Текст книги "Насмешливое вожделение"
Автор книги: Драго Янчар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Глава двенадцатая
ПОЭТ И АТЛЕТ
1
Когда будущий историк попытается выяснить, что на американском континенте в конце двадцатого века заставило миллионы людей начать бегать, его задача будет не из легких. Причину этой внезапной гонки по паркам, пляжам, улицам мегаполисов, под жарким солнцем юга и мучительным холодом севера, будет найти непросто. Племя американцев вдруг начало бегать. Утром, днем, вечером и ночью, стар и млад, здоровые и больные, все они оставили свои прежние привычки и припустились бегом. Некоторые ломали кости, другие вывихивали лодыжки, третьих настигал инфаркт, собаки кусали четвертых, но толпа продолжала нестись дальше. В разгар полуденной жары офисный люд не отдыхал в тени, а выскакивал на раскаленный асфальт проспектов и бежал по нему с пеной у рта. Женщины в сумочках носили не пудру, а тапочки для бега, автобусы опустели. Племя американцев бежало: толпы неслись по мостам Нью-Йорка и пустыням Невады, от Аляски до Флориды можно было встретить вспотевших, чудовищно сопящих и стонущих людей в наушниках, со вздувшимися на висках венами и отсутствующим взглядом. Некоторые биологи попытаются, как они всегда пытаются, найти аналогии с другими видами млекопитающих: скрытая генетическая программа, которая гонит китов через океаны на песчаные пляжи, а тучи крыс по просторам Сибири. Историк же будет знать, что человеческий род западной цивилизации сделал уже все возможное: множество людей поднималось по всей Европе, под дождем и в холод, по песку и в жару шло освобождать Гроб Господень, хотя мало кто из них знал, где находится земля, куда они ковыляли. Шествия паломников пошатывались под тяжестью крестов, люди бичевали себя и истекали кровью до смерти. Адепты некоторых средневековых сект прыгали через огонь, в России бегали голыми по лесам, в Германии – босыми по камням. В конце двадцатого века все они побежали в кроссовках. И больше всего были похожи на тех чокнутых жителей одной альпийской долины у словенской границы, которые каждый год взбираются бегом на четыре холма: мужчины и женщины, дети и старики, с остекленевшими глазами, сопя, устремляются из долины на холмы и ломают ноги, спускаясь обратно в долину, позволяя слабейшим отстать и рухнуть.
И все-таки в конце двадцатого века появилось кое-что новое. Средневековые прыгуны, флагелланты и бродячие паломники были сосредоточены на душе, противопоставленной телу. Бродяжничать, стонать и по-всякому телесно мучиться их заставляли высокие помыслы: душа куда-то стремилась, а тело ее останавливало. Больше того, телу нужно было навредить, раз оно противостоит душе, мешает ей в ее высоких помыслах. И поскольку вспышки бега, самобичевания, прыжков через огонь в истории человечества всегда имели понятные высокодуховные причины, у будущего историка возникнут огромные трудности с объяснением странного явления, получившего название jogging, джоггинг. Он обнаружит, что в конце двадцатого века появились чокнутые, бегавшие по улицам и пустыням не по метафизическим причинам, а просто так, для тела как такового. Конечно, некоторые утверждали, что для здоровья, другие из-за своего социального статуса, но это, разумеется, только часть правды. Появлялись объяснения, приближавшиеся к средневековым: во время бега и особенно сразу после него человек обретает наивысшее состояние сознания. Это доказывает остекленевший взгляд, который находится вне пределов этого мира; бегун не воспринимает реальности, окажись ты у него на пути, он или пошлет, или ударит. И все бегуны, все джоггеры, как себя называли члены этой самой массовой в истории секты, говорили о приятной усталости, то есть о том, что они были близки к состоянию нирваны, известной из восточных философий. Один французский философ утверждал, что одержимые бегом – это предвестники грядущего апокалипсиса: с потерянным взглядом и пеной у рта, не отягощенные думами, они скитаются в ожидании грядущей катастрофы.
2
Как бы то ни было, Грегор Градник тоже должен был бежать. Должен был бежать, если хотел быть ближе к Ирэн Андерсон. Он хотел быть ближе. Она тоже хотела, чтобы он был рядом, как можно ближе, все на это указывало. Оба с самого первого момента этого хотели, начиная со встречи в русском доме, когда кто-то застрелился на экране телевизора, с поездки в бухту Баратария, где от напряжения стрелка спидометра шарахалась, как магнитная стрелка компаса между полюсами, с прогулки в долгую карнавальную ночь и утро Пепельной среды, хотели, начиная с каждого мгновения по отдельности и со всех вместе. Так было предрешено. Но чего-то не хватало: он не был членом секты, не был посвящен. Он был иностранцем, в баре «Ригби» сидел в подозрительной компании, над ним поднималось облако черного сигаретного дыма, по ночам он шатался по джаз-барам, наклюкавшись бурбона. Но это бы прокатило, ведь Ирэн Андерсон имела опыт общения с творческими людьми, Питер Даймонд был художником слова. Но Питер еще и ездил на велосипеде, об этом он писал свои книги. Короче, Грегору надо было делать и то, и другое одновременно: быть творческим человеком (бурбон, сигареты «Житан») и джоггером. Человек должен сохранять баланс, в этом все дело. Чтобы доказать сбалансированность, нужна была инициация. В Средние века для этого потребовалось бы прыгнуть через огонь, после чего братья и сестры приняли бы прыгавшего, особенно если речь шла о сестре, в свои ряды. Или с окровавленными ногами и пеной на губах взбежать на четыре холма.
Вот и здесь нужно было то же самое.
3
«Ты это вряд ли сможешь», – сказала она.
«Вряд ли смогу – что?»
«Добежать отсюда до парка Одюбон, до зоопарка».
Он попытался мысленно измерить расстояние. Был там несколько раз на машине. Однажды доехал на велосипеде, используя художественный маршрут Питера, останавливался у колониальных вилл, сидел в тени перед буддийским храмом и долго разглядывал бритые головы, склоненные в созерцании. Ирэн Андерсон это расстояние пробегала раз в неделю. Ежедневно бегала понемножку, а настоящий забег был до парка Одюбон. Туда добегали лучшие и потом устраивали что-то вроде круга почета в толпе джоггеров, образовывавших в парке движущееся кольцо тел. Грегор подумал о своем сердце, о своих прокуренных легких, о мышцах, которые давненько не поднимали ничего тяжелее книги или стакана, подумал, что дело, возьмись он за него, будет трудное и опасное. Еще подумал, что парк этот, и правда, очень далеко и что по дороге туда вполне можно сдохнуть.
«Конечно, смогу», – сказал он, потому что, если бы он сказал, не смогу, это означало бы, не смогу ничего, совсем ничего.
«Раньше я играл в гандбол».
Она громко засмеялась. Женщины иногда так громко и неприятно смеются.
«Не просто вряд ли смогу, а сделаю».
Хорошо, они побегут в воскресенье. Здесь обычно бегают по воскресеньям. Где-то по воскресеньям ходят к мессе, где-то отсыпаются. А здесь, в Новом Орлеане, в городе, неспешность которого воспета всей литературой; ритм его жизни, как ритм Миссисипи, ритм негритянских песен, меланхоличных ленивых движений, в городе, где пот, случается, струями льется с лиц стоящих, и с тел, лежащих в постелях в ожидании ветра с реки, – в этом городе есть те, кто бегают. Он остался в кафе и наблюдал через окно, как она садится на прославленный велосипед Даймонда-Андерсон. Как подвернула юбку выше колен. Он продолжал сидеть с отсутствующим взглядом, потом сфокусировал его на большой недопитой чашке французского кофе, раскрошенных круассанах и подрагивающей черной сигарете между пальцами, конечно, он побежит. Не будучи уверен, что все закончится хорошо. И с неудовольствием подумал, что по дороге в парк Одюбон с ним может случиться всего два конфуза. Позор и насмешки или смерть с пеной на губах. В этот момент он еще не знал, что хуже.
4
Несколько следующих дней он возвращался из библиотеки пешком, а не на автобусе. Вечером, когда стемнело, он даже пытался немного пробежаться по пустым улицам. Если навстречу попадалась машина, он замедлял шаг. Бег как-то не вязался с его представлением о самом себе. Поэт и атлет из «Портрета художника» Джойса – две взаимоисключающие личности. Атлет с молочной кислотой, циркулирующей в крови, и поэт, который напоминает миру о «чем-то еще», это два космоса, между которыми пропасть из световых лет. Он был глубоко убежден, что Фред Блауманн может быть только превосходным профессором, но он никогда не станет отличным писателем именно потому, что занимается бегом. Потому что из-под его шорт торчит что-то белое. Как он может соотнести Георга Тракля под темными зальцбургскими ивами и поэта, несущегося между машинами в сторону парка Одюбон? Но он побежит. Это раньше поэты не бегали. Сегодня и они бегают, тем более, американские. Каждое утро, и даже среди ночи возвращаясь домой, он делал двадцать приседаний. Купил теннисные тапочки и на машине поехал в парк. После нескольких кругов заметил странную перемену. Раньше всякий раз, когда он здесь гулял или сидел на скамейке, никто не обращал на него внимания. Теперь бегущие люди, несмотря на свой потерянный взгляд, начали с ним здороваться. Движением руки, неясным бормотанием – знаками солидарности братьев и сестер по бегу. Когда метров через сто он, наклонившись, руками уперся в колени, чувствуя, как сердце пульсирует в голове, то услышал ободряющие крики бегущих. Сердце, сказал он, у меня разорвется сердце.
В субботу он взял было в руку телефонную трубку. Хотел сказать, Ирэн, разве нельзя лечь в постель без этих испытаний?
Инициация состоялась одним мартовским воскресеньем, между Французским кварталом и парком Одюбон, под низкими облаками, предсказывавшими злую судьбу.
5
А-В-С-Č, А-В-С-Č, а-б-ц-ч. В алфавите двадцать пять букв, каждая буква – одно предложение, всего одно, и я добегу до парка Одюбон. А [а]. Парк Audubon, там еще и зоопарк, от Одюбона до зоопарка, и зачем мне это все сдалось? В [б] Б. Без всего этого я бы прекрасно жил, еще ничего не болит, блестяще бегу, для начала, буква Б, но это только начало, двигаюсь легко, ноги хорошо несут тяжелое тело, мы с ней бежим рядом, я слышу ее дыхание, хотя мое громче, я пустился в эту авантюру без всякой физической подготовки, авантюра – буква А, мы же сейчас на букве В, но я докажу, что смогу это сделать, смогу… смогу… каждый четвертый шаг смогу… смогу. Сигареты, сказала она, сразу сказала, в самом начале, твои сигаретные оковы, ты вообще понимаешь, что в этой стране значит столько курить, люди бог знает что подумают о человеке, который столько курит, который вообще курит, из-за своих сигарет ты сдуешься через первые пятьсот метров. Но пятьсот метров уже позади, а я все еще бегу, деревья зеленые, усталости пока нигде не чувствуется, не спешить, не спускать с нее глаз, она разумно распределяет силы, бегает каждое утро, каждый вечер, может быть, даже ее судья, сей проницательный муж, которого она ценит, буква С [ц], он знает, что она может, а ноги-то у нее короткие, только сейчас вижу, но красивые, очень красивые, груди равномерно двигаются под майкой, не подпрыгивают, двигаются, это такая техника бега, на плечах у нее веснушки, волосы подняты высоко над затылком, где это мы сейчас, на букве С, цветастая дорога бежит под ногами, смотрю под ноги, чтобы не оступиться, не повредить по глупости лодыжку, вся цивилизация – это безумие, великий Цезарь убит, city все тянется и тянется, все время мы с ней будем бежать по улице между домами и деревьями, только в конце последний круг по парку, если я вообще что-нибудь увижу в конце, что-нибудь, что-нибудь. Что-нибудь. Человек я ночной, червь книжный, чуть-чуть вчера вечером выпил, хотя сказал, что не буду, черт, эти бегуны, которые уже возвращаются обратно, взмылены как лошади, просто ушлепки, а вот с Č [ч] не должно быть никаких трудностей, чувствую от-ч-етливо, то-ч-но, что дело – голяк, я уже вспотел, а она – нет, абсолютно, чиста, как клю-ч-евая вода, и тебе еще станет тяжело, и тебя накроет, вот только доберемся до зоопарка, это ты сейчас мне улыбаешься, то ли для стимула, то ли в насмешку. Насмешка над поэтом, хвала потному. Подождите, это же не буква Р [п], ну-ка, давай, какая сейчас буква? Давай, давай, разве мысль на бегу останавливается, давай, дышим размеренно, два шага – вдох, вздох, я начал с трех, три шага – вдох, три – выдох, теперь я уже на двух, два шага – вдох, я дышу быстрее, вдох на каждый шаг – иначе станет дурно, вдох – шаг, вдох – шаг, вдох – шаг, дых – дых, дых – дых, дыши правильно, дыши здорово, не теряй ритма, веди правильный образ жизни, утром бегай, вечером общайся, хоть раз с ней пообщайся. – Ереван, скажи ей хоть раз Ереван, вспомни какой-нибудь прикол радиостанции Ереван, хорошо бежишь? Сначала, да, однократная энтропия, мозги уже работают плохо, он не думает об усталости, которая уже накрывает, накрывает, накрывает равными объемами, одна улыбка, один раз ей улыбнусь и произнесу абсолютно естественным голосом: мы и обратно тоже побежим? Отлично, сказал, отлично, не отвечает, улыбается, копит естественную энергию для ответа, Е [е], естественная энергия, чтобы спокойно ответить, можем и обратно, если хочешь, но это она сказала, запыхавшись, давай еще, провоцируй ее дальше, пригласи в «Мун» на виски со льдом, на скалы? Лучше лимонад, говорит она, мокрая от пота, эта ставка будет выиграна, раз она мокрая от пота, когда будет F [ф], да вот она уже, вот F, вот, пардон, фак, фак, фак ю, сказал бы Гамбо, фак оф, фак ю, фак оф, фак ю, фак оф, хороший ритм у этой буквы F, франц, финтифлюшка, мои мозги отключаются, только тело еще работает, ее тело не останавливается, это меня спасает, о, женское тело, почему тебе не сидится дома, не играется на лютне, о, тело, такое мягкое, такое гладкое, такое воспетое, пусть ты живым вознесешься на небо? – пишет средневековый поэт, – а она тут бежит в шортах, пот течет по всем изгибам ее тела, она уже сопит немного, сейчас, сейчас на букве F я ее обгоню, быстрее, шире шаги, три шага на один вдох, я уже небрежно машу тебе, но нет, я сам себе лгу, появляется чувство опасности, ужаса, больно, болит под ребрами, с обеих сторон машины, мы с ней вдвоем на траве посередине, на слоновьей тропе, вытоптанной бегунами, она меня догнала, я слышу ее дыхание, взгляд у нее остекленевший, она меня обходит, я слабею, чертова передышка. Буква Н [х]. Хаусы здесь больше, у нас они меньше, за городом тоже меньше, а здесь хоромы, hallo, говорит кто-то, hallo, произносит бегун, Боже, это же Фред, Фред Б., думать не могу, здесь налево, скоро первый канал, его почему-то называют байю, «старое русло», воздух становится чище, теперь по тротуару, вдоль садов, бассейнов, мимо часовни, люди выходят после мессы, здравомыслящие люди, здесь бу… больше не могу… буддистский центр, здесь я сидел в тени, смотрел на бритые бошки… бошки, только бушмены бегают где-то в Африке, вот только не знаю, где, бегают без перерыва, ходьба – это бег, для нее бег – это ходьба, х, х, х, ходьба, как бы я хотел ходить… И… И… Исключительные обстоятельства, наступают исключительные обстоятельства, исключительное состояние… состояние одержимости… ноги больше не держат, Ивонна, черная Ивонна на плоту через реку, Ивонна начинается с Y, ипсилон, не с I [и], не с irresponsible, безответственного, irritate, раздражающего I, хрен, хронотоп, хладнокровие, J [й] пропускаю, теперь К [к] – книги, кризис, определенно, Кризис. Я остановлюсь, боже, я останавливаюсь, книжный магазин, кондиционер в библиотеке, книжные черви скрипят химическими карандашами, воздух, кондиционирование, воздух, кондиционер, жар в голове, сердце стучит в ушах, К – конец… Конец… сердце в ушах, в голове, в ноздрях, в печени, что, если какой-нибудь орган загнется… Боже мой, сейчас остановлюсь… прислонюсь к забору и сдохну, она поворачивает за угол, уже у канала, бежит через мост, оглядывается, спотыкается, падает… Она падает. Падает, потому что оглянулась… уже бежит, кровавая ссадина на коленке. J. перед К. J – это jog, jog по-английски, трусца, встряска, спасибо, что упала, это меня подстегнуло, теперь все замедлилось, сильно замедлилось, но не остановилось, jog, jogging, стереофонический поток в головах джоггеров, стайер… полет дороги под ногами, дома по сторонам, канал, вода, пить… пить… Лететь, полет, колени, какие-то ткани слабеют, ткани порвутся, ткани на Т, а сейчас очередь М, молод ли я? Мне сколько? Тридцать пять. Сколько? Тридцать пять. Сколько? Больше никогда. Никогда. Т, тема у меня перед глазами, но еще не было Š [ш], смешно, нельзя поддаваться. А куда делось О? Объезд. Ухаб, ни одного слова на U [у] нигде, ни одной мысли, только проклятое дыхание, хрипящие легкие, уханье при вдохе, хрип… хрипенье, слюна течет изо рта, пена, она притормаживает, вот мы с ней в парке. V [в] выдержать, V выдержать. Z [з] зубы сжать до зоопарка. Мыльная пена изо рта, желчь поднимается по пищеводу. За ней, не отставать, что там на w, W, witch, bitch, ведьма, сука, теперь видишь, что я могу. Xerox, Xerxes. Ксерокс, Ксеркс. Вон там, вон зоопарк, пара животных бежит туда. Одно бежит, другое тащится. Еще чуть-чуть, всего несколько шагов. А теперь с начала: А. Ars moriendi. Искусство умирать. Прежде чем – avant que, здесь мы имеем еще и букву q, qompletno – совсем Avant que l’esprit soit hors… Прежде чем совсем умом тронешься.
Вперед, пока душа не расстанется с телом.
6
Он лежит на траве, солнце егозит по небу, облака неистово гоняются друг за другом. Он ловит ртом воздух, задыхается, душа потерялась. Его сейчас стошнит, но он у цели. Она легко трусит туда-сюда, наклоняется, выдыхает, не останавливается, надо потерпеть, а не сразу падать на траву. Как пели трубадуры? Le coeur qui veut crevier аи corps. Сердце, которое может разорваться внутри. Внутри поэта, внутри атлета. Ирэн сидит рядом с ним, потряхивая ногами, расслабление мышц, ноги раздвинуты, а мышцы на бедрах под тугой кожей легонько волнообразно двигаются туда-сюда, покачиваясь, все это дружно колышется прямо у него перед глазами.
Поэт не хочет об этом, поэт рассуждает об облаках.
«Облака, – спрашивает она, – какие облака?»
Грегор достает из кармана майки мятую сигарету, специально туда положенную. Она перестает массировать себя и смотрит на него с ужасом. Он закуривает и выпускает дым вверх, в направлении темных небесных попутчиков. Ужас в ее глазах доказывает, что взгляд перестал быть потерянным и остекленевшим, потом ужас сменяется весельем. Ирэн Андерсон вдруг разражается громким смехом, хохочет, лежа на спине и глядя в облака. Когда она снова поднимается, ее взгляд уже точно больше не остекленевший, но глаза слегка затуманены.
Совсем рядом раздается шум, оба оглядываются. Атлетически сложенные шимпанзе несутся мимо как сумасшедшие.
Глава тринадцатая
ЗАКОННИЦА И ПРАВОНАРУШИТЕЛЬ
1
Они с ней сидели в ресторане одного хорвата, известного разведением устриц. Звали его Драго, так же называлось и его заведение. Драго гордился тем, что он хорват, гордился устричной традицией своих предков из Далмации, которые первыми в Луизиане начали выращивать устриц. Это можно увидеть в музее, – объяснил он Ирэн Андерсон. Драго был удовлетворен музеем и своим рестораном. Он был удовлетворен и Грегором Градником, видел его фотографию в газете «Пикаюн», удовлетворен, потому что, в отличие от журналиста, написавшего о лекции Грегора, знал, где находится Словения. «Они думают, – сказал Драго, – что это Словакия». Грегор ответил, что его landlord думает, что это Пенсловения. Драго заржал, эта острота удовлетворила его еще больше. Настолько, что он угостил их свежайшими устрицами, со смехом крикнув в недра кухни: «Для писателя из Пенсловении». Собственноручно их открыл и рассказал о своих плантациях, так он назвал участки отгороженного океана внизу в заливе. Еще успешнее, чем он, был, говорят, какой-то другой Драго, происхождение которого было первому Драго неизвестно, но он надеялся, что не серб. Тот ремонтирует обувь в Нью-Йорке. Начинал как обычный сапожник, а теперь на каждом углу есть вывеска «Драго, ремонт обуви». Драго был весел и остроумен, Грегор же с каждой минутой чувствовал себя все более подавленным, потому что привез сюда Ирэн вовсе не для того, чтобы слушать истории об успехах людей по имени Драго. Возможно, когда-нибудь еще это могло бы позабавить, но сейчас мир слишком сузился. Затих. Эту тишину нарушал оглушающий звук телевизора в углу ресторана Драго, где на экране яростно схватились врукопашную русский с красной звездой на груди, коротко стриженый американец и иранец, похожий на Хомейни. Драго все понял, он был не только удовлетворен, но и сообразителен. Он понял, что в этот момент здесь ловить нечего. И преподнес им бутылку далматинского вина.
2
Теперь, в понедельник, на следующий вечер после их сумасшедшего бега, направление было определено, мир сузился. Приобрел свой локализованный фокус. Теперь невозможно было думать ни о чем другом, кроме этого. В этом фокусе были ее волосы, которые вчера, после кросса двоих чокнутых, намокли и свалялись, как заячья шерсть, как шерсть какого-то дикого зверя из зоопарка, сейчас эти волосы были светлыми и мягкими. Веснушки на щеках, тонкие пальцы, перебирающие устриц, рот, высасывающий их скользкое содержимое. Влажные глаза, затуманенные глаза холоднокровного животного, признающего тепло от присутствия другого зверя, мчащегося рядом в ночи к некой цели. Лавина одышливых слов, бегущих над столом и не признающих звучащего вокруг многоголосия, особенных слов, которым внимают и воспринимают их в стеклянном колоколе.
3
Когда они остались одни, Ирэн начала рассказывать о последнем деле, которое ее наставник, проницательный судья, вел сегодня утром в суде. Осужденный ранее насильник после освобождения из заключения снова совершил изнасилование. Все в деле было очевидным, но адвокат, сволочь, пристал: почему это она села в машину, почему вообще села в машину посреди ночи? На лице Ирэн Андерсон отразился праведный гнев юриста-стажера: его не смогли осудить, – воскликнула она, пылая щеками, – хотя женщина была изнасилована, больше того, унижена. – Присяжные, – заметила она, – присяжные, случается, не замечают очевидного. Грегор знал, что присяжные не страдали от слепоты. Да и Ирэн тоже. Но говорить об этом в Америке, особенно среди порядочных людей, порядочных, либеральных, артистических натур Юга Америки не принято. Суд присяжных прекрасно знал, кто стоит перед ними – чернокожий. Ирэн была либеральной, ее артистическая среда была либеральной. Никогда, рассказывая о своих судебных делах, никогда она не упоминала цвет кожи обвиняемого или преступника. В ее артистической компании не было ни одного чернокожего, кроме одного черного джазиста во время карнавала, однако о черных никогда не говорилось ничего плохого. Вообще-то о них и об их несчастном цвете кожи совсем не говорили, об этом рассуждают реднеки. Присяжные тоже об этом не говорили. Но и без упоминания было ясно: насильник был чернокожим. Если женщина посреди ночи садится в машину к чернокожему, подвыпившему чернокожему, что было очевидно, так как от него несло алкоголем, к опасному чернокожему, что совершенно очевидно, к вышедшему из заключения чернокожему, она должна понимать, к чему это может привести. Суд присяжных не был слеп, суд присяжных был строг. Что это за женщина, которая посреди ночи садится в машину к такому очевидно подозрительному мужчине. Суд присяжных принял решение на основании неартикулированного нравственного чувства.
4
Он и она никогда не согласятся, что в ночь с понедельника на вторник было фактически совершено изнасилование. Человеческие отношения чрезвычайно сложны, и даже самые близкие никогда не скажут друг другу всей правды. Никогда! С восклицательным знаком, дорогой Фред. Даже когда они захотят все рассказать, остается что-то недосказанное. Конечно, можно избавиться от чувства стыда, банальность возвести в ранг радости и удовольствия, можно отбросить ценности морали и цивилизации, но все равно останется потаенная мысль, которую нельзя произнести вслух. Это понимает и Гамбо, художник-фотограф, изобретатель, знаток правды жизни: даже причастные к порноиндустрии в действительности не раскрываются до конца. Возможно, раскрываются даже меньше, чем все остальные. Потаенная, смутная мысль, которая ударяет в какой-то момент и которой подчиняются воля, тело, система ценностей, всё… эта мысль станет понятной много позже, когда вновь будет неминуемо непроизносима. Ее, эту мысль, можно только осуществить, но нельзя высказать.
Грегор Градник никогда не признает, что все в нем сосредоточилось на этом направлении, на векторе, ведущем к Ирэн Андерсон, сосредоточилось в тот момент, когда его уважаемый коллега Фред Блауманн заметил: говорят, что она ему не совсем верна. Питеру, писателю на велосипеде. Фред ничего не добавил, а Грегор больше никогда ни о чем не спрашивал. В конце концов, это была совершенно приличная компания. Хотя они, конечно, жили артистично, а во время праздника с волшебным названием Марди Гра, вообще слегка слетели с катушек, то есть вели себя еще более артистично, интенсивно артистично, с ними не могло случиться того, что тогда могло произойти с Грегором Градником, от таких падений они были надежно застрахованы. В бар, подобный «Ригби», они и носа не кажут, хотя, конечно, никто ничего не имеет против. Артистизм, как правило, демократичен. Воскресные евангелисты – такой же нонсенс, как порнография. На вечеринке можно затянуться травкой, однако наркомания ассоциируется с любым злом и насилием. Человеческие пограничные наклонности всегда были связаны с говорят и совсем. Когда они проезжали мимо католического колледжа, из дверей которого высыпали девочки в форме, Фред выдал комментарий о сдерживающих моральных факторах, вызывающих, говорят, неистовый катарсис, но остановился на полуслове, и комментарий повис в воздухе. В той артистической компании, в которой Ирэн вращалась по причине артистизма Питера Даймонда, она существовала весьма свободно, правда, в тщательно очерченных незримых границах. Эти границы нарушил какой-то чужак из Восточной Европы. Сначала он к ним только подступался, а потом преступил их, причем не совсем приличным образом. В тот день, когда Питер Даймонд отправился в Нью-Йорк, в тот же вечер чужак пришел к ней и одолжил знаменитый велосипед. Они сидели в полумраке вдвоем, пили любимый виски Даймонда. В воздухе запахло правонарушением. Это было настолько неподобающе, что никто из приличной артистической компании на такое бы не решился. Это было двусмысленно, непристойно. Это была коварная ловушка, волк подстерегал отбившуюся от стада одинокую лань, с первого же мгновения дав ей понять, что он здесь в ожидании минуты слабости. Эта вечерняя встреча происходила в квартире писателя-велосипедиста, который незадолго до ее начала звонил из Нью-Йорка, запахло грехом, вторжением силы плоти, про которую Ирэн Андерсон хорошо знала благодаря работе в суде.
5
И когда кто-то, наконец, выключает шумный ящик, когда умолкают крики, буханье ударов, вопли толпы и завывание диктора, в полупустом ресторане слышится только позвякивание посуды на кухне, в этой неожиданной пустой тишине мир сужается еще больше, атмосфера накаляется. Грегор понимает, что должен сказать что-то совершенно банальное, чтобы снять это напряжение, которое надвигалось на них обоих как осадок красного далматинского вина.
«Устрицы, – произносит он. – Ористид врезал Одетте из-за устриц».
Достаточно банально? Ага, Ирэн смотрит с интересом. Женщинам интересны банальные вещи, когда небанальные становятся такими же тяжелыми, как далматинское вино.
«Она плакала, – продолжает он, – поэтому он ей врезал. А когда после этого она заплакала еще горше, он расстроился. Думал, как ее рассмешить. И тут ему в голову пришла отличная идея: он учредил школу креативного смеха».
Ирэн понравилось. Это было почти как сбалансированный чеснок. Это было очень по-американски. И почти артистично.
Потом откуда-то появился бас-кларнет и начал какую-то джазовую тему, другие инструменты по очереди ее подхватывали и развивали, создавая ощущение единой многоголосной мелодии.
«Эта музыка такая, – сказала она, – словно машина едет по пустому шоссе к заливу Баратария».
Там же болота, поэтому они туда добирались на машине. Грегор подумал, что у него на родине никто бы так не сказал. Анна могла бы сказать: словно птицы летят над болотным камышом. Может, и не сказала бы, возможно, он сам бы так сказал, будь он рядом с ней. Анна сейчас в Любляне, спит при включенном телевизоре. Он подумал: а Ирэн думает о Питере? Питер в Нью-Йорке. Пишет там новую велосипедную книгу.
«Пошли?»
«Куда?»
«На Сент-Филипп-стрит, 18».
«Давай еще по стаканчику».
Она сказала это во время паузы, наступившей в медленной джазовой фуге, такой, которую играют в баре «Сторивилль» в три часа утра. Фраза была понятной, или, во всяком случае, допустимой. Заслуживающей доверия, сказала бы она как законница. Вполне допустимо, подумал он, что это правда, что мы, как говорят, не совсем животные, бегущие туда, к зоопарку, пристегнутые к стереофоническим наушникам. Возможно, медленная негритянская музыка проникает и к нам под кожу и доходит до сердца, этого насоса для бега. Может, мы иногда тоже немного птицы, летающие над болотом. Хотя сейчас речь не об этом. Сейчас, говоря без эмоций, цель поставлена, мир сфокусирован на той самой точке, точке невозврата, и должен быть разблокирован.







