, с которыми я в ту пору дружил, не считали меня размазней или, не дай Бог, мудаковатым дурнем. И все-таки я далеко не сразу смог разобраться в том, что увидел. Она глядела с бесстрашным любопытством, словно знала обо мне что-то, о чем я даже не подозревал, или пыталась подловить меня на чем-то. Это жутко меня рассердило, и только много позже я понял, что сердиться надо было на себя самого, что я сам подсознательно хотел, чтобы меня окрутили.

В конце концов, самые ужасные подозрения мы выдумываем сами и сами же за них отвечаем.

Все началось во время визита дяди Бенно и тети Юдит, которые, едва преодолев jetlag [1]1
  Jetlag– нарушение суточного ритма организма, связанное с перелетом через несколько часовых поясов ( англ.). ( Здесь и далее примеч. переводчика.)


[Закрыть]
, пожелали отправиться всей семьей в музей Анны Франк. Словно хотели наконец наплакаться вдоволь.

Именно ради них нам пришлось почти два часа проторчать под мелким, мерзким дождем у музея, посреди толпы счастливых американцев и немцев, для которых, в отличие от Юдит, посещение музея было не обязательной данью памяти погибших, но безопасной прогулкой, во время которой можно узнать что-то новенькое. Познавательно и позволяет пережить эмоциональный шок: будет о чем рассказать дома.

Кроме нашей семьи, со злостью думал я, в этой очереди вряд ли найдутся люди, которых история Анны Франк по-настоящему волнует. Все эти туристы сбежались сюда, где добро и зло нашло исполнителей на главные роли, лишь ради сильных ощущений. Для кого-то посещение Дома Анны Франк – попытка искусственного погружения в трагическую историю, полную призраков дальних родственников, но для большинства – далекое, почти нереальное событие, о котором так приятно рассуждать, расположившись на солнышке в собственном саду.

О том, что здесь на самом деле случилось, я и сам знал слишком мало. А все эти дураки, безразличные и прочие, никогда ничему не научатся, ибо лишены человеческих чувств.

Мы стояли под дождем, разговаривая о чем-то; Юдит издевалась над своими соотечественниками, которые жаловались, что возле Дома Анны Франк не купишь ни поесть, ни попить. Мама пожимала плечами и смотрела на меня с мрачной покорностью, демонстрируя сдержанность. Но я хорошо ее знал: эта подчеркнутая сдержанность – прелюдия к скандалу, который она закатит, когда решит, что с нее довольно.

Маме всегда требовалось больше времени, чем остальным, чтобы понять, что она думает и чувствует.

2

Оказавшись в музее, я был поражен будничностью обстановки убежища. Я весь сжался и больше ни о чем не мог думать.

Одно окно было зачем-то открыто, и все по очереди выглядывали в него, словно искали там, во дворе, свидетельств несчастья, которое здесь случилось.

Американцы сразу заговорили вполголоса, как на похоронах. Юдит наконец заткнулась, а папа вел себя так, словно был где-то далеко от нас. Он стоял у окна и смотрел вниз, на садики соседей, которые больше не были соседями Анны (вернее, никогда ими не были).

Я отошел взглянуть на портреты Дины Дурбин и Рэя Милланда, которые Анна сто лет назад приклеила к стене, и почувствовал, как дом околдовывает меня; даже тихая, суетливая толпа незнакомцев этому не мешала. И тут я ощутил на себе взгляд: кто-то давно уже стоял и смотрел на меня.

Я сделал вид, что ничего не замечаю, но папа повернулся, прошел через столовую к комнате Анниного друга Петера ван дер Пелса, и я понял – тот, кто смотрел на меня, подошел ближе.

Я уставился на картинку, изображавшую даму с маленьким мальчиком, и почувствовал себя виноватым, потому что слишком редко вспоминал о войне и о том, что папа сидел в лагере. И потому, что никогда не был в Доме Анны. И потому, что мне это было неинтересно.

Сзади меня стояла девушка. Я слышал ее дыхание. Я громко высморкался, словно вокруг никого не было, и тут она заговорила:

– Тихо, правда? А ведь здесь полно народу.

Я посмотрел на нее и увидел тот самый взгляд: раздражающий и привлекающий одновременно. Дерзкое любопытство и симпатия читались в нем – и одновременно застенчивость.

Карие глаза, черные ресницы, густые темные брови. Девушка посмотрела на открытки, висевшие на стене. Сказала:

– Она так и не вернулась, трудно представить себе это, правда?

Втягивает в разговор, болтушка. Что ей надо? Зачем люди произносят вслух то, о чем можно только думать? Из-за нее ушла тишина – тишина, от которой горели щеки, тишина, отворявшая дверь в невозвратное прошлое, тишина места преступления, которое хранит молчание.

Да как она посмела? Неужели потому, что тоже еврейка и считает, что имеет особые права, дарованные кровным родством? Мне хотелось изобразить бешеное возмущение, чтобы наверняка ее обидеть. Но кажется, я сказал только, что она мне помешала. Или промолчал? Уже не помню. Это было так давно. Семнадцать лет назад!

Отпугнуть ее не удалось, но она забеспокоилась. Зато я поставил ее на место, заставил поглядеть на себя со стороны. Она вспыхнула, но, похоже, твердо решила меня разговорить. Зачем? Что ей было от меня нужно?

– Я здесь работаю, уже целый год, три раза в неделю, и каждый раз мне страшно сюда входить, – сказала она. – По-моему, это одно из самых страшных мест на свете.

У нее были длинные, густые каштановые волосы и тонкие мускулистые руки. Нервные пальцы с обкусанными ногтями.

Она волновалась, она выглядела, как невротик, и это давало мне преимущество. Я продолжал на нее смотреть. Что-то знакомое было в этом лице: очень белая кожа, темные глаза, брови и волосы; и этот вопросительный тон: она говорила чуть-чуть испуганно, словно боялась, что ей возразят.

– Почему – страшное? – спросил я.

Мне очень хотелось понять. Слово «страх» было детским, легковесным, фальшивым.

– А ты представь себе, – она говорила медленно, резко, – то, что навсегда осталось здесь, в этой части дома. И никуда не денется. Никогда. Этот дом навсегда остался пустым. Это трагично, это ужасно. Нет, не так. На самом деле этот дом каждую ночь пустеет заново. Каждую ночь их снова и снова уводят отсюда. И каждое утро, приходя сюда, я застаю дом пустым. И каждый раз чувствую: их больше нет. Ужас, который повторяется день за днем, как в аду.

Она сжала руки. Почему она так старательно раскрывает мне свое сердце?

– Я боюсь всего, что исчезло безвозвратно. – Она поглядела на меня.

Собственные слова явно произвели на нее слишком сильное впечатление, и теперь ей хотелось с этим справиться.

– Зачем ты тогда здесь работаешь?

– Потому что хочу чувствовать это, потому что должна чувствовать это – сама, каждый день. Должна.

– Тогда уж лучше работать полную неделю, а?

С серьезным лицом она уставилась в пол. Потом рассмеялась.

– Занятно. – Она почесала нос и спросила: – А ты чем занимаешься?

– Я пишу, – отвечал я с наигранным безразличием, чтобы она не подумала, будто я важничаю. – А тем временем изучаю литературоведение.

– Наверное, я так сильно чувствую все это из-за них, из-за моей семьи. Понимаешь? – Она смотрела на меня, как смотрит провинившаяся собака, и это разозлило меня уже по-настоящему. – Понимаешь? – повторила она.

Да-да, читали: «Мы-с-тобой-одной-крови». Но я не собирался подыхать в норе, уже обжитой другими, – тем более в той, где хозяйничала она. И ответил ей высокомерным, безразличным взглядом, который использовал против врагов.

– Я вообще ничего не чувствую. Или чувствую не то, что полагается.

И тут меня окликнули:

– Макс, ты идешь?

Все семейство собралось у лестницы, ведущей в комнату Петера ван дер Пелса. Юдит выглядела несколько возбужденной.

Девушка восторженно посмотрела на меня:

– Это твоя семья? – и подошла к ним вместе со мной.

– Меня зовут Сабина. – Она с восторгом, к которому я уже начал привыкать, смотрела на папу и Юдит. И тут я впервые понял, до чего они похожи.

Она представилась всем по очереди: Сабина Эдельштайн, – словно была здесь хозяйкой, встречающей гостей. Она и мне пожала руку.

– Макс, – еле слышно пробормотал я.

– Липшиц, – благожелательно добавил папа. И она заговорила с ним, спросила, как он тут себя чувствует.

Я не смел показать, что прислушиваюсь к ответу, и уставился в пол, изображая безразличие, но разобрал его слова:

– Тяжело. Мы с сестрой слишком хорошо знаем, как это бывает.

Сабина кивнула и коснулась его руки.

– Я тоже, – сказала она. – Я знаю, что вы имеете в виду… от моего отца…

И смущенно улыбнулась Юдит, показывая, что поняла: она и есть эта сестра.

Впервые Юдит промолчала. Только сдержанно кивнула, словно испугалась чего-то. Мама и Лана тоже молчали. И тут Сабина принялась им объяснять, каковы, собственно, цели Фонда Анны Франк. Я просто обалдел.

А когда повернулся, чтобы уйти, то почувствовал сквозь плащ легкое прикосновение ее тонкой руки. Сердце мое замерло, но я сделал вид, что ничего не замечаю. Рука соскользнула с мокрого плаща. И я, коротко кивнув, вышел.

3

Папа и Юдит были близнецами. И вместе пережили лагерь. Папа несколько раз навещал сестру в Чикаго, но ни к чему хорошему эти визиты не приводили, он возвращался молчаливый и никому ничего не рассказывал. А Юдит вообще приехала к нам впервые.

Папа не захотел эмигрировать, остался в Голландии, потому что надеялся разыскать остальных членов семьи. Папа у нас – мечтатель, верящий в чудеса, и, хотя он так никого и не нашел (а теперь уж и искать некого), все-таки не решается переехать, хотя родная сестра предлагает ему работу в своей – постоянно расширяющейся – сети магазинов игрушек. Папа говорит, что Голландия больше подходит ему по размеру. Наверное, он прав.

Только теперь, когда приехала Юдит, мы поняли, что у него была и другая причина. В папиных рассказах о лагере Юдит выглядела воплощением силы и стойкости, но не прошло и двух дней, как я понял, что решение не покидать Голландию он принял из чувства самосохранения.

Несомненно, ему нравилось рассказывать, как энергичная Юдит еще в 45-м встретила Бенно, прирожденного бизнесмена, и уехала с ним, – это помогало объяснить, почему мы не так богаты, как они.

В папиных рассказах Юдит чудесным образом превращалась в товарища – которым она, конечно, тоже была, особенно в той ситуации, – но нас всегда занимал вопрос: куда бы делись ее грубость и кипучая энергия, если бы она не попала в лагерь. Добрые чувства Юдит прятала глубоко-глубоко, теперь это стало ясно. Но папа до сих пор считал ее несомненным лидером.

– Привет, Сим, – крикнула она, крепко обняла отца и без дальнейших церемоний вступила в дом.

Бенно следовал за ней, добродушно улыбаясь и слюняво целуя всех, кто попадался на пути. Когда-то он был симпатичным парнем с большими, добрыми и умными глазами и тонкими, немного индейскими чертами лица – я видел снимки. Но теперь постарел, расплылся и приобрел черты пожилой женщины. Юдит была похожа на папу, но потоньше и ростом пониже; она коротко стригла темные с проседью волосы, носила очки и, несмотря на крупные черные серьги, напоминала переодетого мальчишку, так что вместе они выглядели как мать и сын.

Однако власть Юдит над папой была не самым ужасным в этой долгожданной встрече.

Всем было известно, что в папином присутствии любые трудности разрешаются сами собой. Люди охотно собирались вокруг него, включались в общий разговор, и атмосфера делалась теплой и приятной. Но стоило появиться Юдит, как все его прекрасные качества исчезли, словно задавленные ее неистовым темпераментом. Едва они поздоровались друг с другом, нас окатило ледяным холодом. Папа, мама, Лана и я замерли у дверей, глядя им вслед, одинокие и потерянные, словно явились незваными в незнакомый дом.

Мы прошли внутрь, и гостиная, где я вырос, показалась мне чужой. Я надеялся, что Юдит не заметит старинные картинки, которые папе удалось когда-то забрать из родительского дома.

Но она направилась прямо к ним.

– Симон, черт побери, почему ты мне ничего о них не сказал?

И разрыдалась. Этого никто не ожидал.

Папа стоял молча, опустив руки. И, казалось, терпеливо ждал, когда все кончится. Потом тоже заплакал: слезы тихо потекли по его лицу. Началась неделя, за которую нам предстояло привыкнуть и к этому. Потом он взял руку Юдит и похлопал ее ладонью по своей.

Они сели на диван и битый час не могли заговорить. Словно невидимая стена отгородила их от остального мира, как только они оказались рядом, – я никогда еще не видел папу в таком состоянии.

Юдит закурила свою первую сигарету. Мама пыталась увести нас – помочь подать кофе с пирожными, Бенно стал рассказывать мне и Лане, как они долетели, но я едва слышал, что он говорит.

А я-то, дурак, считал, что у папы тяжелый характер, потому что он не хотел рассказывать о прошлом. Зато Юдит, кажется, только об этом и говорила:

– Сим, ты чего скребешь голову – у тебя вши не завелись? – и, обращаясь к нам: – В лагере, если подхватишь вшей, запросто можно заразиться тифом. – Она хохочет громким, хриплым, прокуренным голосом. – А вы об этом и не слыхали, да? Ну, вы-то можете каждый день мыться в душе, до блеска надраиваться мочалкой, у вас они не заведутся. А в лагере даже слово «душ» можно забыть. Так что там было чуточку опасно.

Казалось, она пытается загнать нас своим смехом в душ и отскрести дочиста.

– Я едва не сдохла, как и все остальные, видел бы ты, на кого я была похожа, – ревела она на своем странном, старомодном голландском, украшенном раскатистым американским «р». И никакой gêne [2]2
  Gêne – застенчивость, неловкость ( фр.).


[Закрыть]
, из-за которой папины рассказы об их прошлом невозможно было слушать.

Я знал, что тиф – болезнь легких. Почему тогда она столько курила? И зачем так орала?

Детей у нее не было. Вообще никогда. Это тоже было как-то связано с лагерем. Но вот что самое странное: они расстались тридцать пять лет назад, с тех пор почти совсем не виделись и все эти годы оба изо всех сил старались забыть прошлое и преодолеть его последствия работой, браком, детьми. Оба добились удачи и даже счастья – до известной степени.

А теперь Юдит, похоже, была озабочена прежде всего тем, чтобы выложить перед братом как можно больше воспоминаний, словно, вывернув на пол огромный мешок мусора, увлеченно рылась в нем и не могла остановиться, пока не докопается до чего-то особенно мерзкого. Всякая мелочь вытаскивалась из кучи и внимательно изучалась. В первые несколько дней нам не удалось ничего узнать о ее жизни в Чикаго. Юдит говорила только о войне.

Кроме того, она с невероятной энергией пыталась взять на себя домашние заботы: как только Юдит появилась в доме, мама была выдворена из кухни. Родители поселили Бенно и Юдит на первом этаже, в просторной и светлой спальне, где все было приспособлено для нужд гостей. Но в шкафу их одежда не поместилась, поэтому Юдит протянула через всю комнату веревку и развесила вещи на ней.

Папа рассказывал, что в Чикаго они живут в роскошном особняке, так что наше жилище должно было казаться им чем-то вроде однокомнатной квартиры где-нибудь в восточноевропейской стране. И Юдит, въехав в Европу, сознательно отрешилась от богатств Америки, чтобы посвятить себя благородной цели выживания в этих ужасных условиях.

Она, к примеру, перестирала все наши вещи – я догадался об этом, потому что трусы и рубашки оказались сложенными не так, как их обычно складывала мама. Все стиралось дважды, с порошком и содой.

– Тинтье, позволь мне, я так люблю стирать!

Она вымыла все ванные в доме – сперва свою, а через несколько дней и остальные, – как раз перед приходом уборщицы.

Вечером того, первого, дня мы с Ланой услышали, как ссорятся в своей спальне родители, и поняли, что покой в доме, годами охранявшийся мамой, был разрушен благодаря Юдит всего за несколько часов.

Сам я немедленно сбежал бы, напился до бесчувствия в моем любимом баре и остался ночевать на чердаке, который снимал на юге Амстердама. Но я не мог позволить им остаться наедине и должен был сохранять трезвость. В первую ночь я не спал вовсе и до самого конца недели почти не смыкал глаз. Всю эту неделю я оставался дома, потому что чувствовал себя обязанным охранять родителей. Бог ведает, от кого. Может быть, от них самих?

4

В воскресенье полил дождь, и Юдит предложила пойти в Дом Анны Франк. Из всех возможных экскурсий ее устраивала только эта. Потому что, говорила Юдит (превратившаяся за прошедшие годы в настоящую американку), всякий, кто попал в Голландию, обязан там побывать. Такая экскурсия, считала она, полезна и с познавательной точки зрения.

– Симон Липшиц, почему ты не просвещаешь детей? Они у тебя ничего не знают!

Папа молча кивал головой и снова лил слезы.

В свое оправдание он мог бы сказать только – что не занимался нашим воспитанием. Мы с Ланой для него словно бы не существовали.

Юдит, напротив, обращалась к нам постоянно. Не потому ли, что ей нужна была публика? Она непрерывно что-то рассказывала. Обучала, как мать, терпеливо помогающая ребенку постигать новые слова.

Лагерь. Снова и снова лагерь. Голод.

– Такого слова – голод – не существовало, да, Сим? Была боль, которую можно утолить только едой.

Папа молча кивал, а я вспоминал, как он беспокоится, даже сердится, едва на столе появляется еда.

Юдит вспоминала, как важна была хорошая обувь. Крематорий. Снова и снова – как отбирали тех, кто должен умереть. Снова и снова – как можно было спастись.

Она замолкала – ненадолго, – когда потоком, как вода сквозь дырявую крышу, прорывались слезы. Но ее истории против воли захватывали меня, я жадно впитывал все, что она говорила, все, о чем, сам того не понимая, давно хотел знать. И эти слезы.

Очень скоро я понял, что папа не зря столько лет скрывал от нас свои истории. Невообразимость произошедшего потрясла меня до глубины души. Я разом стал другим человеком. Заткните этот источник, этот фонтан ужаса.

Когда Юдит заставляла папу вспоминать, как они смотрели вслед матери, навсегда уходившей от них по дороге в другой лагерь, мне не следовало быть рядом. Я не должен был видеть папу сломленным, обливающимся слезами.

Папины слезы шокировали меня, потому что он не мог их контролировать. Я почти ненавидел Юдит, хотя старательно занимался самовоспитанием, объясняя себе, что нельзя ненавидеть людей, особенно тех, кого стоит пожалеть из-за их ужасной судьбы.

Конечно, я понимал, что Юдит делает это не из садизма. Вероятно она считала, что должнарассказывать нам свои истории. Надо было просто дать ей возможность выговориться. Не могу поверить, что папе от этого было так плохо.

Катастрофа – только так я могу назвать эти бдения на диване. Катастрофа для меня. И для Ланы.

Папа так громко рыдал, что мне начало казаться, будто вся моя жизнь, все двадцать три года, которые ее составляли, прошли в тишине и благолепии. А может быть, на самом деле все это время с нами был не он? Как мы, я и Лана, получились такими, если это – наш отец?

Где был он, что он за человек?

И что за человек я сам?

5

Это случилось на четвертый день. Как мне сейчас кажется, именно Бенно произнес ту самую фразу, из которой мы поняли, что с Юдит не все в порядке. Нечто вроде «в последний раз» или «не стоит больше спорить об этом, особенно сейчас, когда Юдит…».

Лана и я поглядели друг на друга и разом поняли то, что папа, должно быть, давно уже знал. Теперь разъяснилась и необычайная напряженность этих дней, и та сила, которая заставила меня оставаться как можно ближе к нему.

