355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Хренков » Дорогие спутники мои » Текст книги (страница 2)
Дорогие спутники мои
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:17

Текст книги "Дорогие спутники мои"


Автор книги: Дмитрий Хренков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Николай Семенович соглашается с этим, но уточняет:

– Это должна быть народная книга – о народе и для народа. В нашей семье, помню, хранилась книга о Суворове. Когда я был мальчуганом, ее часто читали у пас вслух, да и я сам частенько брал ее в рукн. Книгу можно было не только читать, но и рассматривать. Это тоже было поучительно. Иллюстрации не просто дополняли текст, но сами по себе несли большую воспитательную нагрузку.

Думая о "Летописи", я часто вспоминаю ту книгу о Суворове.

– Как уместить девятьсот дней блокады в одной книге?

– Уместить действительно нелегко. Но трудности – не только в подневном изображении событий. Ленинград в осаде – это не только армия, флот, горожане, но и вся страна. Ничего нельзя забыть, как нельзя не помнить, что книга должна быть не для историков, а для чтения самими широкими кругами читателей.

Кажется, Николай Семенович видит эту книгу перед глазами.

– Конечно, факты нужно отобрать со всей тщательностью. И очерк написать настоящими словами. Не забыть про стихи и рассказы. Даже анекдоты!.. Да, да не бойтесь этого.

Вспоминаем стихи, написанные в осажденном городе.

– Мы сегодня часто говорим: солдат Великой Отечественной – звучит гордо, – раздумчиво говорит Николай Семенович. – Но в те дни поэт был под стать солдату.

Огромным уважением пользовался поэт у ленинградцев.

Он вспоминает забавный эпизод.

Елена Рывина прогуливалась по Михайловскому саду.

На скамье отдыхал генерал, которого Рывина не заметила.

– Товарищ майор!

Рывина ие подумала, что обращаются к ней.

– Товарищ, майор, почему не приветствуете старших?

Но и на этот раз Рывина не отозвалась.

Тогда генерал встал и догнал Рывину.

– Товарищ майор, вас приветствует старший по званию...

Рывина оторопело посмотрела на генерала.

– Чем вы, собственно, занимаетесь? – вскипает генерал.

– Я – поэт.

– Простите, товарищ майор, – генерал прикладывает руку к козырьку фуражки. – Простите, если помешал Вам...

– Вот такое уважение к поэту мы должны воспитывать сегодня у наших читателей, – замечает Тихонов.

Для меня Николай Семенович – образец литератора.

И не только потому, что его перу принадлежат замечательные произведения. Удивляет его постоянная активность.

Готовность каждому делу, за которое берется, отдать себя целиком. Казалось бы, что для него наш Лениздат с его заботами и бесконечными хлопотами. Но иной наш штатный работник не вкладывает в издательское дело столько сердца, как он.

Перебираю его письма. Можно цитировать без выбора.

"Несмотря на нестерпимую жару, точно нас перенесли в самые жестокие тропики – 30° – в тени, я засел за работу и высылаю Вам для тов. И. М. Афоничева свой очерк "В дни прорыва", для сборника, который называется "Операция "Искра", – пишет он мне в одном из писем. -

...Что касается материала для сборника "Ветеран", то я на днях получил письмо и ответил товарищу Потехину, Якову Филипповичу, что свой очерк для сборника вышлю ему сразу же после 15 августа".

"Исполняя свое обещание, высылаю Вам краткое мое слово об Александре Андреевиче Прокофьеве..." "Спасибо Вам большое за второе дополненное издание книги доброго человека и полководца С. Н. Борщева "От Невы до Эльбы!". Я только сегодня получил от Семена Николаевича эту книгу и буду читать ее с большой радостью – книгу о героях, и сам автор – хорош!"...

Переписка – живое свидетельство отзывчивости Тихонова, его постоянных контактов с издательством, в котором когда-то давным-давно он нашел друзей и добрым отношением одаривает новых работников его, пришедших на смену ветеранам.

Как его хватает на все это – уму не постижимо. Ведь "этим" он может заниматься лишь в часы, когда не занят в Президиуме Верховного Совета, в Комитете по Ленинским н Государственным премиям и Советском Комитете защиты мира (в обоих комитетах – он – бессменный председатель), в Секретариате Союза писателей СССР...

Вот только один пример обязательности Николая Семеновича.

Я обратился к нему с вопросом, не сможет ли он принять участие в вечере, посвященном 70-летию В. М. Саянова, который намечался на осень. Отправив письмо, я уехал в отпуск, а по возвращении нашел сразу три письма от него.

12 июня он сообщал о том, как складывается его жизнь на ближайшее время.

"...И вот определился и календарь, и я все думаю о вечере Саянова.

Календарь у меня такой–12 и дальше – юбилейная комиссия Нисами.

Дальше – подготовка к юбилею Маяковского.

7, 8, 9 июля – заседания Подготовительного комитета но организации Всемирного конгресса мира в Москве.

19 июля – завершающие вечера В. В. Маяковского.

Август – глухой месяц лета, столица пустынна...

И подготовка к Нисами и конференции в Алма-Ате.

Съедутся писатели Азии, Африки, Европы, Америки.

С 4 но 8 сентября – эта конференция в Алма-Ате.

С 10 сентября по 14-15-ое – юбилейное торжество в Азербайджане (Нисами), а 2 октября – начало мирового конгресса в Москве – до 10-го, скажем. А с 15-го – осенняя сессия Комитета по Государственным премиям..."

Я сижу в гостях у Николая Семеновича в Переделкино.

Он расспрашивает меня о Ленинграде и ленинградцах, хотя множеством нитей связан с городом. Его натруженный с хрипотцой голос звучит устало, но вдруг в нем просыпается дремавшая медь, и Тихонов начинает читать стихи.

– Миша наш – молодцом! – говорит он.

Чувствуется, он рад хорошим стихам. Так радуется старый мастер успеху младшего собрата.

Он мог бы сказать о Дудине не "наш", а "мой", точно так же, как о Сергее Орлове, Георгии Суворове, других поэтах, пришедших в литературу с его напутствием, помощью, поддержкой.

Н. С. Тихонов с женой Марией Константиновной в блокадном Ленинграде. 1941 г.

Я помню Николая Семеновича в дни ленинградской блокады. Высокий, сухощавый, с обветренным осунувшимся лицом, отчего подбородок стал еще более массивным, он шел по траншее на передний край повидаться с друзьями.

Как солдат, за плечами которого три войны, он не кланялся свистящим пулям. Глядя на него, приободрялись другие.

Как-то в мрачном, слабо освещенном подвале Эрмитажа, я брал интервью у академиков И. А. Орбели и А. С. Никольского. Вслушиваясь в близкие разрывы бомб, мы говорили о насущных делах ленинградцев.

– Каким должен быть памятник героям осады? – неожиданно спросил Иосиф Абгарович.

Вопрос застал меня врасплох. Архитектор Никольский, всю беседу что-то рисовавший карандашом, и на этот раз не оторвался от ватмана. Я придвинулся к нему поближе, заглянул в альбом и увидел солдата на постаменте. Мне показалось, что у солдата – лицо Тихонова.

Таким архитектор Никольский видел Тихонова на улицах города, на вечере, посвященном 800-летию Низами, который отмечался в осажденном Ленинграде, на митинге в заводском цехе. Тихонов был храбр. Но важнее этой храбрости, видимой сравнительно узкому кругу людей, но нужнее ее было слово Тихонова. Его слышали тысячи.

То, чему он учил в стихах и статьях, и то, как он тогда жил и работал, было безраздельным. Может быть, именно поэтому к нему, тогда еще в сущности молодому человеку, начинающие поэты относились как к серебробородому аксакалу, знающему главную мудрость – поэзии и жизни.

Кто из нас не замирал от изумления и счастья, когда читал у Тихонова:


Праздничный, веселый, бесноватый, 

С марсианской жаждою творить, 

Вижу я, что небо небогато, 

Но про землю стоит говорить.

Герои поэзии Тихонова не только декларировал любовь к земле. Он находил на земле место, достойное человека.

В пору становления советской литературы, таким местом оказался фронт. Здесь не столько проверялась художественная зрелость стихотворения, сколько уменье поэта бороться с врагами, побеждать их, чтобы потом сказать о себе по-тихоновски просто:


Жизнь учила веслом и винтовкой, 

Крепким ветром по плечам моим 

Узловатой хлестала веревкой, 

Чтобы стал я спокойным и ловким, 

Как железные гвозди – простым.

В «Балладе о синем пакете», в «Балладе о гвоздях», во множестве других стихотворений Тихонов создал тип солдата, беззаветно сражающегося за Родину, образец советского характера. В этом – причина необычайной популярности Тихонова, бесконечного уважения к нему.

В самую тяжкую пору блокады Тихонов обратился к образу человека, пользовавшегося особой любовью ленинградцев, образу Сергея Мироновича Кирова.

Имя Кирова очень много значило для ленинградцев.

Оно как бы аккумулировало множественность чувств, которыми измерялась крепость человеческого сердца. И Тихонов написал поэму, на страницах которой вместе со всеми ленинградцами живет и борется Сергей Миронович.


В железных ночах Ленинграда 

По городу Киров идет. 

И сердце прегордое радо, 

Что так непреклонен народ, 

Что крепки советские люди 

На страже родной земли...

Эту поэму в Ленинграде знали многие, даже те, кто отроду не читал стихов.

Слово Тихонова поддерживало ослабевших, сильным помогало стать храбрыми, храбрым – героями.

В то время литературная жизнь города протекала не в клубах, не во Дворцах культуры. Она сосредоточивалась вокруг газет – городских, фронтовых, армейских и дивизионных.

Всю блокаду существовал один клуб, о котором, естественно, не могли знать все. Этот клуб был в квартире Тихонова на Зверинской улице. Тут не могли дать тебе дополнительную пайку хлеба. Зато добрейшая Мария Константиновна – жена поэта, – знавшая, кажется, всех ленинградцев, пишущих стихи, щедро угощала кипятком, терпеливо слушала только что сочиненные стихи и в ожидании Николая Семеновича потчевала гостей стихами разных поэтов, великих и только мелькнувших на поэтическом небосклоне. Она многое знала о многих, и еа беседы заменяли молодым стихотворцам лекции, которые, судя по их возрасту, в другую пору им бы слушать в аудиториях университета.

И сейчас, бывая в гостях у Николая Семеновича в Переделкино или в его московской квартире, я продолжаю чувствовать себя студентом, которому нужно не только держать экзамен, по и в ходе его узнать многое из того, о чем пока не написано ни в одной книге.

Как-то я пожаловался Николаю Семеновичу на то, что все труднее становится работать в издательстве, редактирование нередко напоминает литературную обработку.

– В Карачи, в зоопарке, я видел двух слонов, – ответил Тихонов. – Когда бросали большому и старому слону перезрелый, а потому не сочный и, видимо, невкусный сахарный тростник, он захватывал его хоботом и, продолжая вежливо притоптывать, то ли кланяясь, то ли твист танцуя, старался незаметно откидывать стебли назад. Он не хотел обидеть дающих, по и не желал есть тростник, в котором ничего лакомого не было. Молодой же слои сердито швырял стебли обратно в публику. Редактор может поступать и как первый слон, и как второй. Главное тут, конечно, то, что кладут на стол редактору. Но такт в наше время – категория весьма важная.

В другой раз я привез Николаю Семеновичу нашу библиотечку "Стихи о Ленинграде" – двадцать тоненьких книжек. Когда библиотечка задумывалась, мы хотели представить в ней и поэтов, ушедших из жизни. Но в ходе многократных обсуждений и согласований случилось так, что живые основательно потеснили мертвых.

– Нельзя винить тех, кто теснил. Тут уж вы, издатели, не проявили характера, – заметил Николай Семенович. – Жаль, что много хороших поэтов не получили прописки в библиотечке! И не только – поэтов двадцатых годов, но и совсем недавно работавших с нами. Разве можно забыть такие стихи...

Николай Семенович начинает читать. Он все время посматривает на Марию Константиновну. Памятью бог его не обидел, но и ему далеко до Марии Константиновны.

Она помнит не только стихи, но и массу подробностей, связанных с их появлением в печати, с их авторами. Об этом ни в одной книге не прочтешь.

Н. С. Тихонов и Ольга Форш

Так клуб, существовавший тридцать лет назад, на Зверинокой, продолжает работать, сменив лишь адрес. Он очень важен для нашей культуры, для поэзии, в частности, ибо в нем учат не прописным истинам, а непреходящим ценностям, учат по-прежнему личным примером. Я пытаюсь кратко сформулировать содержание этой учебы и не могу, потому что трудно выразить словами то, что образуется магнитным полем души. И все-таки, если бы пришлось выбирать отдельные слова, прежде всего остановился на "доброте". Все, что делает Николай Семенович, проникнуто добрым расположением к людям.

Перечитываю его стихи, которые для многих словно бы уже и утратили авторство – столь вошли они в паше сознание, в нашу жизнь, стали нашим символом веры.

Открываю его книги – "Шесть колонн", "Двойная радуга" и снова учусь быть внимательным к людям, беречь их расположение, видеть их не случайно обращенной к тебе стороной, а в многообразии характеров и привычек, в многосложности бытия. Люди, о которых пишет Тихонов, даже те, которых я, кажется, должен был знать лучше его, открываются передо мной в новом качестве, становятся ближе. Их "приближает" строгая доброта Тихонова-солдата, видевшего человека сквозь прорезь винтовки, мерзшего вместе с ним в железных ночах ленинградской блокады и ныне идущего без оружия против атомной бомбы.

Николаю Семеновичу уже немало лет. Но что значит возраст для истинного поэта? Николай Семенович делает то, что должен делать по убеждению, делает без всяких скидок на прожитые годы. И поэтому он не сердится, когда мы докучаем ему письмами. Наоборот, они ему нужны, чтобы чувствовать: пи одна ниточка, связывающая его с миром, не обрывается.

А стихи? Стихи его живут уже тысячами жизней.

Каждое поколение открывает их для себя, и я радуюсь, что внук мой, еще не научившийся складывать из кубиков простое, как дыхание, слово "мама", придет день, откроет книгу стихов Тихонова, и душа его станет богаче.

Здесь оставлено сердце мое...

У каждого из нас есть книги, к которым мы возвращаемся часто, потому что все рассказанное в них – о нас, нами пережитое и перечувствованное. Мы обращаемся к этим книгам в минуты трудные, чтобы восстановить душевное здоровье. Мы раскрываем их в минуты радостные, чтобы поделиться своим счастьем с другими.

Так я беру в руки книги Ольги Берггольц. Стихи ее я знаю наизусть, помню целые куски из "Дневных звезд", но каждый раз, когда перечитываю, нахожу в них новое, то, что раньше не замечал. Это чтение – поездка в юность, в блокаду, которая, кажется, никогда не станет далекой.

Война – теперь неотъемлемая часть нас самих, и книги, честно написанные о тех днях, мы перечитываем как страницы собственных биографий.

Вспомним заключительные строки "Дневных звезд".

"Я раскрыла перед вами душу, как створки колодца, со всем его сумраком и светом. Загляните же в него!

И если вы увидите хоть часть себя, хоть часть своего пути – значит, мы увидели дневные звезды, значит, они зажглись во мне, они будут разгораться в Главной книге, которая всегда впереди, которую мы с вами пишем непременно и неустанно..." "Дневные звезды" – книга удивительная, пожалуй, не имеющая себе равных в нашей послевоенной литературе по своей исповедальной силе. Но она лишь продолжила стихи, написанные в блокаду.

Не забыть мне первого знакомства с ними.

Наша армия вела кровопролитнейшие бои на знаменитом "Невском пятачке". Я только что вернулся оттуда в редакцию усталый, оглушенный бесконечными взрывами бомб и снарядов. Кажется, не было сил вытащить из полевой сумки блокнот и перо, чтобы написать о только что увиденном и пережитом. А тут вдруг закапризничали оба наших радиоприемника, но которым мы принимали сводки Совинформбюро, и редактор посадил меня к одному из них: может быть, мне удастся помочь нашей радистке-стенографистке Екатерине Ильиничне хоть что-нибудь записать.

А в эфире был шабаш ведьм. В наушниках стоял писк, треск, гром. Немцы, финны, англичане и еще бог весть кто пытались перекричать друг друга. Голос Москвы доносился едва уловимо. Он мне казался не ниточкой, а паутинкой, которая вот-вот оборвется.

И вдруг, словно даже не в наушниках, а из-за плеча, перекрывая всю свистопляску эфира, раздался отчетливый женский с картавинкой голос:


Ленинградец, товарищ, оглянись-ка назад, 

в полугодье войны, изумляясь себе: 

мы ведь смерти самой поглядели в глаза. 

Мы готовились к самой последней борьбе.

Это было нарушение редакторского приказа, но я перестал записывать сводку. Я слушал Ленинград, незнакомую мне женщину, читавшую стихи, и стихи эти были для меня уже вовсе не стихами, а хлебом, которого нам стали выдавать совсем мало, патроном, который можно было вогнать в ствол винтовки.

После передачи я вышел из баньки, где стоял радиоприемник, и пошел, покачиваясь от голода и усталости, бродить по Колтушам – поселку, приютившему пашу редакцию. Я повторял стихи. Они действительно придавали силы. Но почему-то не столько смысл их, сколько голос, услышанный по радио, притягивал к себе, укреплял надежду и веру.

Потом я узнал, что автора стихов зовут Ольгой Берггольц. И тогда я вспомнил читанную еще в институтские годы тоненькую книжицу ее рассказов, и героиню рассказа "Ночь в "Новом мире", и формулу ее жизни, довольно точно выразившую то, о чем думал я и мои товарищи: "Если кто-нибудь из нас не борется за себя, – тот но нужен и для других, для всего нашего будущего счастья.

Потому что оно остается ему как бы чужим". Героиню рассказа звали Айна. Она была радисткой в степном совхозе и делала свое дело так, будто от нее одной зависело благополучие родины.

Потом, когда я читал стихи Берггольц, такой же юной, как Айна, мне показалось, что они – родные сестры, а может быть, даже и не сестры, а просто это одно и то же лицо. Поэтесса, как и ее Айна, знала что-то очень важное, то, что мы нередко чувствовали, а выразить вот так пронзительно и точно не могли.

Ты возникаешь естественней вздоха, крови моей клокотанье и тишь, и я Тобой становлюсь Эпоха, и Ты через сердце мое говоришь.

И я не таю от Тебя печали и самою тайного не таю: сердце свое раскрываю вначале, как исповедную повесть Твою...

Долгих девятьсот дней обороняли мы Ленинград. У его стен схоронили друзей, приобрели новых. В числе новых у меня лично была Ольга Берггольц, хотя познакомились мы несколько позже. Впрочем, личное знакомство не имело тогда для меня особого значения. Важно было, что живет и трудится где-то совсем рядом поэт, с которым мне интересно беседовать.

В "Февральском дневнике" я прочитал:


И если чем-нибудь могу гордиться, 

то, как и все друзья мои вокруг, 

горжусь, что до сих пор могу трудиться, 

не складывая ослабевших рук. 

Горжусь, что в эти дни, как никогда, 

мы знали вдохновение труда.

Это было – про меня и моих товарищей.

В январе 1944 года мы погнали фашистов от Ленинграда и впервые после девятисот дней сидения в обороне хлебнули хмельного воздуха наступления. Передохнули только за рекой Паровой, уже на эстонской земле. Пошла другая жизнь. Давно ожидаемый праздник приходил наконец и на нашу улицу.

А Ленинград теперь был далеко. До него уже не дойти.

Можно только доехать, затратив на поездку несколько часов. Но мы не горевали, а радовались этому.

И вдруг мне и Льву Ильичу Левину, ленинградскому критику, работавшему в нашей редакции, редактор предоставил несколько дней отпуска для поездки в Ленинград.

– Побываем в гостях у Берггольц.

И вот мы в Ленинграде. Левин звонит по телефону Берггольц, п, оказывается, она рада видеть нас. Тем более что ей удалось но карточкам купить мяса, н она угостит пас настоящими сибирскими пельменями.

Левин и Берггольц – давние друзья. Они учились вместе в университете. С тех пор и дружат. Надо ли говорить, сколь теплой была их встреча. Обо мне в первый час забыли, и я радовался этому: можно было присмотреться к незнакомым людям...

Время далеко за полночь. Начиналась та самодеятельность, на которую неистощима Берггольц. Вот уже Лев Ильич спел романс старой графини из "Пиковой дамы", какие-то анекдоты из театральной жизни рассказал Леонид Малюгин. Наступает черед Ольги.

– Я спою нашу с Сашей Фадеевым любимую.

Ольга обнимает кого-то за плечи и, покачиваясь, начинает. Это не пение, а речитатив. Вот так, наверное, пели древние певцы, вполголоса, тихо, но тихо так, что все смолкают вокруг и слышно не только каждое слово, по и дыхание певца:


Когда станешь большая, отдадут тебя замуж 

В деревню большую, в деревню чужую...

Я не знаю, о чем песня, но по спине у меня пробегает холодок, – так проникновенно поет Ольга. Я вижу эту деревенскую девку, выданную замуж в глухую деревню, где и «по праздникам дождь», а мужики «секутся топорами» и нет спасенья ни от свекрови, ни от непроглядной, как тайга, тоски...

Ольга давно замолкла. В комнате стоит тишина. Все заворожены песней, и, хотя Ольга обещала почитать свои новые стихи, долго об этом никто не вспоминает.

Эту песню подарил ей как-то Александр Фадеев, то есть вот так, как сегодня она нам, спел, и песня осталась не в памяти – в душе. Она грустная, однако поют ее и в радостный час, поют, видимо, для того, чтобы полнее ощутить собственное счастье.

– Давайте выпьем за единение фронта с тылом, – вдруг обращается ко мне хозяйка дома.

Застолье снова идет своим чередом, но Берггольц уводит меня в другую комнату, и теперь никто нас не слышит, мы сидим вдвоем, и наконец я могу рассказать о том, как нашел ее голос в эфире, как привык разговаривать с ней.

Вдруг я начинаю рассказывать ей про спектакль в Большом драматическом театре имени Горького "Дорога в Нью-Йорк", пьесе, которую написал Леонид Малюгин по сценарию Р. Рискина. Сценарий о чужой и чуждой нам жизни, но и Малюгин, а также артисты О. Казико и В. Полицеймако, игравшие главные роли, сумели внести во все происходящее на сцене свою теплоту и доброту.

– И мне хочется написать пьесу, – перебивает меня Ольга. – Трагедию. О Севастополе. А может быть, о Ленинграде. Да, да, пожалуй, больше о Ленинграде. О своей подруге, а возможно, и о себе самой, о том, как мы не хотели, чтобы у ленинградцев заиндевели в блокаду сердца, чтобы человек оставался всегда человеком. И пусть герои любят друг друга любовью нелегкой, трудной, пусть даже недолгой. Чем измеряется сила любви? Временем?..

Она не нуждается в ответе. Даже если бы я сумел что-то вымолвить, она все равно не услышала бы меня. Просто сейчас она думает вслух, и я едва успеваю следить за ее мыслью.

– Есть свадьбы золотые. Есть серебряные. Наверное, это здорово – прожить с любимым человеком полвека.

А если год или два, ну, скажем, пять?..

Она задумывается и не слышит, как зовут ее к столу.

Проходит некоторое время, и мы возвращаемся к гостям. Она снова весела, деятельна, снова ей хочется что-то сейчас придумать, чтобы развеселить нас.

В который раз из кухни приносят посуду, наполненную дымящимися пельменями. Когда я пытаюсь сегодня вспомнить, что мы ели в тот вечер, ничего, кроме пельменей, на память не приходит. Но почему-то мне кажется, что тогда шел у нас сказочный пир.

Но как ни интересно было, под конец я не выдержал: стал клевать носом. С Малюгиным мы перешли в соседнюю комнату и прикорнули на диване.

Не знаю, сколько прошло времени, пока не заглянула в эту комнату Ольга. Как она рассказывала мне потом, увидев нас спящих – солдата, увешанного медалями, и Малюгина, в безукоризненном костюме, – она пришла в восторг и поспешила показать пас гостям.

– Вот что такое – единенье фронта с тылом!

Нам кричали "ура", под конец нас растормошили, и мы должны были вместе со всеми выпить за единенье.

Сколько бы потом мы пи встречались с Ольгой и где бы ни встречались, она не забывала напомнить:

– А-а, единенье фронта с тылом, здравствуйте!

На всех подаренных мне своих книжках среди других слов она обязательно пишет: "Да здравствует единенье фронта с тылом!"

И каждый раз, когда я слышу эти слова, память переносит меня на улицу Рубинштейна, снова в гости к Ольге Берггольц, и я слышу, как поет она.

Общение с Ольгой Берггольц дало мне многое. Каждая встреча что-то добавляла к тому, что было прочитано в ее книгах. Однажды она пригласила меня в театр им. Комиссаржевской на премьеру своей пьесы "Это было в Ленинграде". Я смотрел спектакль, а слышал не только актеров, но и голос Ольги, рассказывавшей мне в ту памятную ночь 1944 года о том, что она должна написать.

Каждый раз разная и неизменно удивительно цельная – такой предстает передо мной Ольга Федоровна Берггольц всегда, когда мне приходится писать о пей, когда я думаю о том, что судьба была благосклонна ко мне – подарила внимание этого дорогого для меня человека.

Много лет спустя, оглядываясь на пройденный путь, Ольга Берггольц написала:


А я вам говорю, что нет 

напрасно прожитых мной лет, 

не нужно пройденных путей, 

впустую слышанных вестей. 

Нет невоспринятых миров, 

нет мимо розданных даров, 

любви напрасной тоже нет...

Я не перестаю удивляться тому, как эта хрупкая с виду женщина сумела через всю свою трудную, плохо устроенную жизнь пронести веру в добро, в те истины, которые она усвоила в свою комсомольскую юность и которые передает всем, кто общается с ней.

И когда мне бывает трудно, я беру с полки ее книги и словно бы слышу ее тихий с картавинкой голос:

– Берите, это я для вас приготовила. Здесь оставлено сердце мое...

Петр Покрышев учит стихи

В этом авиационном истребительном полку Петр Покрышев должен был исполнять обязанности внештатного корреспондента нашей газеты.

– Дело простое, – говорил я ему. – После боевых вылетов звони в редакцию и сообщай, кто сколько сбил.

– Это хорошо, что писаниной заниматься не нужно, – хитро улыбаясь, отвечал Покрышев. – Чего уж тут! Проще простого: снял трубку, попросил "Арфу", у "Арфы" – "Яблоню", у той – "Остров", а потом – "Сорок седьмой".

Правильно?

– Значит, договорились?

– Значит...

В конце 1941-го я еще плохо знал Петра Афанасьевича Покрышева и не привык к его манере разговаривать.

А говорил он так, что непосвященному было трудно попять – оказался ли ты объектом очередного "розыгрыша" или серьезно к тебе относятся. "Полутреп" – назвал эту манеру другой летчик полка Пилютов. Однако тогда у меня не было никаких сомнений в том, что Покрышев понял свои обязанности и будет исполнять их аккуратно.

Но дни шли за днями, а вестей от него не было.

В декабре газеты на видном месте сообщили о том, что Петр Покрышев сбил над Ладогой фашистского аса. На самолете фашиста было 15 значков – по числу сбитых им машин. Последней в этом ряду стояла красная звездочка.

– Такого зверя свалили, а у нас пи строчки! – укорял меня редактор.

Я тут же бросился к телефону. "Остров" долго не давал "Яблоню", а у "Яблони" получить "Арфу" оказалось еще трудней.

Корреспондентский пост в истребительном полку не работал.

И вдруг в один из дней, когда я возвратился в редакцию с переднего края, наша машинистка Маша Калнинш сказала мне:

– Звонил Покрышев.

Я принялся вертеть ручку полевого телефона, но дозвониться не смог.

И вдруг звонят к нам.

– Сорок седьмой, будете говорить.

Я услышал в трубке голос Покрышева, чистый и близкий. Я готов был "проработать" нерадивого военкора, но Покрышев не дал и слова сказать.

– Выручи, пожалуйста.

Голос Покрышева неожиданно отдалился, наплывом на него раздался другой:

– Сорок седьмой, заканчивайте. Линия нужна "по воздуху"...

– Не мешайте. Я говорю "по воздуху", – опять приблизился ко мне Покрышев.

– Выручи. Стихи напечатаны... Ну, знаешь, про жди меня и я вернусь?

– Знаю.

– Диктуй. Буду записывать.

– Сорок седьмой, отключаю вас, – прервал нас бесстрастный телефонист.

Секунду-другую я слышал, как где-то негодует Покрышев, но потом все смолкло, и я положил трубку.

...Несколько дней назад в "Правде" мы прочли стихотворение Константина Симонова "Жди меня". Тоща, в голодную блокадную зиму 41-го, каждое хорошее стихотворение, думается мне, заменяло пайку хлеба. Оно отогревало душу, укрепляло силу духа, веру в высокое и светлое, в то, о чем не часто говорили между собой солдаты, по что всегда было с нами. Казалось, и Симонов не сочинил, а только точно записал мысль многих и многих.

Недаром стихотворение тотчас стало популярным. Его разнесли по всему переднему краю, по городам и весям страны треугольнички солдатских писем.

Широко распространено убеждение: для того чтобы воспринимать поэзию, человек должен иметь в душе особое приемное устройство. Это, конечно, верно, как справедливо и то, что для пониманья стихов нужна определенная подготовка. В самом деле, прочитает человек, не знающий истории, у Маяковского:


Пришла. 

Пирует Мамаем, 

Задом на город насев. 

Эту ночь глазами не проломаем, 

Черную, как Азеф.

Вряд ли у неподготовленного читателя она вызовет зрительные представления. Но когда оп узнает и про битву русских с татарами, и про черное предательство провокатора Азефа, образный строй этих строк раскроется во всей своей исполинской силе.

Но есть стихи, для пониманья которых нужны не столько знания, сколько жизненный опыт или даже просто особое состояние души. Так, каждое поколение юношей и определенную шору открывает для себя заново пушкинские строки "Я вас любил...".

Но вернемся к Покрышеву. В тот день он еще раз дозвонился к нам, по я успел продиктовать ему только одну строфу.


Жди меня, и я вернусь. 

Только очень жди, 

Жди, когда наводят грусть 

Желтые дожди. 

Жди, когда снега метут, 

Жди, когда жара, 

Жди, когда других не ждут, 

Позабыв вчера.

На нашем участке фронта возобновились упорные бои.

Я подолгу не бывал в редакции, а когда наконец появился, Маша сообщила:

– Каждый день звонит Покрышев.

– Что-нибудь передал?

– Ничего.

Между тем в эти дни наши летчики много и успешно "работали" в воздухе. Многие из пас с земли наблюдали за воздушными боями. Однажды три наших "ястребка" закрутили "карусель" с шестью "мессерами", четырех сбили, а пятый ушел со шлейфом черного дыма.

В этот день мне позвонил Покрышев.

– Диктуй дальше, – словно нас только что прервали, сказал он.

– Вылеты были?

– По пять в день.

– Расскажи подробней.

– А что рассказывать. Давай диктуй. Первые строчки я уже выучил.

Не помню, за сколько раз Покрышеву удалось записать все стихотворение, однако когда мы встретились, оп действительно знал его наизусть. В день моего приезда на аэродром фашистская авиация предприняла новую попытку разбомбить мост через Волхов. Воздушные бон продолжались до тем1Ноты, и, пока техники готовили машину к новому вылету, мы с Покрышевым успевали сказать друг другу лишь несколько слов. Уже сидя в кабине, оп каждый раз поднимал кверху ладонь и кричал:

– Жди меня, и я вернусь...

Я понимал: в эти минуты Покрышев думает не обо мне и не о стихах. Просто в стихотворной строчке было удачно выражено что-то очень важное для него, и оп без конца повторял их на земле, а может быть, и в небе, полном опасности.

– А здорово твой Симонов пишет! – сказал мне как-то Покрышев, когда мы лежали с ним на опушке в двух шагах от его "томагавка", над которым колдовали техники. – Передай спасибо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю