Текст книги "Россия и большевизм"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
НОВОГОДНЯЯ АНКЕТА[32]32
Впервые: Иллюстрированная Россия. 1931. № 1 (январь). С. 11.
[Закрыть]
Дм. С. Мережковский думает об одном:
«Чего я желаю себе и России в наступающем году? – Освобождения.
Как разовьются события в России в будущем году? – Приблизят освобождение.
Когда мы вернемся в Россию? – Скоро!»
ЧТО ТАКОЕ ГУМАНИЗМ[33]33
Впервые: Возрождение. 1932. 21 апреля. № 2515.
[Закрыть]
Мудро поставила себя Латинская Академия под знак гуманизма. Следует, однако, помнить, что слово «гуманизм», благодаря своему историческому происхождению и образованию от XV века до XX, получило двойной смысл, один – для Академии выгодный, другой – опасный.
Весь вопрос в том, какой из этих двух смыслов должно иметь слово «гуманизм», чтобы творящие духовные силы Европейского Запада, от Орфея и Виргилия до Данте и Гете, могли быть объединены в борьбе с разрушительными силами, идущими уже не только с Востока, но и из подземных глубин самого Запада, – с «западно-восточным» нашествием варваров; чтобы новый всемирный «Интернационал Человечности» мог быть противопоставлен уже действующему «Интернационалу Бесчеловечности».
«…Я не мог заснуть. Переворачиваясь с боку на бок, я протянул руку. Палец мой ударился об одно из бревен стены. Раздался слабый, но гулкий, как бы протяжный, звук. Я, должно быть, попал на пустое место… Трудно было понять, откуда шел звук… он словно облетал комнату; словно скользил вдоль стен. Я случайно попал на акустическую жилку» («Стук-стук-стук», Тургенев).
Будем надеяться, что Латинская Академия в слове «гуманизм» не случайно попала на такую «акустическую жилку» – «пустое место» в старых-старых стенах нашего европейского дома. Если только сумеет она ударить по ней верно, то гулкий, остерегающий звук облетит весь дом, пробуждая спящих.
Кажется, не нужно доказывать, – это слишком ясно чувствуют все, кто еще может чувствовать, что после войны общий уровень человечности снизился и продолжает снижаться с угрожающей быстротой во всех областях человеческого духа; что совершилась и продолжает совершаться страшная убыль в человеке Человека. Слишком тонкою пленкою, легко спадающей, на звериной шкуре позолотой, оказалось во время войны и после нее то, что люди считают непроницаемой броней против зверя в себе и что вторая половина последнего христианского тысячелетия обозначала словом «гуманизм».
Что такое «репарации» в материально-разрушенных войною областях, знают все; но знает ли, помнит ли еще кто-нибудь, что такое «репарации» в драгоценнейшей области духа – человечности?
Все материальные и духовные вещи, после войны, похужели, – в продажной цене своей подорожали, а в непродажной подешевели. Больше же всех вещей похужела и подешевела бывшая некогда для человека «вещь в себе» (das Ding an sich), мера всех для него ценностей, – он сам, – абсолютное, внутреннее Лицо его, Личность. В страшном опыте войны оказалось, что Лицо человеческое вовсе не так прочно держится на человеке, как он предполагал; что оно снимается, с неожиданной и безболезненной легкостью, само спадает, как маска после маскарада – «цивилизации», «прогресса», «прав человека», «христианства» и проч. и проч. Вдруг появились и размножились бесчисленно мнимые люди, оголенные, скинувшие с себя человеческое лицо, как ненужную маску, – Человекообразные Антропоиды.
Как бы ни были различны и даже противоположны друг другу, в исходных точках своих, коммунисты, фашисты, гитлеровцы, – все они объединяются в последнем выводе: человеку, как «вещи в себе», грош цена; лицо человеческое, личность, есть нечто условное, в классе, в государстве, в нации; человек в обществе, муравей в муравейнике, клетка в организме, атом в материи, почти ничто сегодня, а завтра ничто совсем.
Хуже всего, что это нашествие Человекообразных происходит, может быть, не только после первой, вчерашней войны, но и перед второй, завтрашней; судя по опыту первой, более чем вероятно, что, если не минует нас вторая, то Антропоид восторжествует над Человеком окончательно, и род человеческий заменится новым родом нечеловеческим. Надо быть убаюканным признаками, чтобы все еще считать опасность эту призрачной.
Вот на какую «акустическую жилку» попала, вот по какому «пустому месту» в старых бревнах европейского дома ударила Латинская Академия в слове «гуманизм». В нашу глухую ночь, среди общего сна и беспамятства, раздался или мог бы раздаться в этом слове спасительно-остерегающий звук – зов, обращенный ко всем, еще сохранившим лицо человеческое, объединиться во всемирный союз для борьбы с «западно-восточным» нашествием варваров.
Внятность для всех, кто еще может внимать, – такова выгода слова «гуманизм». В чем же его опасность?
Первородный грех гуманизма – атеизм. При первом возникновении своем в эпоху Итальянского Возрождения гуманизм есть бунт освобождаемого, будто бы человеческого духа сначала только против внешних церковных форм, а потом и против внутреннего существа христианства. В бунте этом человек утверждается, как нечто абсолютное, против Бога: он сам себе Бог; все под ним, а над ним ничего. Первых гуманистов XV века соединяет с энциклопедистами XVIII века непрерывная линия духовного родства. В легком вольнодумстве Лоренцо Валла и Гвидо Кавальканти уже заключено вольтеровское, самое тяжелое из тяжелых, и скажем правду, вопреки авторитету умнейшего из людей, – самое глупое из глупых человеческих слов: écrasez l’Infâme!
Горький опыт двух последних веков показал нам, что союз гуманизма с атеизмом – роковой, убийственный для первого. С каждым днем все ясней осязается нами нерасторжимая связь истинного гуманизма – утверждения абсолютной человеческой личности с религией вообще и с христианством в частности; с каждым днем мы все яснее убеждаемся бесчисленными «доказательствами от противного», что лицо человеческое, если оно не «образ и подобие Божие», есть пустая маска, слишком легко спадающая с человекоподобного зверя, или, не будем обижать зверей, – с дьявола, что человек – самое неустойчивое из всех равновесий между Богом и дьяволом: если не восходит он бесконечно к Богу, то так же бесконечно – скажем на языке «детски мифологическом», но и детски понятном для всех – нисходит в «ад».
Пусть еще не все антихристиане скинули с себя лицо человеческое, но уже все «человекообразные» явно, на словах и на деле, как русские коммунисты, или тайно, только на деле, без слов, как фашисты и гитлеровцы, скинули с себя маску христианства. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что мир сейчас разделился на два воюющих стана: за и против Человека, за и против Христа.
Перед угрожающим нашествием варваров – бесчеловечных, пора, наконец, вспомнить, что единственно – непреложная мера человечности – совершеннейший Человек, какой когда-либо был и будет на земле, – Сын человеческий, Сын Божий. Только Он – действительный основатель гуманизма, в новом синтетическом смысле, том самом, в котором, будем надеяться, употребляет это слово Латинская Академия. Великое дело совершит она, если обратит в христианство, крестит гуманизм; если будет способствовать тому, чтобы поднят был над западноевропейским человечеством в борьбе его за Человека древний и новый, вечный Лабарум (labarum), знамение Христово: in hoc signo vincis.
ЗАГОН, ЧТО НАЗЫВАЛИ РОССИЕЙ, И ЗАГОН, ЧТО НАЗЫВАЕТСЯ «ЭМИГРАЦИЕЙ»[34]34
Впервые: Сегодня. 1933. 1 октября. № 271. С. 2–3.
[Закрыть]
Русский «закон и пророки». – «Придет наказание, когда его не будете ждать». – Террор российской и террор французской революции. – Выводы Достоевского. – Сила креста и сила земли. – «Скверный анекдот» с русским народом.
Россия в изгнании, называющая себя неверным и недостаточным словом «эмиграция», похожа на Израиля в «эллинском рассеянии» или в «вавилонском пленении» (кажется, последнее вернее). Душу Израиля спасло Священное Писание, «Закон и Пророки»; душу России в изгнании могла бы спасти великая русская литература – эмигрантский «Закон и Пророки».
Но для этого нужно бы увидеть их новыми или, как нынче говорится, «пореволюционными» глазами, новою мыслью передумать, новым сердцем пережить. А этого сделать нельзя без новой, «пореволюционной» тоже, критики. Но ее-то и нет. Сколько в «эмиграции» (будем употреблять иногда это недостаточное, но всем понятное слово), сколько в «эмиграции» старых и новых писателей и ни одного равного им критика. Эмиграция себя не судит («критика» значит «суд») под тем предлогом, что нельзя друг друга судить в виду врагов; бороться друг с другом нельзя, в тесноте, на плавучей льдине изгнания; говорят о себе, как о мертвых, «или хорошо, или ничего». Aut bene, aut nihil. Критиков же, судей, убивают или делают все, чтобы их убить, потому что внутренней критики – совести – нельзя убить совсем: слишком живуча эта змея.
Кажется, главная причина медленного, но страшно неуклонного умственного и нравственного падения «эмиграции» – это убийство Критики. То же, что сознание в личности, – критика в обществе: ее конец – конец сознания. Пала эмиграция и лежит без сознания. «Душа унижена до праха» и каждый проходящий может ее топтать, как прах.
Русский «Закон и Пророки» – наша великая литература. Что нам делать, говорит «Закон»; что с нами будет, говорят «Пророки». Если над нами исполнилась с такой ужасающей точностью первая половина пророчества, то, вероятно, и вторая половина исполнится.
«В России живет народ, который дик и зол… Я сторонний человек и могу судить свободно: русский народ зол; но и это еще ничего, а хуже всего то, что ему говорят ложь и внушают, что дурное хорошо, а хорошее дурно. Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать». Это в рассказе Лескова «Загон» говорит русскому юноше обрусевший англичанин в самом конце крепостного права, в начале 60-х годов.
Страшным словом «Загон» определяет он исторические, политические, социальные и религиозные судьбы России: тыном огороженное место, куда загоняют ожидающий бойни скот, – вот что такое «загон». Крайнему северо-востоку Европы – географической глуши, захолустью, «Евразии» – месту России в мире вещественном, соответствует также место в мире духовном. Был один «загон» внутренний, тот, что называли когда-то «Россией», а теперь их два: внутренний и внешний, тот, что называется сейчас «эмиграцией»; но в обоих одинаково считают русских за овец, обреченных на заклание.
«Русский народ дик и зол». Значит ли это: «зол», потому что «дик»? Между «злом» и «дикостью», с одной стороны, «добром» и «цивилизацией», с другой, – существует ли в народах-обществах такая же необходимая, внутренняя связь, как в отдельных личностях?
Был ли французский народ, один из «просвещеннейших», менее «зол» в терроре 93-го года, чем русский, «дикий» народ в своем терроре? Не был ли «злее» всех народов, бывших и будущих, тот, что кричал Пилату: «Распни!» – народ Божий, просвещенный светом божественным? Можно ли о каком бы то ни было народе сказать: весь добр или весь зол?
«Что ты Меня называешь добрым – благим? Никто не благ, как только один Бог» (Марк. 10, 18).
Если это говорит о Себе Сын человеческий, то тем более можно было бы это сказать обо всем роде человеческом.
Кажется, корень зла в русском народе видит Лесков не столько в самом зле, сколько в смешении зла с добром: «Хуже всего то, что народу говорят ложь и внушают ему, что дурное хорошо, а хорошее дурно… За это придет наказание». – «Нелегко разобрать, куда мы подвигаемся, идучи так, на ножах, которыми хочется кому-то все путное на клочья порезать, но одно только покуда во всем этом ясно: все это – пролог чего-то большого, что неотразимо должно наступить» («На ножах», Лесков).
Самое страшное в этих пророческих словах, может быть, то, что они так спокойно и просто, как будто мимоходом, сказаны. То же, что в «Бесах» Достоевского, в целой книге, сказано, здесь – в одной строке. Но каждое слово в ней огнем и кровью наливается – огнем, в котором сгорела, и кровью, в которой потонула Россия. Только теперь загнанные в оба скотских «загона» – в бывшую Россию и в эмиграцию, только новыми, «пореволюционными» глазами перечитывают или могли бы перечесть эти слова как следует; только теперь видят или могли бы увидеть в них свой приговор.
«Многое впереди загадка, и до того, что даже страшно и ждать… Наших детей и нас, может быть, ожидает что-то ужасное», – так же спокойно и просто, как будто мимоходом, нечаянно, повторяет Лескова Достоевский («Дневник писателя». 1876. Февраль. I). Оба приходят к одному и тому же выводу из двух как будто противоположнейших посылок. «Русский народ дик и зол», – утверждает Лесков; «Народ наш разумен и тих», – утверждает Достоевский. – «Пусть он груб, и безобразен, и грешен, но приди только срок его, начнись дело всеобщей, всенародной правды, и вас изумит та степень свободы, которую проявит он, под гнетом материализма, страстей, денежной и имущественной похоти, и даже перед страхом жесточайшей, мученической смерти» («Дневник писателя». 1877. Январь. I). – «Что лучше – мы или народ?.. Отвечу искренне: мы должны преклоняться перед народом и ждать от него всего… как блудные дети, двести лет не бывшие дома, но возвратившиеся все-таки русскими» (1876. Февраль. I). – «Суть христианства… дух и правда его сохранились и укрепились в нашем народе… так, как, может быть, ни в одном из народов мира сего» (1877. Март. I). – «Правда Христова… хоть где-нибудь, да должна же сохраниться; хоть какая-нибудь из наций должна же светить… Солнце показалось на Востоке (в России), начинается новый день… К тому идет» (1877. Февраль. I).
Все это значит: «Русский народ – Богоносец»; место его в мире – не скотский «загон», а высота, где воздвигнется Град Божий, Новый Сион. Это для Достоевского вывод не из отвлеченного мышления, а из религиозного опыта, в котором соединяется для него бывшее с будущим, начало жизни – с ее концом, первое воспоминание – с последним пророчеством…
«Вспомнилось мне одно мгновение из моего первого детства, когда мне было лет девять… Август месяц в нашей деревне; день сухой и ясный… Я прошел за гумна… забился в кусты, и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик… Вдруг среди глубокой тишины я услышал крик: „Волк бежит“. Вне себя от испуга, крича в голос, я выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика… Это был наш мужик Марей… Он остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другой – за его рукав, то он разглядел мой испуг.
– Волк бежит! – прокричал я, задыхаясь.
Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на одно мгновение почти мне поверив.
– Что ты, что ты, какой волк, померещилось, вишь? Какому волку тут быть! – бормотал он, ободряя меня.
Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун. Углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый палец, с черным ногтем, запачканный в земле, и тихонько дотронулся до моих губ.
– Ишь ведь, ай, – улыбнулся он мне какою-то материнской улыбкой.
Я понял, наконец, что волка нет и что крик: „Волк бежит!“ – мне померещился.
– Ну, ступай, а я те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! – прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь. – Ну, Христос с тобой!
И он перекрестил меня и сам перекрестился… Если бы я был собственным сыном его, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлой любовью взглядом».
Это вспомнилось Достоевскому лет через пятнадцать, в Сибири, на каторге, в день Светлого праздника.
«Я считался за казармами острога… Мне встретился М-цкий, из политических: он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули, и губы затряслись.
„Je hais ces brigands!“ – проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо» («Дневник писателя». 1876. Февраль. III).
Вспомнилось и через пятьдесят лет, в конце жизни, когда писал Достоевский о «русском народе, Богоносце».
«Je hais ces brigands». – «Я ненавижу этих разбойников!» – это значит: «Русский народ дик и зол». – «Наших детей и нас ждет что-то ужасное». «Волк бежит!» – на этот крик ужаса отвечает «с материнской улыбкой» мужик Марей – «русский народ, Богоносец»: «Уж я тебя волку не дам!» И крестится, и крестит мальчика. «Два спасения от грозящей русскому народу гибели: сила Креста и сила Земли». Пальцем, запачканным в земле, прикасался мужик Марей к устам нареченного сына своего, Достоевского; как тот пустынный серафим отверзает уста пророка.
«Видно, прошли сроки уже чему-то вековечному… что приготовлялось в мире с самого начала его цивилизации» («Дневник писателя». 1877. Январь. I). – «Точно все перекопано и наполнено порохом (в Западной Европе) и ждет только первой искры» (1876. Апрель. I). – «Все ждут войны с коммунизмом… врагом всей Европы… У миллионов демоса, во главе всех желаний, стоит грабеж собственников… В том-то и заключается вся „социальная идея“, о которой им толкуют их вожаки… Они (коммунисты) победят несомненно, и если только богатые не уступят вовремя, то совершатся страшные дела» (1876. Март. I). – «В России же этого не может быть совсем: наш народ доволен, и чем далее, тем более будет доволен… А потому и останется только один колосс на континенте Европы – Россия… Это случится, может быть, гораздо скорее, чем думают. Будущность Европы принадлежит России!» (1876. Апрель. I).
Все это и значит: «Солнце показалось на Востоке, и с Востока начинается для человечества новый день». Русского народа, Богоносца, – мужика Mарея лицо, – вот над миром восходящее солнце.
Но если бы Достоевский не предчувствовал, что, прежде чем взойдет солнце, «нас ждет что-то ужасное»; что остерегающий крик: «Волк бежит» – ему не совсем померещился и что не бывший и не настоящий, а только будущий русский народ явит лик Богоносца; если бы Достоевский всего этого не предчувствовал, то мог ли бы написать самую вещую из всех своих книг – «Бесов»?
Русский народ оказался гадаринским бесноватым.
«Он имел жилище в гробах, и никто не мог связать его даже цепями, потому что многократно был скован оковами; но разрывал цепи и разбивал оковы; и никто не в силах был укротить его» (Марк. 5, 3–4).
Оборотнем оказался мужик Марей. Только что успокаивал испуганного мальчика: «Уж я тебя волку не дам!» – и вот, сам вдруг обернулся волком; страшно исказилось лицо: вместо «материнской улыбки» волчий оскал зубов; волком воет, бежит в лесную дичь и глушь, в звериное логово – «Евразию».
Будь у эмиграции новое, действительно «пореволюционное» сознание – критика, – поняли бы, может быть, как мог произойти этот, говоря языком Достоевского, «скверный анекдот» с русским народом-Богоносцем.
Самая терзающая мука – даже не само убийство России, а то, что русский народ – пусть даже не весь, а только малая часть его (есть ли тут мера большого и малого?), – оказался сообщником убийц России; что с такою внезапною легкостью предал он свою тысячелетнюю святыню – христианство, и надругался над ней. «Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать».
Между «Преступлением и наказанием» (одна из глубочайших тем Достоевского) связь нерасторжима, в нравственном законе так же, как в законе механики: угол падения равен углу отражения; злые будут наказаны, добрые – награждены. Но в свободе Христовой связь эта как будто расторгнута и даже опрокинута: добрые наказаны, злые награждены. Так – в низшем порядке, эмпирическом, а в религиозном, высшем, – зло само себя казнит погружением в себя, отпадением от высшей сферы бытия – Добра-Бога; и добро само себя награждает приобщением к этой высшей сфере.
Самое страшное в убийстве России то, что все еще русский народ или какая-то часть его остается с Каиновым клеймом на лбу, окаянной и нераскаянной; что зло сейчас в России победило, добро побеждено, как нигде и никогда. Самая терзающая мука – вопрос без ответа: за что? За что страдают невинные? Будь у эмиграции критика – общая совесть, общее сознание, – поняли бы, может быть, что спрашивать надо не «за что?», а «для чего?»; поняли бы «соблазн и безумие Креста»: для чего пострадал на кресте Невиннейший…
«И проходя, увидел Иисус человека, слепого от рождения.
Ученики Его спросили у Него: Равви! Кто согрешил, он или родители его, что родился слепым?
Иисус отвечал: не согрешил он, ни родители его; но это для того, чтобы на нем явились дела Божии» (Иоанн. 9, 1–3).
Будь у эмиграции критика, поняли бы, какое великое дело Божие совершается сейчас в невинных муках России.
Первая половина пророчества Достоевского уже исполнилась с ужасающей точностью: «бесы» вошли в русский народ или в какую-то часть его; будь у нас критика, поняли бы, может быть, что и вторая половина исполнится с такою же точностью.
«Бесы, вышедшие из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло…
И (люди) вышли видеть происшедшее; и, придя к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме; и ужаснулись» (Лука 8, 33–35).
Пусть то, что происходит сейчас в России, так же как в эмиграции, – в этих двух скотских «загонах» – все еще для Европы, для Европы, для мира, – только «скверный анекдот с русским народом-Богоносцем»; но когда сам мир когда-нибудь придет к Христу, то, может быть, увидит, что исцеленный бесноватый сидит у ног Его, и ужаснется, и поймет, для чего невинно страдала Россия.