Папа производил на всех впечатление веселого и сильного человеке, но то была маска, под которой скрывался паникер и психопат. При любом затруднении маска срывалась, и он начинал рыдать, как безумный, бессмысленно проклиная все и вся. Поводом могло оказаться самое ничтожное событие. Раз в год, когда пора было вносить плату за наше обучение, и всякий раз, когда мы поздно возвращались домой с вечеринки, он, трясясь от бешенства, устраивал скандал. Как мы смели его побеспокоить – был главный упрек, а завершало речь утверждение, что мы собою ничего не представляем и никаких, абсолютно никаких прав не имеем.

Мы не могли понять, почему его раздражает то, на что все имеют полное право, и он начинал злиться.

– Давайте, давайте, налетайте на меня все. Давайте! Я всегда все делаю не так!

Или еще хуже:

– Die Juden sind ап Allen schuld! [3]3
  Эти евреи всегда во всем виноваты! ( нем.)


[Закрыть]

Последний упрек особенно раздражал нас своей абсурдностью– кем же тогда были мы сами? Никаких серьезных последствий, кроме долгих рыданий и утешений, это не имело, но и мы, и мама постоянно боялись коллапса, фатального исхода, хотя с возрастом отец становился мягче и спокойнее. Ярость и боль в его внутреннем мире ослабевали, это чувствовали не только мы, но и мама, которая продолжала старательно оберегать его от воспоминаний, провоцирующих взрывы бешенства. Маленьким я считал, что если я пойму его или, по крайней мере, сделаю вид, что понимаю, – это поможет. Если же я этого не сделаю, он набросится на меня, или произойдет что-то ужасное, может быть, даже со мной самим.

Странно вот что: я действительно почти всегда понимал его. Я физически ощущал боль, которую чувствовал он, если надо было тратить деньги на что-то неважное, вроде одежды или обучения детей. В то время как именно теперь настала наконец пора вкладывать средства в свободу мира, а в будущем, едва появится такая возможность, надо будет делать это еще чаще.

Честно говоря, я совершенно не верил ни в это будущее, ни в эти возможности. Но точно знаю, что из солидарности очень долго старался получать от жизни как можно меньше удовольствий.

6

В эти дни мы с Ланой, конечно, были поблизости, но из осторожности старались не встречаться с папой. Он тоже почти не разговаривал с нами. Только иногда смотрел на нас мрачно, как бы извиняясь, но не решаясь попросить прощения. Потому что он тоже ничего не мог с этим поделать. Да мы это и без него знали.

Только за день до отъезда Юдит и Бенно папа все рассказал нам. С утра, за завтраком, пока гости еще не вышли к столу. Он говорил торопливо, безразлично. Словно пытаясь показать, что все это не слишком серьезно.

– Она не хочет, чтобы с ней об этом говорили, – сказал он. – И не надо. Я просто подумал, что вы должны знать.

Мы кивнули. Я хотел еще спросить, что у нее в точности и сколько ей еще осталось, но услыхал ее громкий голос: они поднимались по лестнице, и заткнулся.

Когда она и Бенно вошли, все молчали. Поэтому Юдит сразу поняла, что речь шла о ней.

– О, – сказала она, оперлась одной рукой о стол, а другую подняла в воздух, словно собралась дирижировать. Она не надела свои очки в черной оправе, и я впервые смог как следует разглядеть ее огромные, темные, глубоко посаженные глаза, в которых светились беззащитность и мужество. Выражение лица у нее было грустное, виноватое, почти как у отца, но она улыбнулась, и всем стало легче. Я успел привыкнуть к тому, что она – маленький, вредный мальчишка, и только теперь, глядя в ее беззащитные глаза, осознал, что она – женщина, сестра моего отца. Вдобавок волосы у нее не были аккуратно убраны, как у других, и создавали ореол вокруг подвижного лица.

– Да, я скоро умру, – сказала она. – Немного позже, чем планировал Адольф, но немного раньше, чем планировала я сама после того, как он сдох. Так что этот мерзавец должен быть в какой-то степени доволен.

И она медленно выдохнула, словно благодаря своим словам освободилась и могла наконец полностью отдаться ожидающим ее приключениям.

Я не успел как следует познакомиться с ней за эту неделю, но вдруг понял, как много значит для меня ее мужество. Понял, что я в восторге от того, что мы с ней – одной крови. И только теперь, когда она, стоя у стола, произносила речь, осознал, как мне будет не хватать ее, моей тетушки. Мне вдруг показалось, будто нашу семью ожидало счастливое будущее. Но ничего этого не будет, потому что она должна умереть. Та неделя стала прошлым. И теперь, через много лет, я вглядываюсь в это прошлое.

В конце концов мне удалось вспомнить все и написать об этом.

Я вспомнил, что именно в этот день впервые позвонил Сабине.

7

В ту пору я словно окаменел, хотя где-то, глубоко-глубоко, жило беспокойство, смешанное с тайным восторгом.

Неожиданное появление Юдит и ее отъезд подействовали на меня гораздо сильнее, чем на остальных. В день отъезда Юдит я забыл любопытство и непрошеную фамильярность Сабины в музее Анны Франк; я помнил только ее глаза и обгрызенные ногти. Ее длинные ноги. Я слышал ее светлый голос, и как она, без всякого стеснения, произносила ужасные вещи. Она имела право их говорить как законный представитель Анны Франк, служивший ее памяти, как еврейская девушка, наконец.

В первый раз она показалась мне невыносимой, но прошло всего несколько дней – и я уже находил в ней особое очарование, смягчавшее и – я хорошо это понимал – возбуждавшее меня.

Я знал, что могу ей позвонить и она поймет меня правильно. Не знал только – для чего мне ей звонить. Нежность, которую я ощущал, почему-то смешивалась со злостью. Влюблен я не был, это точно.

Теперь, через семнадцать лет, трудно понять, почему я себя так вел. Почему был таким безразличным. Словно передо мною лежало море возможностей. Словно мне позволили потренироваться прежде, чем начнется настоящая жизнь.

Откуда мне было знать, что опыт, который удалось без особых усилий накопить, не поможет справиться с тем, что должно случиться через много лет? Может быть, мне только потому и запомнится это время, что я жил, не осознавая своих действий. Никогда больше я не был таким легкомысленным.

Все, что случилось позже, точнее, после исчезновения Сабины, оказалось лишь чередой жалких попыток повторить эти экспериментальные годы.

Мне следовало относиться к нашей жизни бережнее – теперь я это знаю.

8

Как всякая молодая девушка, не имеющая постоянного адреса, Сабина не значилась в телефонной книге. А музей Анны Франк отказался дать мне ее номер. (Но я тоже немножко еврей! Я ее у вас встретил! Мой отец сидел в лагере! Я ничего от нее не хочу. Она сама со мной заговорила!) В музее Анны Франк прекрасно умели отшить любого. Понятно, всякие психи надоедали им постоянно.

На следующий день я, непонятно зачем, снова позвонил. Она была на месте.

– Сабина? Привет, это Макс. Мы с тобой говорили у Анны Франк.

Идиот. Как будто Анна была нашей общей подружкой.

– Макс? Тот самый Макс? Какой у тебя странный голос.

Зачем она это сказала? Ее голос не звучал странно, но казался не таким знакомым, как вначале. Я подумал, что только сумасшедший стал бы ей звонить.

– Ты меня еще помнишь?

– Да, конечно, Макс, Господи. – Она запнулась. – Какой Макс? Ах нет, Макс! Тот самый мальчик с семьей! Конечно! Макс! Конечно, помню! Макс Липшиц? Тебя так зовут, правда? Ты хочешь прийти в музей, когда будет меньше народа?

– Нет, спасибо.

Чего я хотел?

9

Вечером, пока тетушка Юдит летела в самолете и, возможно, плакала, потому что брат больше не нуждается в ней, мы с Сабиной пообедали кошерной лапшой по-китайски в ее крошечной студенческой комнатенке. Мы выпили две бутылки вина, и в конце вечера я сделал вид, что слишком пьян, чтобы вернуться домой. Я старался не думать ни о родителях, ни о рассерженной Юдит, которая молча покинула наш дом. Я старался не смотреть на трясущиеся плечи папы, спрятавшего лицо в ладонях, и почти не думал об испуганных глазах мамы.

Потому-то я и набрался.

Сабина испугалась, когда я, прямо в одежде, повалился на ее кровать, но не стала протестовать. Она сконфуженно хихикнула. Потом сказала:

– Бабушка, отчего у тебя такие большие уши?

Она стояла и, уперев руки в бока, словно оценивая ситуацию, смотрела, как я валяюсь на ее постели. Потом сообщила:

– Макс, у меня, вообще-то, уже есть друг. Его тоже зовут Макс.

– Это удобно, – отвечал я, – не ошибешься в постели. А где он сейчас?

– Он не знает, что ты у меня обедаешь, он гостит у родителей в Маастрихте.

– Это неразумно, – сказал я. – С его стороны. Ты его любишь?

– Да. Он любит меня, и он очень добрый. Вот только католик.

– Но ты-то его любишь?

– Не так чтоб очень… – Она колебалась. – Не вполне. Видишь ли, он меня не понимает. Он считает меня экзотической штучкой, наверно, из-за моего происхождения. Мы так давно знакомы, что… я иногда просто забываю о нем.

Тут она хлопнулась на спину рядом со мной. Немного полежала, потом повернулась на бок, посмотрела на меня сверху, опершись на локоть, и снова захихикала:

– Эй, бабушка, отчего у тебя такой большой нос?

Лицо ее оказалось очень близко, и я увидел, какое оно детское и доброе, несмотря на темные, нахмуренные брови, и какие у нее большие глаза.

– Я спокойна, потому что знаю твою семью. И поэтому я не чувствую себя виноватой. Просто я знаю, кто ты такой.

– Ага. Капля еврейской крови. Ты поэтому со мной заговорила?

– Нет.

– Тогда почему? Скажи мне. Надеюсь, ты не озабочена поисками корней, или чего там обычно ищут?

Она покосилась на меня, не поворачивая головы, и холодно ответила:

– Разумеется, озабочена. Имею право, мне уже двадцать один год. Я увидела тебя и сразу поняла, что ты за человек. Доволен теперь?

Я молчал, ошеломленный.

– Лучше заткнись, – я был доволен, что нашел именно эти слова, – а то как бы я на тебя не набросился.

Я и в самом деле имел в виду решительные действия, но она этого знать не могла. Встать и уйти мне бы не удалось. Я был слишком пьян. Расслабленное тело не желало двигаться.

Она лежала рядом со мной, закрыв глаза. Потом сказала:

– О’кей. – И стала раздеваться, заметив небрежно: – Честно говоря, я этого не люблю.

– Чего? – удивился я.

– Блядства этого – траханья и прочего.

Я едва не поперхнулся. Она улыбалась, но я видел, как трудно ей выглядеть беззаботной.

Мы вместе рассматривали ее белый животик меж чуть-чуть выпирающих уголков тазовых костей, кудрявый кустик волос, ровные ноги – пятки вместе, словно она собралась заняться клоунской балетной гимнастикой.

Не то чтобы я был захвачен врасплох, но это было так трогательно. До сих пор я находил ее чересчур интеллектуальной, но неожиданное явление ее тела разом уничтожило любые мысли.

– Эй, – сказал я, ласково гладя ее изумительные ключицы и грудь, справа налево, слева направо, потом рука скользнула вниз, и палец попал ей в пупок, маленький глубокий пупок в центре слабенького животика, нетренированного, невинного, белого-белого. – Эй, никакого блядского траханья сегодня? – Она чуть пожала плечами, но не отодвинулась. Волоски внизу ее живота шевелились под моей ладонью. Ее плечи чуть-чуть дрожали. – Мерзко и противно?

– Да, – прошептала она, – но именно этого я и ожидала. – Небрежным жестом Сабина плотнее прижала мою ладонь. Она не убрала своей руки и все прижимала и прижимала мою ладонь, словно желая мне успеха. – Именно это я имела в виду, – пробормотала она и вздохнула, закрывая глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю