Текст книги "Жизнь моряка"
Автор книги: Дмитрий Лухманов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Кровавая свалка продолжалась минут пять. Два матроса лежали на палубе с раскроенными черепами, Дуглас получил несколько рваных ножевых ран (потому что концы ножей были обломаны), а из нового капитанского секстана получилась исковерканная лепешка, тут же брошенная за борт.
Во время этой свалки Флотский исчез. Решили, что он прыгнул за борт.
Но Дуглас не верил в это – он был убежден, что старый матрос прячется где-нибудь в рундуках кубрика и команда его подкармливает.
В темные ночи Хват по нескольку раз в вахту крадучись обходил палубу, присматриваясь к люковой рубке над сходом в кубрик: «Выползет же когда-нибудь этот сукин сын дохнуть воздухом». И действительно, недели через три в темную штормовую ночь Дуглас накрыл Флотского на палубе. Тот бросился перед ним на колени, прося пощады. Дуглас взмахнул дубинкой, которую он после случая с Флотским стал по примеру капитана носить на руке. Защищая голову от удара, Флотский закрылся руками… Дубинка хрястнула, и обе руки были переломаны выше кистей. После этого ему надели на ноги и на переломанные руки кандалы и бросили в одну из шлюпок, где и продержали на сухарях и воде до самого Сан-Франциско.
Во время штормов у мыса Горн в ужасную ледяную ночь крепили крюйс-марсель. Парус, плохо стянутый горденями, вздутый кверху и оледеневший лубком, не позволял матросам «расходиться» по рею. Второй помощник, по имени Колл, зверь не хуже своих старших собратьев, но трус, стоял посредине рея, вцепившись обеими руками в драйреп, и кричал не своим голосом:
– Расходись, дави его животом!
Вотерман с юта посылал угрозы и проклятия Коллу и его слабосильной команде.
Колл озверел и, стоя на рее выше матросов, начал их бить каблуками сапог по головам. Трое сорвались и полетели вниз. Двое из них, с подветра, были отнесены в море; минуты две слышны были их крики, но им не бросили ни круга, ни даже конца какой-нибудь снасти; третий, с наветра, упал на палубу юта и тяжело стонал.
– Уберите вон этого покойника! – заорал Вотерман.
К несчастному подскочил Хват.
– Что ты стонешь? Ты же уже сдох, сукин сын! Эй, кто там есть из его вахты, принесите его одеяло!
Когда принесли одеяло, Хват закатал в него стонущего человека и, пихая ногами, столкнул через балюстраду в море.
Скоро после того как мы обогнули Горн, поплатился и Колл.
Во время одного из поворотов судна Колл стоял у подветренных грот-брасов и по команде «пошел грота-брас» недостаточно быстро их отдал.
Вотерман, стоявший у руля, подскочил к Коллу и дал ему затрещину, но тот обернулся и так ударил капитана кулаком между глазами, что Вотерман растянулся на палубе. Поднявшись, он ничего не сказал Коллу и спустился к себе в каюту.
Через несколько минут к Коллу подошел стюард:
– Капитан просит вас, сэр, к себе в каюту.
– Скажите капитану, что я, как вахтенный начальник, не могу оставить своего поста.
Стюард спустился с докладом вниз, но через минуту снова появился перед Коллом.
– Капитан просил вас пожаловать к нему, когда вы сменитесь.
Делать было нечего. После смены полумертвый от страха Колл поплелся к капитану.
Вотерман с распухшей переносицей встретил его чрезвычайно любезно.
На столе стояла бутылка портвейна и две чеканные серебряные чарки.
– Я был не прав перед вами, – сказал Вотерман, – я погорячился, я не должен был поднимать руку на своего офицера при команде. Выпьем и помиримся.
Колл не ожидал такого приема.
– Простите и меня, капитан, вы лучший капитан из всех, с которыми мне приходилось плавать, – ответил он сконфуженно. – Я очень виноват перед вами.
– Ничего, выпьем, – и Вотерман налил чарки. Выпили, а через четверть часа Колл, с «браслетами» на ногах и руках, лежал в шлюпке, стоявшей в рострах, напротив той, в которой лежал бедный Флотский. В чарку Колла Вотерман подсыпал сонного порошка. В вахтенном журнале он записал: «8 сентября 1851 года, широта – не помню точно, ну, скажем, – 48°50' южная, долгота 77°15' западная, в 4 часа 15 минут пополудни арестован, с наложением наручников, помощник капитана Чарлз В. Колл за небрежное исполнение обязанностей и недисциплинированное поведение, выразившееся в попытках нанесения оскорблений действием капитану при исполнении последним служебных обязанностей и в присутствии команды».
В тот же вечер произошло глупое и бессмысленное по своей жестокости убийство старого матроса-итальянца.
Дуглас доложил Вотерману, что итальянец не вышел в восемь часов вечера на вахту и что он не стоял вахты с четырех до шести.
– Матросы говорят, что у него ноги болят, – добавил с усмешкой Дуглас.
– А вот мы вылечим ему ноги! – сказал Вотерман. Оба пошли к люку в кубрик и начали барабанить дубинками по сдвижной крышке, ругаясь и вызывая наверх итальянца. Скоро он показался на трапе и медленно поднялся на палубу.
Увидя разъяренные лица начальников, он стал что-то бормотать по-итальянски и показывать на ступни ног. Они были черны от гангрены. У старика кто-то украл единственные сапоги, и он в ледяные штормы у Горна отморозил босые ноги.
– Говори по-английски, когда с тобой порядочные люди разговаривают!.. – заорал Вотерман и стукнул старика дубинкой по голове.
Матрос рухнул на палубу как подкошенный.
– Стюард! – заорал Вотерман. – Принеси сюда стаканчик виски или рома, a то этому слабонервному шарманщику дурно сделалось.
Но спирт был уже бесполезен: матрос был мертв. В ту же ночь несчастный старик, «скончавшийся от гангрены» (как было записано в вахтенном журнале), был зашит в парусину и похоронен по морскому обряду, Вотерман, исполняя роль пастора, прочел по молитвеннику соответствующее напутствие.
«Вызов» не поставил рекорда, его рейс из Нью-Йорка в Сан-Франциско занял сто восемь дней. Рекорд поставил вышедший за месяц до него тем же рейсом и тоже прямо с постройки клипер «Флайинг клауд», сделавший этот переход за восемьдесят девять суток и двадцать один час.
Скоро рассказы о зверствах и преступлениях Вотермана и его помощников сделались известными всему Сан-Франциско, и на пристань повалили рабочие с золотых приисков. Собралась толпа тысячи в две и решила тут же линчевать Вотермана и Дугласа, но их и след простыл.
Двинулись по улице по направлению к конторе Ольсон и Ко. Матросы с «Вызова» вели впереди под руки Флотского с криво сросшимися руками. Он едва мог переступать ногами. Двери конторы оказались запертыми, их вышибли, но в конторе никого, кроме пары перепуганных насмерть клерков, не нашли. В это время с пожарной каланчи раздался звон набата, и явился маршал «Комитета бдительности», окруженный полицией. Он долго уговаривал толпу, и она разошлась только после клятвенного обещания маршала, что Вотерман и Дуглас будут разысканы, арестованы и преданы суду.
Этих зверей действительно разыскали дней через десять на какой-то испанской ферме, миль за сорок от Сан-Франциско, но суд освободил их из-под ареста под крупный залог. Их судили через месяц, когда «Вызов» выгрузился и ушел под командой другого капитана в Китай за чаем.
Ну, вы знаете американских судей, пословица чуть не на всех языках говорит: «С сильным не борись, с богатым не судись». Оба были оправданы.
А знаете, чем кончил Вотерман? Он больше не пошел в море, а купил в окрестностях Сан-Франциско большую ферму и сделался помещиком. Он дожил до семидесяти шести лет. Я как-то слышал от старых моряков, что Вотерман под старость сделался ханжой и добровольным проповедником среди моряков. У него была яхточка в Сан-Франциско, на которой он объезжал стоящие на якоре суда, читал матросам проповеди и раздавал библии.
Говорят, что при одном из таких посещений он нарвался на двух бывших матросов «Вызова»; они выкинули его за борт и стали топить шестами, но старый морской волк умел плавать как рыба; он вынырнул под кормой корабля, где на бакштове стояла его яхточка, вскарабкался на борт, перерезал бакштов, поставил паруса и удрал».
Возвращаюсь домой!
От Зондского пролива и почти до самого мыса Доброй Надежды «Армида» шла при сравнительно хорошей погоде с попутными ветрами. Дни и ночи так походили одни на другие, что о них теперь трудно рассказать что-либо интересное, кроме, пожалуй, случая с пропажей и находкой матросских трубок.
Приблизительно через неделю после выхода в океан у команды начали пропадать трубки. Большинство трубок было из белой глины, по пенсу за штуку, но были и деревянные, более дорогие.
Начались недоразумения, подозрения, ссоры. Дошло до того, что команда пригласила сама в кубрик старшего помощника Бубана, открыла свои сундуки, вытряхнула все, что было в мешках, на койки и попросила его обыскать всех. Трубки не нашлись.
Можно было подумать только одно: что кто-либо таскает трубки из озорства и бросает их за борт. Но кто?
Недоразумение это тянулось дней десять, до прохода нами Кокосовых островов. Когда мы их прошли, капитан приказал убрать в кладовую стоявшие у нас на корме две маленькие сигнальные пушки, и вот при уборке из одной пушки посыпались наши трубки. Вором оказалась одна из наших обезьян.
Вспомнили, что кто-то из матросов дал в лапы вертевшейся около него мартышке горячую трубку; она обожгла лапы и с визгом убежала на ванты. Потом, когда обезьяна приставала во время еды, ее часто пугали трубками, и вот, очевидно, она начала мстить – таскать по ночам все плохо лежавшие трубки и прятать их в пушку.
У мыса Доброй Надежды нас прохватило порядочным штормом и «вогнало в рифы».
Трое суток штормовали под нижними марселями и зарифленым фоком.
Есть такая загадка: «Что на свете всего быстрее?» Ответ: «Мысль». Говорят, что человек, когда спит крепко, никогда не видит никаких снов, что сны он видит только тогда, когда у него начинает работать мозг, а мозг начинает работать только за несколько мгновений до пробуждения, и работа мозга именно служит импульсом к пробуждению. Таким образом, длиннейшие, запутаннейшие, яркокрасочные сны успевают проходить перед нами в течение нескольких мгновений.
Так ли это, не знаю, но вот приблизительно то, что можно успеть передумать, падая с мачты на палубу.
Я работал на нижнем фор-марса-pee, очищая распустившуюся шлейку, запутавшуюся вокруг бык-горденя марселя. Я сильно перегнулся вперед, спокойно упираясь левой рукой в туго надутый штормовым ветром парус, а правой дергал за шлейку, стараясь ее отцепить. Вдруг рулевой неожиданно рыскнул, давление ветра на парус сразу прекратилось, он заполоскал, упиравшаяся в него рука скользнула, я потерял равновесие и полетел вниз головой.
«Надо как-нибудь вывернуться ногами вниз, – пронеслось у меня в голове. – Вот кошку как ни брось, она, падая, непременно перевернется спиной кверху. Только надо перевертываться в сторону паруса и постараться ухватиться за один из бык-горденей… Ага, паруса снова надулись, рулевой справился, значит, прежде всего я ударюсь головой в пузо фока; вот в этот момент надо ухватиться за бык-гордень… Ну, не зевай…» Я ударился головой в туго надутый фок, сделал какой-то неповторимый, подсказанный мне инстинктом маневр ногами, перевернулся и ухватился сначала правой, а затем обеими руками за ближайший бык-гордень. Надутый фок, по верхней части которого я теперь скользил, замедлил мое падение. «Сейчас я приду на самое выпуклое место и оттуда полечу уже вертикально на палубу». Бык-гордени при поставленных парусах у нас не крепятся, но чтобы они не вырывались из блоков, на концах завязаны узлы-восьмерки. Мне ясно представилась восьмерка… «Если узел дойдет до направляющей планки, а я еще не дойду до палубы, то, как бы я ни напрягал мускулы (как эти мускулы называются?.. Да, бицепсы), мне дернет руки кверху и встряхнет, как на дыбе; хорошо, если вывихнет, а то, пожалуй, совсем оторвет руки. Надо постараться согнуть их в локтях, чтоб пружинили… Ну, а если я дойду до палубы, а узел еще не дойдет до планки? Ну, тогда разобьюсь, обязательно разобьюсь, самое меньшее, если сломаю обе ноги. А кто их будет ампутировать на судне?.. Ну!..»
Узел-восьмерка дошел до планки. Руки рвануло вверх, в глазах потемнело от боли, и на какую-то долю секунды я повис в воздухе, но моментально выпустил бык-гордень и полетел на палубу. Однако лететь мне оставалось уже меньше сажени, и меня подхватили товарищи.
Оказалось, что я даже не вывихнул рук, а только растянул связки.
Самое лучшее в этих случаях средство – лед, но где было его достать? Обошлись забортной, довольно холодной водой с уксусом. Целую неделю, если не больше, я не мог двигать руками, и товарищи кормили и поили меня, как младенца, а потом долго еще болели лопатки и под мышками, потом и это прошло.
Пока болели руки, я не мог, конечно, работать, но зато на своих вахтах был бессменным впередсмотрящим.
Когда проходили остров Св. Елены, случилось маленькое происшествие. Пара наших мартышек сидела на ноке бизань-гика; они грелись на солнце и искали одна у другой блох. Вдруг, вероятно от близости острова, ветер неожиданно зашел, и бизань, вынесенная вперед завал-талями, заполоскала. Гик тряхнуло, и одна из обезьян полетела за борт; другая удержалась, вцепившись в шкоторину. Ни минуты не задумываясь, упавшая в воду обезьяна поплыла по направлению к острову.
Бубан, стоявший на вахте, хотел послать ей вдогонку Палермо, но потом, как он сам рассказывал, моментально сообразил, что судно имеет семь узлов ходу и, для того чтобы опять поймать Палермо, пришлось бы ложиться в дрейф и терять время. Этого для обезьяны делать не стоило. Он долго следил за ней в бинокль, а хозяин обезьяны, матрос Ставро (из албанских греков), до самого конца плавания не мог ее забыть.
Штилевой полосы мы совсем не почувствовали и проскочили ее, имея только несколько дней маловетрия и сразу перейдя из зюйд-остового в норд-остовый пассат.
Вот наконец и Мадейра. Чуть брезжит рассвет. Ветер стих. Ровные волны рядами перекатываются от края до края безоблачного горизонта. Солнце только что вышло из океана и, окруженное сероватой утренней мглой, стало медленно подниматься над водой. «Вечер ли красный, иль серое утро – верные признаки ясного дня», – говорят моряки. Действительно, мгла скоро рассеялась; подхваченные чуть слышным ветерком, маленькие белые, как пушинки, облачка быстро унеслись к африканскому берегу, открыв на очистившемся горизонте большой парусный барк с бессильно повисшими парусами.
От величественно подымавшейся из проснувшегося океана Мадейры подул легкий утренний бриз; крылья нашего клипера стали расправляться, и серебряная струйка кильватера запенилась, журча, за кормой. Барк, до которого не дошла еще полоска ветра, оставался на месте, и мы заметно стали к нему приближаться. Вот под его гафелем развернулся итальянский флаг с поднятым под ним «ясно вижу» и бессильно повис в воздухе, чуть трепеща мягкими, шерстяными складками. «Армида» подняла свой еще раньше. «Прошу лечь в дрейф», – был следующий сигнал «итальянца», и его флаг, теперь уже окончательно развернувшийся и затрепетавший от свежего бриза, медленно приспустился до половины.
– Брамсели и бом-брамсели на гитовы! Кливер и бом-кливер долой! Фок и грот на гитовы! На грота-брасы! – раздалась команда нашего капитана, и через несколько минут «Армида» лежала в дрейфе.
От итальянского барка отвалила шестерка и направилась к нам.
Вот что узнали мы от несчастной команды «итальянца». Ровно четыре месяца назад барк «Регина дель Маре» («Царица морей») с полным грузом лакрицы отправился из Яффы в Филадельфию. С первого же дня плавания его начали преследовать штили, прерываемые по временам противными вестовыми ветрами. Таким образом, злосчастная «Царица морей» превратилась в их рабу – на четвертый месяц плавания едва доплелась до Мадейры…
– Odesso undeci giorini, que oghi sera buona sera Maderi e per la matina di nuovo «Buon giorno, Maderi»[26]26
Вот уже одиннадцатый день, как каждый вечер мы прощаемся с Мадейрой, а на утро снова: «С добрым утром, Мадейра» (итал.).
[Закрыть].
Запасов провизии на небогатых вообще итальянских судах, конечно, не хватило на такое неожиданно долгое плавание; о табаке и говорить нечего. Бедные матросы уже двенадцатый день питались крошками сухарей и лакрицей, а последнюю трубку выкурили с месяц назад.
Хорошо, хоть пресной воды было вдоволь: это немного поддерживало бодрость команды.
Нечего и говорить, что мы накормили и напоили несчастных итальянцев, дали им, сколько могли, провизии и табаку, и они, благословляя нас в самых цветистых выражениях на своем богатом языке, отправились на судно.
Встреча с нами принесла итальянскому барку не только пищу, но и счастье: утренний бриз перешел в ровный остовый ветер, попутный нам обоим, и как только шестерка была поднята, «Регина дель Маре» снялась с дрейфа и, отсалютовав нам флагом, быстро понеслась под всеми парусами к желанному западу.
На восьмидесятый день плавания «Армида» под буксиром парохода входила в устье реки Тахо и с трудом поднималась против сильного течения. Я, кажется, забыл сказать, что мы должны были зайти в Лиссабон для получения ордера с указаниями, в какой из европейских портов идти сдавать привезенный сахар.
В Лиссабоне ждало нас порядочное разочарование. Надо сказать, что нигде в целом свете нет таких глупо строгих карантинов, как в Испании и Португалии. Поэтому не успели мы стать на якорь, как к нашему борту подошел катер с карантинно-таможенными чиновниками, которые, опросив судно, сказали, что так как на Яве свирепствуют постоянно зловредные болотные лихорадки, а мы пришли в Лиссабон только за ордерами, то нас покорнейше просят сношения с берегом не иметь; все же, что нам нужно, мы можем получить через карантинную контору.
Надо было видеть наши физиономии, когда мы услышали эту приятную новость!
Географы говорят, положим, что Лиссабон хорош только снаружи, а внутри грязен и неинтересен. Но черт возьми всех географов на свете вместе с их утешениями, после того как, проболтавшись восемьдесят дней в море, вы узнаете, что вас не пускают на берег!
Двадцать дней простояли мы в Лиссабоне под желтым флагом в ожидании проклятых ордеров и за все это время так и не могли добиться его спуска.
На двадцать первый день мы. тронулись в Гринок. Но, должно быть, наше счастье увезла «Царица морей», потому что от Лиссабона вплоть до Гринока мы ни разу не лежали на курсе и только благодаря чудным качествам «Армиды» на сороковой день плавания пришли к месту назначения, сделав весь путь лавировкой.
В Гриноке я расстался с «Армидой», о плавании на которой навсегда сохранил лучшие воспоминания. Получив при окончательном расчете около двадцати фунтов стерлингов, я решил, что если теперь не вернусь в Россию, то такой случай представится снова нескоро; к тому времени мне было уже девятнадцать лет и пора было готовиться к экзамену на штурмана. Итак, я отправился восвояси и 20 февраля 1886 года был в Петербурге у матери, с которой расстался пятнадцатилетним мальчиком.
Штурман дальнего плавания
Из Петербурга на Волгу
Родная семья, обстановка петербургской жизни, русская речь, которой я не слыхал больше двух лет, скоро сделали то, что мои скитания за границей и тяжелая трудовая жизнь рядового матроса начали казаться каким-то далеким сном. Хорошо, тепло жилось мне в доме у матери. Одно тяготило меня: я видел и знал, что она тратит на меня последние трудовые гроши. Она разошлась в это время с моим отчимом и жила литературным трудом, работая в одной из петербургских газет.
Надо было искать заработка, а для этого прежде всего нужно было получить диплом.
Программа экзамена на штурмана каботажного плавания невелика, но я года полтора не брал в руки учебников, и надо было многое освежить в памяти.
Заведующий Петербургскими мореходными классами, к которому я явился с просьбой о переводе меня, или, вернее, моих бумаг, из Керченских классов в Петербургские, принял меня очень любезно и помог. Нашлись ученики, предложившие вместе готовиться к экзамену, и в первых числах апреля в моих руках было уже желанное свидетельство.
После двухмесячных бесплодных скитаний по пароходным конторам, борясь между желанием помочь матери и боязнью снова надолго с ней расстаться, я совершенно случайно получил приглашение на должность второго помощника командира в пароходстве А.А. Зевеке на Волге.
Место было неважное: жалованья всего тридцать пять рублей на своем столе, т.е. гораздо меньше, чем я получал в последнее время, плавая за границей матросом, а затем, поступая на речной пароход, я терял на время и свою «морскую линию». Но что было делать! Зато я все-таки из матросов переходил на положение командного состава и снимал с матери непосильное бремя расходов на содержание взрослого сына.
Напутствуемый слезами и пожеланиями удачи и счастья, я уехал на Волгу.
Странно почувствовал я себя в этом новом положении. Я вдруг увидел, что все, что я с такой любовью изучал в течение четырех с лишним лет, к чему привык, чему старался подражать, о чем мечтал, чем жил, – все это совершенно ненужно и неприменимо в моей теперешней службе. Вместо парусов и снастей, управление которыми я изучил до тонкости, были огромные несуразные колеса; вместо навигационных инструментов и карт – рыжебородый лоцман, который вел пароход как ему вздумается по неведомому мне фарватеру; вместо строгой вахты на шканцах или открытом мостике, где вахтенный начальник не мог ни присаживаться, ни разговаривать, ни курить, – сидение за самоваром в стеклянной рулевой рубке, где не только вахтенный начальник, но даже рулевые вели бесконечную болтовню между собой и с лоцманом. Даже то, что, кажется, могло бы быть одинаковым в море и на реке, как, например, уборка и мытье палубы, делалось как-то иначе, как-то не так, как я привык видеть в море.
Мне было очень тяжело: я ясно видел, что мои несложные обязанности может с успехом исполнять всякий грамотный и расторопный человек. А вечная близость берегов, мели, перекаты, незнание, куда ты идешь или, вернее, куда тебя везут, положительно угнетали и расстраивали нервы. Если в море все было определенно, ясно, каждый знал свое место и дело, то здесь – как мне казалось в то время – все зависело от разных случайностей и капризов людей и природы: «Вот дожди пойдут, так и вода прибудет», или: «Сегодня ночь простоим на якоре на Камышинской пристани: к лоцману сват в гости приходил, так он малость выпимши». Такие и подобные им фразы приходилось слышать нередко. Я начал серьезно думать о том, чтобы перебраться снова куда-нибудь на море.
Случай помог мне, хоть и нескоро.
Весной 1887 года мой пароход «Колорадо» стоял в астраханском плавучем доке и менял треснувший гребной вал. Гуляя как-то в парке, окружавшем главную контору общества «Кавказ и Меркурий», я встретился с одним товарищем по Петербургским мореходным классам. Мы разговорились. После первых приветствий и вопросов о том, где кто служит, я начал ему жаловаться на «Колорадо» и волжские порядки. Он от всей души смеялся, слушая мои рассказы.
– Брось ты все это к черту! – проговорил он наконец. – Переходи к нам в «Кавказ и Меркурий».
– Да разве это так легко? – удивился я.
– Вообще нелегко, а тебе, я думаю, нетрудно будет. Ты иди прямо к помощнику управляющего пароходством, объясни свое положение и упомяни, что плавал несколько лет в океане. Самое лучшее, если обратишься к нему прямо по-английски: он страшный англоман. Если ты сделаешь так, я уверен, что он тебя примет.
– Да что ты!
– Попробуй!
Сказано – сделано. На следующее утро я явился в главную контору «Кавказа и Меркурия» и, попросив передать свою визитную карточку помощнику управляющего, волнуясь, стал ждать ответа. Через несколько минут меня пригласили в кабинет.
В большой, хорошо меблированной комнате, стены которой были увешаны моделями каспийских и волжских пароходов, перед массивным письменным столом сидел безукоризненно одетый джентльмен, с большими, нависшими вниз, по английской моде, усами.
– Чему могу служить? – обратился он с официальным вопросом.
Едва пересилив волнение, я ответил:
– Я моряк. Плаваю пятый год… Больше двух лет проплавал на парусных судах в океане, теперь служу вторым помощником командира на «Колорадо», но мне на реке не нравится. Хотел бы поступить в Каспийский отдел вашего пароходства.
– Do you speak English?[27]27
Вы говорите по-английски? (Англ.)
[Закрыть]
– Yes, sir. I do.[28]28
Да, сэр (англ.).
[Закрыть]
Дальнейший разговор продолжался по-английски.
– Что вам не нравится на реке?
– Невозможность применить к делу свои способности и познания, все то, чему я учился, а также отсутствие дисциплины и порядка.
– Ну, дисциплина и порядок, положим, не на всех речных судах отсутствуют. Хорошо, подайте прошение и изложите в нем, где вы плавали раньше и где кончили курс. Сделайте это сейчас же в конторе и передайте секретарю – это форма, без которой я вас принять не могу… Затем я должен вас предупредить, – и почтенный джентльмен, пристально поглядев мне в глаза, продолжал уже по-русски, – единственная вакансия есть на игровой шхуне «Великий князь Михаил». Я попрошу капитана – кстати сказать, очень сурового человека – разрешить вам, если он найдет это возможным, стоять самостоятельную вахту. Пока у вас нет диплома, а только свидетельство об окончании курса, вы будете считаться исполняющим должность второго помощника и одновременно суперкарго. Таким образом, вы узнаете порядок службы на наших судах, а когда получите диплом – станете штатным помощником. Жалованье будете получать покуда пятьдесят рублей в месяц и стол… Согласны вы на эти условия?
Нечего и говорить, что я был согласен, и, поблагодарив прерывающимся голосом помощника управляющего, бросился, не чувствуя под собой от радости ног, в парк, где меня поджидал на скамейке вчерашний товарищ. Я ему радостно передал весь разговор с помощником управляющего, но он сразу охладил мой восторг.
Шхуна «Михаил», по его словам, была самым отчаянным судном во всем пароходстве: при двухстах футах длины она имела всего двадцать два ширины и девять углубления, поэтому ее качало так, что раз побывавшие на ней пассажиры готовы были пропустить рейс и ждать целую неделю, чтобы не попасть на нее вторично. Капитан «Михаила» Даниельсон был такой «собакой», каких можно было встретить только, пожалуй, в старину на пиратских судах.
– Отдельного суперкарго на «Михаиле» по штату не полагается. Как ты справишься с обязанностями суперкарго и будешь стоять еще вахту, – добавил он, – я и ума не приложу. У суперкарго столько дела с грузом и отчетностью, что он нигде не стоит вахты. Да ты имеешь понятие о нашей отчетности?
– Ни малейшего!
– Ну, брат, так не услужишь с Жоржем!
– С каким Жоржем?
– Да с Даниельсоном. Он наполовину норвежец, наполовину русский, его все зовут Жоржем.
Я струхнул не на шутку. Но, с одной стороны, желание перейти на море, хотя бы и Каспийское, а с другой – юношеская уверенность в своих силах взяли верх, и я, подав прошение, взял расчет с «Колорадо». Назначение на «Михаила» состоялось на другой же день.