Текст книги "Россия и большевизм"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
– Помните, владыка, наше собрание 29 ноября 1901 года? Помните, что говорил тогда В. А. Тернавцев и что вы ему ответили? Неужели и теперь, видя обступившую вас сатанинскую ложь, вы все еще не поняли что Божья правда о земле церкви нужна?
Хочется спросить, но знаю, – бесполезно: так же как тогда, ничего не ответит мне спрошенный, только улыбнется кроткой улыбкой, «не от мира сего», и над ним улыбнется золотой исполин под темным покровом, «умный и страшный Дух Небытия».
Что же делать церкви? Не будем говорить: «церковь должна сделать»; скажем: «мы сами должны». Церковь больше клира, священства, иерархии, церковь – мир и клир, паства и пастыри вместе. Паства ничего не может без пастырей, но и они без нее не могут ничего. Паства – не глупое стадо овец, загоняемое палкою в хлев, а разумное общество людей, свободно идущее на голос Единого Пастыря. Православная церковь знает это лучше других церквей, потому что в ней начало соборное живее, чем в других церквах. Церковь – не только священство, но и пророчество; не только Тело Христово но и Дух: «Дух дышит, где хочет», и в мире иногда – сильнее, чем в клире. Церковь – Тело Христово – окружена божественною славою, как таинственным свечением, далеко излучающимся в мир: кто входит в этот свет, тот уже в церкви. Православие значит «истинная слава», «истинный свет». Церковь – мы все православные, исповедывающие Свет Истинный, Христа, пришедшего во плоти, Единородного Сына Божьего.
Будем же помнить, что когда мы говорим: «церковь должна сделать», это значит: «мы должны».
Первое, что мы должны сделать, – скажу грубо, простонародно, понятно, – произнести над советскою властью анафему.
Я знаю, что это грубое слово ранит изнеженный слух. Пусть. Лучше ранящая истина, чем нежащая ложь. А что советская власть – Богом проклята, достойна «анафемы», если не в церковно-каноническом, то в народно-историческом смысле, – это для всех, даже для неверующих, такая очевидная истина, что совесть мира должна будет согласиться с нею, только что услышать ее из уст церкви.
Я знаю также, что в строго каноническом смысле церковь не может анафематствовать тех, кто не в церкви. Но эта новая «анафема» должна иметь и новый, пророческий смысл, – быть Божьим судом не над людьми, а над Духом, воплощенным в людях; обличить все еще от многих, даже верующих, скрытое, сатанинское существо коммунизма.
Только такая анафема нарушит, наконец, страшное молчание как бы завороженного мира и еще более страшное молчание церквей. Вот уже десять лет, как «тайна беззакония» совершается, наступает «царство Антихриста», а мир об этом не знает. Но чем глубже молчание мира, тем громче будет голос церкви: он грянет, как гром, и его услышит весь мир.
Миру нужен этот голос, еще нужнее России, но, может быть, всего нужнее нам, русскому рассеянию. То, что мы говорим голосами человеческими в политике, должно быть сказано вечным голосом церкви, в религии.
Некогда церковь благословляла меч крестоносцев на войну с неверными; если тогда крест был мечом, то тем более теперь, – в войне с Антихристом. Нашим крестом-мечом и будет церковная анафема советской власти.
Второе дело церкви – наше дело – «раскрытье сокровенной в христианстве, правды о земле».
В будущей России государственность без церкви не построится. Муки России не будут искуплены, если то небывалое, что в ней произошло, не даст и плода небывалого. Для того ли Россия распята, чтобы, сойдя с креста, снова начать ветхую жизнь на ветхой земле. Европейская демократия – хорошая вещь, но такой цены, как наша Голгофа, не стоит. Нет, или России совсем не будет, или будет, в самом деле новая, в меру мук своих, великая Россия. «Камень, который отвергли строители, сделается главою угла». Этот Камень – Церковь. Только на ней и построится будущая русская государственность – Град человеческий, основание Града Божьего.
Третье дело церкви – наше дело – «выход на широту земли, на великий простор мирового служения».
Русский коммунизм – «церковь Антихриста» – утверждает себя в Интернационале, как «церковь вселенскую». Ей может быть противопоставлена не одна из поместных, национальных церквей, а только вселенская Церковь Христова. Или, говоря языком историческим: чтобы христианство могло победить коммунизм, должно произойти «соединение церквей».
Кто его начнет – Запад или Восток, Св. Петр или Св. София? Путь церквей ко всемирности – путь крестный; их царственный пурпур – кровь исповедников и мучеников. С первых веков христианства ни одна из церквей не шла таким крестным путем, не облекалась таким кровавым пурпуром, как сейчас православная, русская церковь. Судя по этим признакам, первенство мирового служения принадлежит ей. Церковь Восточная, так же как Западная, всегда называла себя «кафолическою», «вселенскою», но, в действительности, была доныне лишь сонмом поместных, национальных церквей. Наступает время начать восхождение в ту высшую сферу, где церкви соединятся, не поглощая, а восполняя друг друга, как члены единого Тела Христова – Церкви Вселенской. Только она и сможет бороться с Интернационалом – всемирною «церковью Антихриста».
Эти три дела церкви – наши три дела – так велики, что страшно о них и подумать. Может ли человек взять на себя такие дела? Нет. Но Бог может все. А если сейчас в Бога не верить, то лучше и не начинать войны, лучше сразу помириться, согласиться с красным дьяволом; сразу сказать: «Человек был, homo fuit; отныне – человекообразные».
Да не будет! «Жив Господь, жива душа моя», – может быть, скажет и все христианское человечество, как мы говорим.
Есть у нас и другое утешение. Судя по тому, что происходит сейчас не только в России, но и во всем мире, – какой-то великий всемирно-исторический цикл кончается и начинается другой, уже за-исторический, – тот, который христиане называют «Апокалипсисом». В этом новом цикле исторические дали сдвигаются – «преходит образ мира сего» – времена и сроки сокращаются, очень далекое становится близким. Может быть, и наше дело – дело Церкви – ближе, чем мы думаем.
Сделать что-нибудь мы сможем только в России; но уже и сейчас, в изгнании, мы должны начать делать, чтобы не вернуться в Россию ни с чем. Мы должны помнить, что «соглашателям» лучше не возвращаться в нее: она их не примет. Мы должны помнить, что только под знаком непримиримости, под знаменьем Креста-Меча, только через Церковь Православную и Вселенскую, – наш путь в Россию.
ЗАХОЛУСТЬЕ
Итоги маленькой полемики[27]27
Впервые: Возрождение. 1928. 26 января. № 968.
[Закрыть]
Боже, как грустна наша Россия!
Пушкин
…мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
В. Ходасевич
I
«О, несмысленные Галаты!.. Если вы друг друга угрызаете и съедаете, то берегитесь, как бы вам не истребить друг друга». Это предостережение апостола Павла следовало бы помнить русским изгнанникам.
Все мы связаны общей судьбой: как потерпевшие кораблекрушение на необитаемом острове или плавучей льдине, вместе погибнем или вместе спасемся. Если же разделившись на два стана, правый и левый, начнем сражаться, – зыбкая льдина под нами зашатается, опрокинется, все равно, в какую сторону, левую или правую, – и мы погибнем, наверное, глупо и жалко. Это мы слишком легко забываем. «Русские люди друг друга едят и тем сыты бывают», по горькому слову Крижанича. Надо ли напоминать, кто этому сейчас радуется? Да, и сколько бы мы ни разделялись, ни сражались, – все мы, от монархистов до социалистов, от Струве до Керенского, для наших врагов – одно существо – «контрреволюция» по-ихнему, революция, по-нашему: одно тело, одна душа, как бы один человек. Человек, в малодушном отчаянии, может себя ненавидеть, грызть, бить, даже убить, но не может разделиться надвое, перестать быть одним человеком; так и мы этого не можем, но хотим, и все для этого делаем. И надо ли опять-таки напоминать, кто этому радуется?
Мысли эти, казалось бы, такие старые, скучные, известные, но вот, все еще удивляющие, пробудила во мне полемика вокруг моей статьи – лекции «Наш путь в Россию», и, признаюсь, нашло на меня сомненье, не провинился ли я в чем-нибудь, не дал ли сам повода к этой маленькой полемике, потому что их две: одна – большая, нужная, не личная; другая – маленькая, личная, не нужная. Было бы неестественно, кладбищенскому миру подобно, если бы все во всем раз навсегда согласились и так замерли; если бы живые люди не расходились в живых мыслях, чувствах и воле, не спорили и не боролись из-за власти живых идей. «Ибо надлежит быть между вами и разногласьям, дабы открылись искусные», по слову того же апостола Павла, предостерегающего несмысленных Галатов от взаимного истребления.
Но даже в большом и нужном споре, по существу, отделить общее от личного иногда очень трудно, – особенно нам, так страшно стесненным на плавучей льдине, так близко видящим друг друга в лицо. Все мы, как раненые на одной койке: пошевелиться нельзя, чтобы не задеть лежащего рядом и не сделать ему больно. Тут нужна – не будем говорить высоких слов о любви – величайшая осторожность, внимательность, и просто человеческая жалость друг к другу, непрестанная память о том, что все мы одно тело, одна душа, и раня другого, я раню себя, а, главное, нужно чувство меры величайшее.
Я знаю, как оно трудно, иногда почти невозможно, в полемике-борьбе, где все движенья слишком быстры и потому немерны. Глупо считать себя непогрешимым: делать что-нибудь, значит ошибаться в чем-нибудь, нарушать меру. Ошибаюсь, конечно, и я, и как бы я рад был увидеть свою ошибку, чтобы загладить ее, устранив из спора все личное, ненужное, начать бороться не за себя, а за свое и за наше, общее. Воля к такому спору, – говорю по крайнему разумению и крайней совести, – у меня была, есть и будет.
Я знаю, как мало я сделал и как мне нужна помощь; я жду ее и буду ждать, вопреки всем разочарованьям.
Что я сделал? Поднял вопросы? Нет, только увидел и указал, как сами они подымаются, огромные; обступают и хватают нас за горло, неумолимые. Главный из них, неумолимейший – о последнем смысле того, что произошло и происходит в России: только ли этот смысл социальный и политический, или также религиозный, борьба христианства с антихристианством, или, говоря языком «мифологии» для одних, для других «эсхатологии», – реальнейшего, религиозно-исторического опыта-знания о «последних вещах», о концах и пределах всемирной истории, – глубочайший смысл нашей русской катастрофы, и может быть, не только нашей, – не наступающее ли «царство Антихриста»?
Что-то появилось на горизонте. Все говорят: «облака», я говорю: «горы». Очень важно знать, что же это, на самом деле, потому что наш путь идет прямо туда, на это неизвестное: там, за этой облачной или горной стеной, – Россия. Я думал, что все поймут, как это важно, и когда началась маленькая, личная полемика, я терпеливо ждал, чтобы кончилось личное, началось общее. И вот дождался.
«Все окружающие меня глубоко возмущены чересчур близким соседством двух событий: выхода Мережковских из „Последних новостей“ и их похода против меня лично в „Возрождении“. И их (т. е. окружающих меня) отнюдь не располагает к снисхожденью то обстоятельство, что для объяснения этой перемены места сотрудничества понадобился не простой, человеческий, слишком человеческий, мотив, как у некоторых других, а целая новая философски-мистическая конструкция». Это говорит П. Н. Милюков, наш «бывший друг», как он сам себя называет. Он говорит о нас патриархально, в двойственном числе; я буду говорить – в единственном: так все-таки приличнее.
Что значит «мотив слишком человеческий»? Тут, как во всякой личной полемике, три известных женских булавочки: «намек, попрек и упрек». Сила булавочек в том, что они иногда прячутся в такое место, что вынуть их не легко.
«Слишком человеческий мотив», значит: «материальная выгода». Я будто бы перешел из одной газетной лавочки в другую, потому что в этой мне больше дали, чем в той. Жаль, что П. Н. Милюков точнее не справился. Все мы живем на виду у всех, как в стеклянных стенах. Если, делая намек, он еще не знал, то теперь уже знает – «на другой день Бирюлевским барышням все известно», – что я ушел от него не из-за материальной выгоды… Мне очень противно и стыдно говорить о таких пустяках, но это не моя вина: он сам воткнул булавку в такое место. Если, уходя от него, я душу продал, то понятно, что значат «слишком яркие черты моей человеческой личности», на которые он намекает. Ну, а если не продал и сделал то, что должен был сделать, по совести, считая влиянье его газеты, в самом деле, пагубным? Милюкову кажется, что мой уход от него и мой поход на него – два события; нет, одно. Чем больше я был другом его, тем больше обязан был объяснить, почему мне кажется, что он – это я уже раз сказал и еще раз повторяю – человек умный и честный, сделался орудием людей, может быть, тоже не глупых, но едва ли честных.
Он будто бы сделался «очередною жертвою» моей «обычной перфидности» – по-русски, предательства. Вот один острый угол камня, а вот и другой: «горячие приветствия Мережковскому Марковых 2-х и Крупенских, его гостей на лекции». Но Милюкову теперь уже, конечно, известно от тех же «Бирюлевских барышень», что я этих гостей не приглашал. Их присутствие не помешало мне сравнить смрад «Марковских молодцов-патриотов» со смрадом «патриотов» Чубаровских, – тех, о котором сказано у Пушкина, в описании ада:
…запах скверный,
Как будто тухлое разбилося яйцо
Иль карантинный страж курил жаровней серной.
Я, вопреки Милюкову, отделил его от патриотов Чубаровских, а он, вопреки мне, соединил меня – с Марковскими. Кто же из нас «перфиднее»?
В заключение, он остерегает меня, что мне уже не будет возврата из правого стана в левый. Мальчик ушел в лес, а папаша кричит ему вдогонку: «Не ходи, волк тебя съест»! Нет, мы с Милюковым живем в одном лесу с двумя волками, правым и левым, и какой кого раньше съест, еще неизвестно.
«Тень распинающего» озаглавлена передовая статья в рождественском номере «Последних новостей». Статья безымянная, и меня не называет по имени; но, судя по всему, речь идет обо мне. Мысли свои автор излагает так смутно, что трудно понять, в чем дело. Чья-то тень, – должно быть, моя – неизвестно почему и зачем, распинает Христа, «подвесив меч к бедру Его», и сама с мечом, «подобно римскому воину». Чем больше читаю, тем меньше понимаю; вижу только, что Безымянный хочет говорить «по существу», но не может от какой-то странно двоящейся, принципиально-личной злобы. Зол он на меня, кажется, за то, что я сказал: «Крест будет мечом на Антихриста».
Если бы речь шла о каком-нибудь далеком, неизвестном и отвлеченном Антихристе, то Безымянный, пожалуй, простил бы меня; но меча на очень близких и очень известных антихристовых слуг, убийц России, он мне простить не может.
Вечного вопроса о Кресте и Мече, о силе Божьей и человеческом насилии я не подымал вовсе, ни в статье, ни в лекции; и уж, конечно, не подыму его, по поводу этой грубо-невежественной и кощунственной статейки. Скажу одно: Крест-Меч вспыхнул на христианском небе, в знаменье Константина Равноапостольного: Сим победиши, и с той поры уже не потухал; потухнет разве только перед самым концом мира – наступающим царством Божьим, где, разумеется, не будет ни Меча, ни Креста. А на исторических путях своих, Церковь не благословляет меча, но и не отвергает его абсолютно, всегда выбирая между двумя мечами один, поднятый в защиту слабых от сильных. И если иногда не умеют отделить Крест от Меча, то в этом ее святая немощь – святая сила: «в немощи сила Моя совершается». И если мы за что-нибудь любим Церковь, как Мать, то именно за это, – за то, что она, Небесная, не покидает нас в этих наших самых темных и страшных земных путях, несет на плечах своих, изнемогая и падая вместе с нами, эту тягчайшую тяжесть мира – крестную тяжесть Меча.
Вот что, однако, удивительно: пока речь идет о мече самих убийц, кроткие овцы христианского стада молчат; но только что речь заходит о мече против убийц, – блеют жалобно: «Не надо, не надо меча! взявший меч от меча и погибнет»! Да, погибнет: но, может быть, и хочет и должен погибнуть. И неужели все миллионы взявших меч и от меча погибших за свободу, за родину и даже, пусть по неведенью, за самого Христа, – неужели все они так-таки Богом прокляты, от Христа отлучены, и одни только мирно живущие овцы благословенны? Им очень бы хотелось, чтобы от всего христианства пахло ихним овечьим запахом; но вот, не пахнет. Помните гнев Агнца в Апокалипсисе? «Говорит горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца; ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?»
И еще напомню: Петр в Гефсиманскую ночь вынул меч, но не был наказан, а только научен тихим словом любви; а Иуда, без меча, лобзанием, сделал свое дело. С кем же вы, кроткие, – с мечом Петровым или с лобзаньем Иудиным?
Боже меня сохрани думать, что за маской Безымянного спрятался Иуда. Иуд вообще мало; зато Иудушек множество, особенно, в России. Кажется, один из них и преподнес мне, во исцеление души и тела, мышьячку, настоянного на лампадном маслице, и если этот напиток прошел мимо уст моих, то, уж конечно, не потому что подан с недостаточно-смиренным благочестием и подколодною ласкою.
Но это еще что, – в «Днях» я такое прочел, что глазам не поверил. Там напал на меня Ильин. Все за тот же «Крест-Меч». «Мертвые фразы г. Мережковского перестают даже быть членораздельною речью, а превращаются в страшное: „бобок, бобок, бобок“» … – «Смрад нестерпимый даже по здешнему месту». Это из «Бобка» Достоевского: «здешнее место» – кладбище, а «нестерпимый смрад» – от меня, «гниющего трупа». Надо отдать справедливость христианам: они ругаются лучше язычников. Справив недавно сорокалетний юбилей отечественной ругани, я ко всему привык; не очень удивился и этому, но все же порадовался, что европейские друзья мои не читают русских газет…
Даже г. Сухомлин вежливей. В тех же «Днях», на том же месте, где г. Ильин бьется в христианском родимчике, он столбенеет от изумления, что в просвещенный век Маркса-Ленина можно еще заниматься таким старушечьим хламом, как «христианство», «мессианство», «Апокалипсис». Несмотря, однако, на вежливость г. Сухомлина, я не решился бы доказывать ему, что в знаменит. Zusammenbruch[28]28
Крушение, крах (нем.).
[Закрыть] Маркса с внезапным наступлением социалистического рая, заключается, судя по русскому опыту, не меньшая «фантастика», чем в христианской эсхатологии; я не решился бы это сделать, потому что боюсь, что под корочкой сухомлинской вежливости клокочет лава негодования, и что, если не быть осторожным, он может забиться почти в таком же, как Ильин, но уже не христианском, родимчике.
Зато у М. В. Вишняка вежливость почти надежная – говорю это серьезно и с благодарностью; даже больше, чем вежливость, – великодушие. Он «не сторонник правила: падающего толкни». «Когда Мережковские поскользнулись», – говорит он тоже в патриархально-двойственном числе, но я прошу у него позволения говорить в единственном: когда я «поскользнулся», он готов был протянуть мне руку помощи. Но «после намеченного Мережковским ближайшего пути в Россию через воссоединение христианских Церквей, видно, что поскользнувшийся не ощущает никакого неудобства от положения, в которое он попал; упорствует… даже идет в наступленье. Тем хуже для него». Это значит: падение мое безвозвратно.
Может быть, я, в самом деле, чего-то не понимаю, не вижу, или Вишняк не договаривает, но я бы искренне был ему благодарен, если бы он мне объяснил, в чем собственно он видит глубину моего «падения». Как-никак, а Россия-то ведь все-таки страна христианская; долго такою была и, надо полагать, долго такою будет, вопреки соединенным усилиям Ильиных, Сухомлиных, и Марксов, и Лениных, и это до такой степени, что русский простой народ так и называет себя «крестьянским», т. е. «христианским», по преимуществу. Нужно ли напоминать Вишняку, демократу искреннему – в этом я не сомневаюсь, – что демократия предполагает уважение к воле народа? А если так, то почему бы не уважить и воли русского народа к христианству? И почему одна мысль о том, что путь русских людей в Россию проходит через христианство, и что борьба с Интернационалом – антихристианством всемирным – должна быть тоже всемирной, перенесенной в ту высшую сферу, где может произойти «соединение церквей», – почему одна мысль об этом кажется М. В. Вишняку безвозвратным «падением»?
Тут что-то неладно, и, если бы мой противник это понял, то может быть, понял бы и то, почему я стою твердо, и даже «иду в наступление».
Подвожу итоги: я – друг Марковых 2-х и Крупенских; я – старьевщик апокалиптического хлама; я – безвозвратно павший человек; я – распинающий Христа.
Страшно? Да, но не за меня одного, а за нас всех, стесненных на плавучей льдине: мы на ней деремся, а она под нами шатается – вот-вот опрокинется! «О, несмысленные Галаты! берегитесь, как бы вам не истребить друг друга».
Милюков Мельгунова, Мельгунов Милюкова, Струве Гукасова, Львов Струве, Лебедев Вишняка, Вишняк Лебедева, и опять Милюков Мельгунова… Что же это такое, Господи, – русская зарубежная, единственная в мире, свободная печать, или однозвучностучащая, но ничего уже не мелющая мельница?
II
«Боже, как грустна наша Россия!» – воскликнул Пушкин, когда Гоголь прочел ему первые главы «Мертвых душ». Он сначала смеялся, а потом загрустил, чуть не заплакал, может быть, сам не зная отчего; мы теперь кажется, знаем.
Помню, лет тридцать назад остановились рядом со мной, перед писчебумажным магазином Дациаро на Невском проспекте, два подвыпивших мастеровых; более трезвый, вглядываясь в выставленную на окне гравюру – христианские мученики на арене Колизея, спросил товарища: «Это какие же будут?». Но тот с нетерпением тащил его за рукав, приговаривая: «Полно глазеть, пойдем, брат, пойдем, аль не видишь, это нетутошние!».
Помню, какое чувство национального достоинства отразилось на пролетарском лице его, уже под Максима Горького или даже самого Ильича. «Нетутошние», значит: не наши, не русские, ненужные, ничтожные; лучше пойти в кабак и напиться, как следует, чем глазеть на такую дрянь.
«Что нам Россия? Мы калуцкие!» – говорили, позевывая и почесывая спину, уже в самом начале мировой войны, русские мужички, будущие дезертиры и члены Интернационала, кажется, и теперь еще не понимающие, насколько короче и легче путь из Калуги в Интернационал, чем обратно.
Русская воля к «тутошнему» есть воля к захолустью. Слово это непереводимо ни на один из европейских языков: в Европе нет слова, потому что нет вещи; может быть, и была когда-нибудь, но теперь уже нет; есть только в России. Странно, что Достоевскому, так хорошо видевшему всех русских «бесов», этот, едва ли не самый русский, – остался невидим.
«Нация» противоположна «этносу» по глубокому определению гр. Салтыкова. Этнос – еще не народ, а только преднарод, племя – утверждающее себя, как целое, в противоположность народу-нации, утверждающему себя, как часть целого, как член всемирного тела – человечества, – вот что такое «захолустье». В этом смысле, христианство – величайшее утверждение всемирности, величайшее отрицание захолустья.
Древние афиняне, предвестники эллинской и христианской всемирности, называли своих аттических провинциалов, «захолустников», «идиотами». Слово это не имело в начале того бранного смысла, как потом, Idiotes от idios значит: «свой», «особый», «частный», «местный», «тутошний», в противоположность «общему», «всенародному» и «всемирному». Дух захолустья, доведенный до крайности, может быть и в самом деле глупым и оглупляющим, «идиотическим».
Общий закон для всех культурных народов, не только за два христианских, но и за до-христианские тысячелетия, такой: чем ближе к Средиземному морю – бывшей или будущей колыбели христианства, тем всемирнее; чем дальше от него, тем захолустнее. Это, конечно, закон не материальных необходимостей, а духовных возможностей. Северная Америка, вопреки своему отдалению, вовлечена христианством в орбиту Средиземной всемирности.
Действие этого закона, кажется, всего нагляднее в исторических судьбах России. В лучшие свои минуты, обращается она лицом к Юго-Западу, к Средиземному солнцу и морю; в худшие – к Востоку – к песчаным пустыням Центральной Азии, к ледяным – Северной, и вдруг начинает пахнуть страшным «запахом к смерти» – не русской, а финно-монгольской, «евразийской» овчиной. Так запахла Московская Русь, когда воля к захолустью, с изуверским утверждением своего племенного, этнического, как абсолютной истины, и с отрицанием чужого, всемирного, как абсолютной лжи, привела ее на край гибели. Спас Петр. От Петра до Пушкина – восходящая линия русской всемирности; далее – срыв и падение от славянофилов-восточников, бунтовщиков против Петра, через нигилистов-западников, бунтовщиков против Пушкина, до коммунистов, – последней глубины падения. Что такое русский коммунизм? Воля выйти из своего захолустья в мир? Нет, вогнать мир в свое захолустье. Маска ложной всемирности – Интернационал – скрывает лицо захолустнейшего из захолустников, «идиота» из «идиотов», в древнем смысле, – Ленина.
«Боже, как грустна наша Россия!» Боже, как грустна наша эмиграция!
Казалось бы, само положение в мире обрекает ее на всемирность; но вот, умудрилась-таки уйти в захолустье, запахнуть и в Европе евразийской овчинкой, увидеть и чужое небо так, что оно ей кажется с ту же родную овчинку.
Да, страшно. Неужели, и вправду, Россия – мировое захолустье, или та неведомая «зараза, идущая из глубины Азии в Европу», о которой бредил Раскольников, или новое Чингисханово воинство, опустошающий Гог и Магог? Неужели, и вправду, бывшая Россия – будущее «царство Антихриста?»
Эти исполинские вопросы обступают нас, хватают за горло, а мы все свое: «Милюков Мельгунова, Мельгунов Милюкова», – как ничего не мелющая мельница.
Может быть, и хорошо, что большевики так долго сидят: если бы завтра пали, с чем бы мы вернулись в Россию и как бы нас встретили там?
«Судя по всему, эмиграция глубоко одряхлела и обречена на скорую смерть», – злорадствуют московские «Известия» по поводу нашей маленькой полемики о путях в Россию. Неужели, и вправду наше захолустье – наша могила? Может быть, и так, а может быть, наши враги слишком спешат злорадствовать.
Бог нам послал певца Ариона в наш обуреваемый челн. Кажется, после Александра Блока, никто не говорил таких вещих слов о русской революции, как Ходасевич – «Боже, как грустна наша Россия!», – сказал Пушкин, – а Ходасевич ответил «путем зерна»:
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
Две России – две эмиграции, внешняя и внутренняя, делают одно и то же дело; сколько бы ни разлучали их, ни разлучались сами они, эти две России – одна, и путь у них один – путь зерна.
«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода». Так говорит Сеятель.
Наше Рассеянье – сев. Вышел Дух из России, как сеятель, в мир и рассеял нас по миру. Много семян пропадет – останется лишь горсть; но это – малое семя великой России.
Пусть же не забываем мы, что наша смерть – смерть или жизнь России; пусть не забываем, что можно истлеть, но можно и прорасти зеленым ростком сквозь тьму захолустья к солнцу всемирности; пусть не забываем, что благодатный путь зерна и есть наш путь в Россию.