412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Драго Янчар » Насмешливое вожделение » Текст книги (страница 4)
Насмешливое вожделение
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:37

Текст книги "Насмешливое вожделение"


Автор книги: Драго Янчар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Глава седьмая
СЛАВЯНСКАЯ ДУША И ИСКУСИТЕЛЬ

1

Магнитная стрелка раскачивалась между полюсами, между смехом и печалью. Неустойчивый, хрупкий баланс был нарушен.

В стране был издан тайный указ: никакой печали, жизнь прекрасна. Смех вырывался из глоток, выплескивался из динамиков.

В автобус ввалились шумные студенты. Молодой, невообразимо толстый, чернокожий, поворачиваясь к кому-то на заднем сиденье, орет прямо Грегору в ухо. – Как сам? Ништяк. Красава! – Смех. – Бог не любит, когда морда кирпичом[8]8
  «God doesn't like ugly» – название песни из альбома «Da Storm» группы O.G.C.


[Закрыть]
. – Смех. – Я большой, а ты малявка. – Смех. В ответ получает: Моча в голову ударила. Гогот. Как совру, так помру. – Смех, – devotio moderna, новое благочестие. – Когда шучу, тогда торчу[9]9
  Реплики персонажа фонетически и фразеологически связаны с жаргоном жителей Луизианы.


[Закрыть]
. – Весь автобус ржет, прямо сотрясается от хохота. Как прекрасны плачущие люди, – подумал Грегор Градник, – компьютер Блауманна наполнен плачем, тоской зеленой. А эти ржут. Вся эта часть мира ржет как подорванная, до слез, отчаянный хохот для здорового сердца. Смех наводнил континент.

Он брел по аудиториям, пошатываясь, брел по Бурбон-стрит. В этом городе чернокожие играли на похоронах джаз и хохотали. Хохотал Питер Даймонд, смеялась Ирэн Андерсон, Дебби смеялась, не останавливаясь. Как выяснил Гамбо, смеялись они неправильно, смеялись по указке, по установке на оптимизм. Тот, кто хотел заплакать, должен был спрятаться и запереть за собой дверь. Слезы на этом континенте запрещены. Хохотали по телевизору, ржали по радио. Утром хихиканье, вечером хохот. Смеялись на пару Дьявол и Бог. Печаль была безжалостно изгнана из этой жизни. Во Французском квартале, где не замолкало эхо адских взрывов хохота, печаль забилась в самые потайные закоулки.

2

За роялем в «Лафитте» сидит старая дама и наигрывает французский шансон. Толстый слой пудры покрывает глубокие морщинистые складки лица. Пудра абсолютно белая, лицо белое, платье черное. Каждый вечер она наигрывает французский шансон. Это Леди Лили. Весь Французский квартал ее знает, Грегор Градник не исключение. На курсах креативного письма ему сдали краткое эссе, посвященное ей, набросок впечатления, исповедь автора. Исповедующийся написал, что по залу разливалось половодье славянской души. Леди Лили русская. Иногда для Романа Попеску она исполняла русскую песню, и его румынская душа ликовала, она ведь почти славянская. Вокруг большого рояля расставлены барные стулья. Здесь устраиваются туристы, и тогда Леди Лили должна петь им «Нью-Йорк, Нью-Йорк». Впрочем, этот Нью-Йорк так же далек, как русские степи, и туристы тоже чувствуют, что такое славянская душа. Петь без души Леди Лили не умеет.

В воскресенье вечером, после поездки на болота, небольшой бар пуст. В разгар вселенского веселья во Французском квартале здесь всего три славянские души. И официант, который, укрывшись за барной стойкой, читает спортивную газету. Леди Лили время от времени что-то наигрывает на рояле и вполголоса напевает. Играть она должна, чтобы привлечь гостей. Но никто не появляется. Луиза Димитровна Кордачова потягивает через соломинку коктейль «Карибское солнце» и изредка смахивает слезу. Луиза тоже сидит здесь каждый вечер. Она официантка, работает в кафе на берегу реки и весь день должна смеяться, улыбаться и хихикать. Поэтому по вечерам она сидит в «Лафитте» и слушает Леди Лили. Здесь слезы не запрещены. Луиза Димитровна Кордачова чувствует в Леди Лили то, к чему смог приблизиться только тот автор исповеди, слушатель университетского курса. Она потягивает коктейль, смахивает слезу и размышляет вслух:

«Леди Лили оттуда, откуда мои dad и mum. Ну, может, не совсем оттуда, это же огромная, невероятно огромная страна, даже больше Америки. Безбрежные поля и хлеба. Плавают по широким рекам и играют на гармони. Похоже на Каджун Кантри, но немного по-другому, тише. Белые свечи зажигают в черной церкви целыми связками. Букеты из тонких желтых свечей. Вечером читают романы. Девушки бледные и трепетные. Чтобы поправить здоровье, ездят на месяц в деревню. И там все равно плачут о ком-то, оставшемся в Москве. Они рвутся в Москву. А в Москве танцуют под огромными люстрами. Леди Лили была там, когда еще танцевали под огромными люстрами. На ней было белое платье, она мне рассказала. – Вот бы мне вернуться туда: здесь ведь только выпить и посмеяться. Но как я могу вернуться, я же родилась здесь, в Луисвилле, штат Кентукки. Девушки в той стране печальны не потому, что они бедные или их бросили. А потому что всем нравится грустить. Им вообще можно не смеяться».

В воскресенье ночью бар тоскливо пуст. Никто не смеется. Грегор Градник утешает Луизу Димитровну Кордачову.

«Неужели смеяться так тяжело?»

«Правда, тяжело. Очень».

И слеза капает в «Карибское солнце». Время близится к полуночи, взглянув в зеркало, он вдруг видит там кого-то другого. Картину Иеронима Босха, на которой искуситель, подкравшись сзади к испуганной девушке, шепчет ей что-то на ухо.

3

Из компьютера Блауманна:

«„У меня нет уст, – пишет один французский поэт пятнадцатого века, – у меня нет уст, которые могли бы смеяться так, чтобы очи этого не отвергали. Видишь, я хочу отказаться от сердца, полного слез, текущих из моих очей“. Печаль, слезы, воздержанность в некоторые эпохи истории человечества были не только знаками превосходства, высоких чувств, утонченности, но и моделью культурной жизни. Когда именно смех и озорство проникли в сферу высокой духовности и начали пользоваться пиететом, неясно. Печальные любовники, нежная непосредственная женственность, бледные возлюбленные, трогательные глаза заплаканных дев всегда были признаками благородного происхождения. Смех и дикая разнузданность – приметы ярмарочной суеты, грубых деревенских потех, портовых кабаков. Й. Хёйзинга замечает, что печальное отношение к миру в свое время стало главным компонентом европейского образа жизни. Devotio moderna, новое благочестие. Посвященных можно было узнать по спокойным тихим движениям, смиренной поступи. Благочестие – это своеобразная нежность сердца, при которой кому-то легко раствориться в слезах. Fuerunt mihi lacrimae meae panis die ac nocte. Перевод: Мои слезы были моим хлебом днем и ночью. Современники пишут о некоем Винсенте Феррера: „Он так рыдал, что все рыдали вместе с ним. Плач был такой его страстью, что он редко сдерживал слезы“».

4

Леди Лили поет хрипловатым старушечьим голосом. Костлявые когтистые пальцы карябают гладкие клавиши фортепьяно. Бар пуст, воскресный вечер. Туристы сидят в заведениях, где движуха и веселье. Только миниатюрная девушка сидит возле пианино, которое стало барной стойкой. И плачет. Слезы катятся по щекам. Настоящие, запретные слезы. Горькие капли попадают в смесь сладких ликеров, кампари, мартини и лимона, в «Карибское солнце». Луиза Димитровна Кордачова плачет о чем-то несуществующем, о гармони на неведомой украинской реке, плачет, потому что целый день должна смеяться в кафе на смеющемся берегу Миссисипи. А за ее спиной стоит искуситель с картины Босха. Касается ее плеч, подрагивающих от непрекращающегося плача. Леди Лили все поет и поет. Старая дама играет и для одного или двух, и просто для себя. Ни одна belle figure перед ней не маячит, никто не просит спеть «Нью-Йорк, Нью-Йорк», ни один пианист-любитель не пытается согнать ее с места. Подрагивающие плечи позволяют их обнять, посылая тем самым сигнал утробе искусителя: девушка готова отдаться. Известная парочка: жалость и вожделение переглядываются. Рядом кружит добрый ангел с криком: Это подло! Но искуситель этого не слышит, он обнимает девушку за плечи, что-то легонько приговаривая. Как отец, как друг. Тот, кто понимает, тот, кто мудр. Lacrimae meae panis die ac node. Слезы были моей плотью днем и ночью. Плечи перестают дрожать. Она поднимает к нему свое мокрое лицо.

«Что ты сказал?»

Искуситель знает чудесные способы. Знает, если все невыносимо, требуется любопытство. Любопытство ко всему, что не тяготит. Переключение. Вот Кордачова уже вытирает слезы.

«Это ты на каком языке сказал?»

«На латыни».

«А я решила, что это мексиканский».

«Еще одно „Карибское солнце“».

Она кивает. Бросает на него благодарный взгляд.

«И для Леди Лили бурбон с содовой».

И для Леди Лили бурбон с содовой. Молодой официант откладывает спортивную газету и сердито смотрит на него. Но искуситель предусмотрителен. Вдруг этот бармен – добрый ангел, который может помешать. Желая подольститься, искуситель заводит речь о погоде: сыро?

«Погода меня не колышет, – говорит молодой бармен. – Мы больше не обслуживаем».

Ага. Там, внутри, есть кто-то, кто хочет его остановить. Проник в голову молодого бармена и враждебно вещает оттуда. – И еще четыре пива захвати, – ясно и твердо, с какой-то дьявольской уверенностью произносит искуситель. – Возьму с собой. – И рявкает: чтобы нам с ней было, что выпить! – Официант бледнеет и трусливо щерится, почуяв зловоние искусителя. Запахло жареным. Вот бедняжка. Когда искуситель сатанеет, он сметает все на своем пути.

5

«Я не хожу по чужим квартирам ночью», – с достоинством говорит Луиза.

На улице попадаются редкие прохожие. Из еще открытых баров доносятся раскаты музыки. Искуситель идет, плотно к ней прижимаясь. Карманы брюк набиты банками пива. Мочевой пузырь тоже полон до краев, он забыл, что надо было отлить. Он весь взвинчен, его даже потряхивает от волнения. Это все происки доброго ангела, который движется за ними на облаке. Сейчас надо быть хладнокровным. – Тебя ждет Анна, – говорит ангел. Ааааанна, – напевает ему на ухо. – Сгинь, – отвечает искуситель, – убирайся. И произносит: Я вызову такси. – Не стоит, я живу рядом, – отвечает она. И, правда, она живет рядом. Останавливается перед какой-то дверью. Ищет ключи, поглядывая на него, долго ищет. – Ну, где они, – повторяет, – где. Две уличные ступеньки, потом высокая дверь, видимо, холл. Неожиданно быстро отпирает и входит. Это не холл, это квартира. Квартира?

«Ты здесь живешь? Симпатичная квартирка», – говорит он и тут же прикусывает язык. Искусители ведь тоже ошибаются.

«Ты первый, кто назвал это квартирой».

Молча застывает посреди комнаты. Смотрит в пустоту. Беззвучный плач. Это и, правда, не квартира. Это тюремная камера. Узкий замурованный коридор, высокий потолок, очень похоже на камеру. Окон нет. Настоящий инкубатор для тараканов. И дверь прямо на улицу. Landlady, хозяйка, просто хапуга, для нее деньги точно не пахнут. Невыносимо жарко, он мгновенно вспотел. Искусителя накрывает клаустрофобия, бежать некуда. Может, она хоть дверь откроет? – мелькает в голове. – Но куда? – Бьется мысль. – На улицу? – В ее глазах отчаянье и безысходность:

«Теперь доволен?»

«Почему бы и нет?»

Действительно, почему бы и нет. Искуситель в шаге от цели. У ангела-конкурента иссякли силы. Он остался за дверью на своем облаке. И войти не отважился, воздыхатель, называется. Искуситель может быть доволен. Может присесть к ней на кровать, открыть пиво, еще прохладное. Может раздеть ее и прижать к стене камеры. Может гладить ее по изящному затылку и склоненной спине. Но он нетерпелив, и искусители совершают ошибки, а его переполняет неистовое вожделение. А Луизе Димитровне Кордачовой хочется поговорить. Ей всегда не хватает общения. Как и слез. Искуситель же обуян страстью, забыл обо всем на свете. О ней, о себе. Ему тоже свойственно ошибаться.

6

«Landlord – сволочь».

Значит, не хозяйка.

«Мой парень – сволочь».

Вот почему она плакала. И из-за этого тоже.

«Мир – сплошная гнусность».

Мир – гнусный, потому что она живет в этой конуре, на которую едва наскребает своими улыбками за чаевые. Парень – сволочь, потому что она три дня впустую ждала его в «Лафитте». Каждый вечер ждала, и вот теперь торчит здесь с другим. С тем, кто лезет ей под пропотевшую хлопчатобумажную майку и ласкает гладкую спину. А она рассказывает о парне, сыне какого-то богатого торговца скотом. Которого она устраивала целых два месяца, пока с ним спала. А теперь его нигде нет, теперь, когда он должен вытащить ее из этой дыры. Из этого логова, из тараканьей лежки. Отец пьет как свинья, наполовину уже слетел с катушек. Она должна была выбраться сама, но не выдержала. Мама звонит ей каждый день в «Кафе дю Монд»: Луиза, если у тебя есть голова на плечах, не будь официанткой. Но она не уступит, ни за что. Искуситель тоже не уступает, целует ее глаза и губы, не перестающие говорить. Что-то ему подсказывает, что следует остановиться, в подобном случае – следует. Но это не для него, не для искусителя, пусть ему сейчас хоть руки отрубят, руки, которые не могут остановиться, которые судорожно ласкают гладкую, от влаги и пота, совершенно гладкую, мокрую кожу. Он открывает ей пиво и принимается ласкать ее маленькие груди. – Не надо, – безвольно произносит она. – Не надо, – с этими словами она прислоняется к стене, испещренной пятнами сырости, и позволяет его потным ладоням шарить по ее горячему животу. Потом замолкает, закрывает глаза и снова повторяет – не надо, – пока он расстегивает молнию, внутренне трепеща, запускает руку под тонкую ткань сзади, – не надо, – и совершенно никак не сопротивляется. Не сопротивляется волнообразным движениям, скользящим по тонкой ткани, по ее почти невидимому краю, по коже, по волоскам, никак не сопротивляется, только чаще дышит и слегка раздвигает ноги.

Это дело сделано, – произносит искуситель.

Останавливается и отодвигается. Луиза открывает глаза. Неподвижно смотрит в потолок. Искуситель чувствует, что с ним что-то не так, очень больно и плохо. Он тянется за банкой пива, она пуста. И тут его перерезает пополам ужасная боль. При мысли о пиве нестерпимое желание ниже пояса сменяет нестерпимая боль. Это мой мочевой пузырь разорвался, мелькает в его голове. Забыл, отвлекся. Спокойно, говорит он себе, спокойно. Это твоя ночь. И все-таки, какая ошибка, досадует он, и искусителям свойственно ошибаться.

7

Далее следует сначала поговорить об американских туалетах. Технология смывания в американских туалетах совершенно отлична от той, что в Европе. Американские унитазы наполовину заполнены водой. После нажатия вода сливается, и унитаз заполняет новая чистая. Человек писает в американский унитаз, как будто писает в озеро. Очень естественный процесс.

Тут его настиг тот, кто, как он думал, остался за дверью на своем облаке.

«Мне бы… – начал искуситель, испытывая крайнюю неловкость. – Мне надо было до… это все пиво, понимаешь».

Не сводя глаз с потолка, она вялой рукой указала на какую-то дверь. Раньше он ее даже не заметил. Дверь держалась на честном слове и была оклеена такими же отваливающимися обоями, как и стены. – Минутку подожди, – произнес он спокойным голосом, словно разговаривал с многолетней любовницей. Но Луиза Димитровна Кордачова не была его любовницей. Она была несчастна и смотрела в потолок. Он зашел внутрь, расстегнул штаны и в ужасе посмотрел в воду. Словно заглянул в темное озеро. Сдерживался из последних сил. Это мочеиспускание, – понял он, – все испортит. Струя, которая туда польется, не может быть неслышна. Звук этого оглушительного, фатального мочеиспускания обязательно будет слышен через деревянную дверь и станет для нее унижением. Немилосердным унижением. Сразу стало ясно, что это неизбежное грядущее унижение – конец всему. Прости, прощай! Он оставил ее там, на кровати, со слегка раздвинутыми ногами, с расстегнутой блузкой. Упершуюся взглядом в потолок. И в этом ужасном, ненавидимом ею жилище ей придется слушать невыносимый, напоминающий о борделе звук льющейся мочи. Ей, той, которой мама каждый день говорит про голову на плечах. Той, что каждый вечер ждет в «Лафитте» парня, надеясь, что он вытащит ее из этой квартиры, где вдруг теперь она услышит, как за дверью ссыт человек, с которым она только сегодня вечером познакомилась. После того, как она все ему рассказала о себе, пошла на все уступки, он ссыт. Ссыт на все, что только что случилось, и на весь гнусный мир.

Мысль у искусителя работала блестяще. Перестав из последних сил крепиться, он резко повернулся и ударил струей по прикрепленной к стене раковине. Одновременно другой рукой спустил воду и сразу же повернул кран. Выдохнул. Это было умно и изобретательно: она подумает, что он моет руки или лицо, вспотевшее в этом жарком помещении без кондиционера, вентилятора и даже без окон. Ни разу в жизни он так долго не мочился. Он не только умен и изобретателен, но и милосерден, – избавит ее от тяжелых переживаний. Из него лилось так, словно внутри была цистерна пива: минуту, десять минут, час? Опустив голову, он смотрел на эту чертову желтую жидкость, плескавшуюся по краям раковины, потому что вода из-под крана ее не смывала, а только отвратительно вспенивала. Запахло мочой, ссаньем, так пахнет раскаленный горячий асфальт под лошадьми.

Он вздрогнул. Не видел, что дверь открылась. Не знал, когда она открылась, как долго была открыта. Во всяком случае, в дверном проеме стояла Луиза. Застегнутая на все пуговицы, глаза – невидящие, словно снова смотрят в потолок. На тараканов. В глазах искусителя отразился весь ужас, вся катастрофичность его жалкого, непоправимого положения. Положения мужчины, ссущего в раковину.

В этой ситуации мочиться в раковину было бесконечно стыдно, гораздо более стыдно, чем мочиться громко. Естественным образом. Как в озеро.

Она закрыла дверь и ничего не сказала.

Он прислонился к стене.

Все потеряно. Причем навсегда.

И когда он, посрамленный, вернулся в этот несчастный коридор со свисающими обоями, в ее глазах застыло все то же, уже знакомое ему выражение: весь мир – сплошная гнусность.

8

Он подумал, что все ей объяснит. Начать следовало с различия между европейскими и американскими унитазами. Подумал, что предложит ей помощь. Например, уступит часть своей стипендии. Хлопнула дверь. Искуситель выбрался на улицу. Остался только он, бедный, несчастный Грегор Градник. И ничего уже не исправишь. Что бы он сейчас ни сказал и ни сделал, все станет очередным фрагментом мозаики гнусного мира. Когда он шел по безлюдной улице мимо «Лафитта», то увидел, как из щели под закрытой дверью падает полоска света. Проходя вдоль здания, поскользнулся на липкой грязи, видимо, блевотине, оставленной каким-то туристом. Заглянул в окно. Леди Лили сидела неподвижно, склонившись над фортепьяно, точно мертвая. Потом пошевелилась и посмотрела в окно, словно почувствовав, что кто-то за ней наблюдает. Она была без парика, собственные редкие волосы слиплись. Потом она долго трясущимися руками шарила в сумочке. Вытащила часы и поднесла прямо к глазам. Было четыре часа утра.

Глава восьмая
ШКОЛА КРЕАТИВНОГО СМЕХА

1

Тромбоны! Барабаны!

Утром его опять разбудили тромбоны и барабаны. Молодые чернокожие наяривали по барабанам, висящим у них на животах, и через мундштуки, торчащие из надутых щек, дули в блестящие металлические инструменты. Тут же роилась добрая сотня чернокожих девиц в коротких юбках. Во главе со своей предводительницей со свистком в зубах и горами трясущихся под одеждой телес. Парад! Парад! Все только и говорили о парадах, участники которых уже упражнялись в разных концах города. – Вы видели парад? Струсили? – Гамбо считал, что предстоящих дней следует опасаться. Это опасные дни, – сказал он. – Совершенно особенная пора, – заметил Фред, – разрезая свой стейк в тихой профессорской столовой. – Я бы сказал, – продолжил он, накалывая на вилку салат, – я бы сказал, сохраняющая архаические европейские христианские элементы. К которым позднее все – чернокожие, креолы, здешние французы – добавили понемножку своего. Я бы сказал, что о Марди Гра не нужно читать лекции. В него надо просто окунуться и плыть.

Пришла весна. Грегор Градник проводил воскресный день с Питером, Ирэн и их друзьями. Они стояли кружком в парке, ели бобы с рисом и чокались банками с пивом. Это единственное место в Америке, – одобрительно заметил друг Питера, где разрешено продавать алкоголь на улице. И в ближайшие дни его здесь прольется больше, чем воды. В Новом Орлеане нет своей воды, вся питьевая вода привозная и продается в магазинах. Ирэн, одетая в короткие шортики, бегала по траве. Питер рассказал о втором издании своей книги «По Новому Орлеану на велосипеде». Все внимательно слушали. Ирэн зааплодировала, все окружили автора, и Ирэн воскликнула:

«Писатель – писателю!»

Даймонд подписал свою книгу, последний экземпляр первого издания и с поклоном вручил Грегору. Все захлопали. Грегор поблагодарил. Ему такой книги нипочем не написать, такой успешной, – сказал он. – Ну, почему же, почему нет? – удивился Питер. – Потому что его беспокоит славянский акцент. – Ах, – сказал Даймонд, – бумага все стерпит, от нее ничего не услышишь. – Не поэтому, – произнес Грегор, – а потому, что, прежде всего, он плохой велосипедист.

На обложке книги автор в бабочке и теннисных туфлях, рядом его велосипед. Бабочка говорит о том, объяснил автор, что в книге идет речь о серьезных вещах – об истории, ботанике, этнографии. Тенниски – о том, что наш подход новаторский. И спортивный. Лучше всего смотрелся велосипед. Он стоял на картинке как племенной жеребец. Это был женский велосипед, сначала Ирэнин, а теперь их общий. Велосипед был старинный, хромированный, таких теперь больше не делают. В жизни он был еще красивее, чем на картинке. Все сгрудились вокруг него, гладили его и восхищались.

Потом Грегор испробовал этот великолепный велосипед, изображенный на книжной обложке.

Птицы в парке не щебетали, зато везде ревели гигантские транзисторы, и приторно пахло свиными ребрышками, которые чернокожие люди с золотыми перстнями на пальцах раскладывали на решетках грилей. Больше всего их было возле какой-то бетонной эстакады. Наверху громыхали машины, внизу чернокожие жарили сладкие ребрышки. Там облако приторно-вонючего дыма застилало солнце.

А солнце светило вовсю. Оно раскаляло улицы, с каждым днем в городе становилось все больше людей. Двигаясь вдоль реки в город, в это теплое и мягкое подбрюшье Америки валили толпы бродяг и устраивали становища на заброшенных складах и в готовых к сносу заводских цехах Французского квартала. Прибывали торгаши и перекупщики, гуляки и карманники. Прибывали проститутки обоих полов. Приезжали богачи на огромных автомобилях, в барах яблоку негде было упасть, Леди Лили каждый вечер исполняла «Нью-Йорк, Нью-Йорк».

Марди Гра приближался, и Новый Орлеан готовился к своему триумфу.

Дней за десять до вспышки новоорлеанского безумия Гамбо представил публике абсолютно оригинальную идею. Не дожидаясь, пока ход событий превратится в неуправляемый бешеный калейдоскоп, Гамбо открыл необычную фирму. Правда, время для торжественной церемонии выбрал не совсем подходящее.

2

«Эй, вы бумажные профессорские души!»

«И писатели-болтуны!»

«Тут все или прогнило, или вымерзло!»

Гамбо был в плохом настроении. Его обломовская голова кружилась, и он прислонил ее к барной стойке. Высокий барный стул под ним опасно покачивался. Пес Мартина встрепенулся и тихо рыкнул.

«Больше никто ничего не придумает!»

«Все это надо переварить!»

Это тебя надо переварить, – заметила Дебби. – Или подвергнуть глубокой заморозке. – В ответ на нее обрушился поток французских ругательств. Выпустив пар, он продолжил. – Проблема в том, что настоящих писателей больше нет. Писатели ходят по университетам в галстуках и болтают всякий вздор. С тех пор, как не стало Теннесси Уильямса, здесь никого больше нет. Теннесси и его старики и старухи, они пахли потом и духами, кровью и бурбоном, всё разом. А теперь пахнет дезодорантами. Теми, что для подмышек. Никто больше не умеет ударить, заплакать, укусить. Смеяться вообще не умеют.

«Не жизнь, а сплошное дерьмо!»

Он ударил по столу, а пес Мартина поднял тяжелую голову и привстал на передние лапы. Гамбо достало все: Дебби, пес Мартина, но больше всего – профессоры и писатели. Тем же утром, вернувшись домой, он установил перед домом давно заготовленный плакат:

Всемирно известная школа

КРЕАТИВНОГО СМЕХА

Доктора Ористида, Филипп-стрит 18, ап. З, Н.О.

3

«В мире столько всевозможных школ, – сказал он утром Грегору Граднику, – а научить людей как следует смеяться – некому. И это как раз то, в чем люди в этой стране остро нуждаются».

Грегору казалось, что они остро нуждаются не в этом, а, очевидно, в курсах креативного письма. Со смехом уже разобрались воскресные проповедники, подписавшие тайный эдикт «О смехе и оптимизме». Но, возможно, люди, как заметил Гамбо, смеются неправильно.

Самой большой проблемой новой фирмы стала рекламная вывеска. Гамбо, недолго думая, пристроил ее на окно Грегора, потому что его собственные окна выходили во двор, а вывеска должна смотреть на улицу. К тому же он прикрепил ее так низко, что ночные прохожие стукались головами об это, неожиданно появившееся здесь препятствие. Вывеска располагалась примерно на высоте человеческого роста. Ночью она грохотала и гудела как гонг. В зависимости от силы удара Грегор уже знал, сколько брани, выражений с «в…» и «на…» в адрес каждого слова на вывеске за этим последует. Он боялся за оконные стекла: велика была вероятность, что рано или поздно кто-то разделается не только с вывеской, надпись на которой окаймляло изображение смеющейся челюсти, но и с оконным стеклом. Или с его владельцем.

«Ты что, не понимаешь? – сказал Гамбо. – Именно так и должно быть. Кто же посмотрит на рекламу, висящую где-то высоко? Как у этой вуду консультации дальше по улице. Надпись должна быть на уровне глаз. В каждом справочнике по маркетингу написано, что реклама должна шарахнуть человека по голове».

Грегор понял. Правда, засомневался, имелось ли это в виду буквально.

«Нет. Но если и буквально, так даже лучше. Правда, ведь?»

Ага. Возразить тут особенно было нечего. Он только удивлялся, что никто пока не шарахнул по вывеске в ответ. Такая вероятность не исключена.

Гамбо замахал своей Гамбовой головой.

«Нет, ты, правда, ничего не понимаешь. Частная собственность в Америке. Нанести ущерб? Сразу стреляешь в ответ».

Градника заинтересовала программа открывающейся школы.

«Программа? Например, у тебя только что умерла мама и ты, войдя в офис, не можешь удержаться от слез. Здесь тебя научат, на практике. А не хочешь, иди в школу драматического мастерства. Таких, сколько угодно. Теория потом».

Ну и Гамбо! Он давно все продумал. «Гамбо, Йа-Йа» – поют луизианские чернокожие.

4

Он встал и вытащил из-под стола картонную коробку, доверху набитую бумагами и книгами. Смех сквозь века. Сущенко «Смеются ли животные?» Бергсон «Эссе о смехе». Вырезки из газет, фотографии улыбающихся людей, эскимосов, чернокожих представителей народности банту, кондитеров и кандидатов в президенты. Так смеялся Кларк Гейбл, а так Джон Кеннеди, а так Мэрилин Монро, а так Элла Фицджеральд. Вся смеющаяся Америка была здесь, и вся остальная часть земного шара вместе с ней. Но человек никогда не смеется одним только лицом, – заметил он, и вытащил из коробки новую папку. Здесь были собраны изображения тел в разных позах смеха, с трясущимися плечами, с руками, обхватившими живот, который болит от хохота. В одиночку смеются редко, смех – это единство: театральный зал, полный смеющейся публики; баварские выпивохи с кружками в руках, побагровевшие от хохота; рота солдат, у которых от смеха ружья выпали из рук; пациенты в больничной палате, хохочущие над кем-то, только что привезенным на каталке; парижские проститутки с выпавшими зубами; участники англо-бурской войны, улыбающиеся рядом с мертвым туземцем; бразильские охотники за человеческими головами с трофеями в руках; альпинисты на покоренных вершинах… Широкая улыбка триумфа и горькая усмешка поражения, ухмылка зубных паст и оскал при пожирании добычи. Интерактивность процесса: симультанный смех победителя и побежденного, врача и эпилептика, старика и юной девушки, грусть и смех, гнев и смех, бизнес и смех. Жест и характер. Смех и успех. Андерсон, «Мрачный смех». Марк Твен. Улыбка Моны Лизы. Всё в папках, всё систематизировано, всё описано. Школа была завораживающе хорошо подготовлена.

5

В пять пополудни пустой бар осветило теплое уличное солнце. Гамбо объяснял, как обстоят дела со смехом в художественной фотографии, при петтинге и пенетрации. Разные коммуникативные фазы по-разному связаны со смехом, как с высоко структурированной формой человеческой способности к самовыражению. Камера стремится уловить созвучие того, что выше пояса, с тем, что ниже пояса, тела и духа, хорошая камера улавливает интерференцию. Когда она есть, смеха нет. Смех возникает или до, или после. Смех – явление бессознательное, как визг кошки или струя, выпускаемая китом. Китом? А кит-то здесь причем? Фотографируя, Гамбо о чем только ни думает. К ним подсела Лиана, немного послушала. Потом сказала, что Гамбо совсем без понятия. Грегор увидел едущую по улице машину Фреда. И сообразил, что должен быть в мастерской креативного письма. За неделю до Марди Гра посещаемость хромала. Так что он не опоздал. Только пять. Вошли посетители с деловыми портфелями, и Боб позвал Лиану. Она подошла.

В восемь у дверей разлегся пес Мартина и захрустел ледышками. Его хозяин сидел у бара. В восемь Грегор предложил Гамбо подключить Мартина. Мартин, как актер, может вести мастер-класс, а Гамбо, как мыслитель, – коллоквиумы. – Нет, – отрезал Гамбо, – никаких актеров на пенсии. Тут вернулась Лиана.

В десять в баре было полно туристов. Их стол был весь заставлен, потому что Дебби не успевала уносить пустые стаканы. Гамбо сказал, что предприятие может принести миллионы. Распространять по всей Америке мастерские креативного смеха. Издавать справочники. «Смех против инфаркта», «Готовить с улыбкой». Поинтересовался, удастся ли пробиться и в Восточную Европу? У Грегора были сомнения, ведь в Европе смех не имеет такого значения. Но он мог бы перевести один из справочников. Да, но будет трудно найти издателя. В каждом деле, – сказал Гамбо, – очень важно сомнение. В десять Лиана ушла.

К одиннадцати Гамбо несколько раз блеванул, а Грегор вспомнил, что должен позвонить Анне в Любляну. Анны не было, и он позвонил Ирэн. Сказал, что тут кое у кого появилась идея получше, чем сбалансированный чеснок. Может, она захочет с ним познакомиться. В ответ услышал: Говори тише, Питер работает. А, может, ему только показалось, что она это произнесла. Во всяком случае, она точно сказала, что не совсем его поняла. Потом спросила, нужно ли ей объяснить ему, что он хочет ей сказать. Вернулась, ругаясь, Лиана и подсела к ним. Сказала, что больше никуда не двинется. В одиннадцать на барном стуле возник Тонио Гомес.

6

Тонио Гомес обращался к Гамбо дотторе. Видимо, потому, что Гамбо постоянно размышлял. Вслух. Дотторе Ористид. Он никогда не говорил ему – Гамбо. Тонио Гомес был маленьким человеком с большим достоинством. Всегда в белом костюме, с пестрым галстуком. Густые черные волосы красивыми волнами ложились на затылок. Он часто приходил в квартиру Гамбо с фотосумкой, а иногда с пакетом за пазухой. Тонио Гомес был менеджером в фирме, занимающейся художественной фотографией. Тонио Гомес всегда улыбался правильно. С правильной улыбкой он подошел к столу и с профессиональной интонацией спросил, когда Гамбо вернет товар. Ну, ты, педрило, – сказал Гамбо. – Сейчас, педрило, я тебе вставлю по полной. Гамбо сказал, что вставит, на ногах он держится, так что вполне может. Прекрасное лицо Тонио Гомеса потемнело. Боб заерзал на своем стуле. Он моргнул Дебби, и та увела педрилу за стойку. Лиана, занимавшаяся макияжем, чуть не упала со стула.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю