Текст книги "Чужая шкура"
Автор книги: Дидье ван Ковелер (Ковеларт)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
~~~
Я не чувствовал себя несчастным, мне просто было грустно. Такая унылая тоска совсем не в моем характере, обычно меня бросает из крайности в крайность, то я впадаю в восторг, то трясусь от злобы. А тут вдруг полное безделье и беспросветная тоска, и так до самой ночи, а дальше точно такой же новый день, такой же серый и бессмысленный. Разве что кот регулярно требовал от меня внимания, а так мне ничего не хотелось, я перестал читать и только раз в неделю высылал по факсу статью, сочиненную из обрывков рецензий моих коллег, случайно услышанных по радио. От этого мои рецензии в общем ничего не потеряли. В конечном счете роман – не более чем сырье, которое неплохо заменяют полуфабрикаты. В мире, где спрос рождается рекламой, главную роль играют посредники, и я не видел ни малейшего повода для угрызений совести, занимаясь плагиатом. Я паразитировал на своих собратьях так же, как ранее подпитывал их, только и всего.
Я не отвечал Карин из Брюгге. Ворошить свое прошлое ради незнакомого человека – все равно что заглянуть в свое будущее, а это выше моих сил. Я больше не хочу верить и ждать. Ты умерла, а теперь угасаю и я. Только при звуке твоего голоса на автоответчике я вдруг вздрагиваю. Тишина после гудка или неожиданное сообщение возвращают меня к жизни. Я не в состоянии стереть твой голос и сменить запись на автоответчике. На Монмартре идет снег, за ставнями, которые я закрыл. Домработница, которой я запретил что-либо убирать, раз в два дня приносит мне еду. Я ем послушно и равнодушно. Завтра разогрею остатки. Пока ты была в коме, я вслед за тобой искусственно поддерживал свою жизнь. А теперь даже пить перестал.
В первые недели твоего пребывания в клинике я пристрастился открывать по вечерам бутылочку «Пишон-лаланд» или белого «Карбонье» – наши с тобой любимые бордосские вина. Сначала выпивал всего полбутылки, и чтобы сохранить до завтра, закупоривал ее вакуумным насосиком «Гард-Вин», образующим бескислородную пустоту под каучуковой пробкой. Но ее смехотворное послеобеденное пшиканье в конце концов надоело мне, так что я решил пить и вторые полбутылки вместо тебя. По утрам я чувствовал себя почти в коме, и это сближало меня с тобой – каждый утешает себя, как может. Потом я старался выбраться на поверхность – так инструктор по плаванию с бортика бассейна демонстрирует пловцу, как правильно плыть брассом. И вот, теперь уже без всякой цели, оплакиваю тебя «Эвианом».
Желтый конверт из вторсырья на секретере насмехался над моей тоской и презирал мое молчание. Я поглядывал сквозь щель в ставнях. Объявление «Сдается» уже почти оторвалось от окна напротив; никто на студию так и не клюнул. Течение упорно несло меня к спасательному кругу, за который я не желал уцепиться. Но утонуть тоже нелегко.
Наконец я понял, почему я в таком состоянии и почему отказываюсь бороться с ним. Мое затворничество, вопреки тому, в чем я пытался себя уверить, было отнюдь не бесцельным: я ждал второго письма от Карин Денель. Дважды в день я спускался вниз обследовать почтовые ящики, и надежда, которую я больше не мог от себя таить, постепенно обернулась столь острой и глупой тревогой, что в одно прекрасное утро я все-таки вышел из дома и перешел на другую сторону улицы Лепик.
Я не стал ничего объяснять консьержке, просто протянул ей купюру в пятьсот франков и объявил, что хотел бы на короткое время воспользоваться почтовым ящиком квартиры на третьем этаже слева, где уже около года никто не живет. Она сунула бумажку в карман, глядя на лампочку, висевшую у нас над головами, и сообщила, что ключей у нее нет. Я ответил ей бодрой улыбкой, просунул два пальца в щель ящика и продемонстрировал ей, что щель достаточно широкая и вытащить оттуда письмо ничего не стоит. Нахмурившись, она махнула рукой, мол, она закроет на это глаза, а больше знать ничего не хочет, и вернулась к своей постирушке.
А я приклеил на серую жесть почтового ящика заранее приготовленную бумажку «Ришар Глен».
Возвращаясь на авеню Жюно, чувствую невероятную легкость. Ни совесть, ни долг меня уже не гнетут. Выставив псевдоним за дверь, переселив его в дом напротив, я вынужден все же признать очевидное: я впал в депрессию не столько из-за отсутствия Доминик, сколько из-за присутствия в нашей квартире другого «меня», чудом уцелевшего, этого призрака, нашего общего детища, пережившего мать.
Отказавшись от «Бразера» из страха случайно стереть его память, шариковой ручкой, старательно уродуя буквы, пишу ответ, в общем почти такой же, как тот, первый, но с адресом отправителя. Я окончательно воскрешаю Ришара Глена, а когда заклеиваю конверт, с комом в горле осознаю, до какой же степени я нуждался в нем и насколько поддельный почерк кажется мне родным.
~~~
– Мои соболезнования, старина. Я не стал звонить сразу.
Я мычу в трубку, что можно расценить как угодно. Вежливая трехсекундная пауза, потом переход к сути дела:
– У вас найдется время для консультации?
Обычно на такой вопрос я отвечаю вопросом, в зависимости от настроения: сколько, когда, о чем.
– Не знаю.
Зануда, исполняющий роль моего агента, вздыхает. Мой ответ предполагает самые разные толкования. Его цепкий, изворотливый ум быстро сопоставляет цифры, даты, нюансы переговоров, требования продюсеров и условия съемок. Я никогда ему особенно не нравился, что вполне естественно: прекрасно зная закон своих джунглей, он, как любой проводник, не любит заезжих туристов.
– Это для «Пол Продакшн», съемки начнутся в Англии через неделю, но актриса что-то нервничает, сомневается. Надо бы сократить три-четыре сцены, чтобы ее приструнить.
Ободренный моим «понятно», он тут же сообщает условия, сроки и сумму гонорара. Из всего этого меня привлекает лишь одно: в случае согласия, вечером я должен быть в Лондоне. На то, чтобы «приструнить» актрису мне дается не более двух суток, иначе последняя неделя подготовительного периода пойдет коту под хвост. Я прижму актрису к стенке где-нибудь в костюмерной и «прищучу» беспощадными ударами по фабуле сценария, это избавит меня от соблазна бесконечно сновать туда-сюда между авеню Жюно и почтовым ящиком на улице Лепик.
Время от времени, вот уже четыре года, кинематограф прибегает к моим малокомпетентным консультациям. «Сценарно-лечебная» практика началась завтраком с одним из кинопродюсеров: однажды, разжигая камин в выходные, он наткнулся на старую газету, где я изничтожил роман, права на экранизацию которого он приобрел. Снятый им фильм провалился, никто не понимал, почему, а он нашел ответ в моей статье, подчеркнул важные места, потом аккуратно вырезал, заламинировал и теперь торжественно размахивал ею у меня перед носом. «Смешение жанров! – зачитывал он с горьким злорадством. – Начало затянуто, середина рыхлая, финал смазан! А Вержиния – неправдоподобный персонаж! И не верится, что сын был на войне! Ведь говорил я сценаристам, но что вы хотите: на десятой версии сценария они уже не соображали ничего. А вы прямо сразу попали в точку!» За кофе он мне подсунул выдержки из диалогов другого бестселлера: «Если вы задержитесь еще на две минуты, может, скажете мне, что вы об этом думаете?»
С тех пор я подкармливаюсь, анонимно переписывая, вернее калеча сценарии. Я вступаю в дело уже на финишной прямой, прямо перед съемками, когда большинство продюсеров жаждут самоутвердиться и сбить с толку съемочную группу. Условия, на которых я вмешиваюсь в процесс, почти всегда одни и те же: за тридцать или сорок тысяч франков я должен убедить всех, что фильм не окупится, заставить их прозреть, взглянув на сценарий моими глазами, подвергнуть сомнению то, что до сих пор его не вызывало, предложить изменения, которые неминуемо и полностью исказят первоначальный замысел, в результате режиссер выходит из себя, швыряет мои доработки в мусорное ведро и снимает фильм по-своему, – скорее всего, он провалится просто потому, что зрители не хотят больше платить деньги, чтобы увидеть в кинотеатре тех же актеров, которых им бесплатно показывают по телевизору, но их все равно навязывают телеканалы-сопродюсеры. А наутро после премьеры продюсер вопит: «Прав был Ланберг!» – и мой гонорар возрастает пропорционально провалам, которым я же и поспособствовал. Если же вдруг, вопреки моим прогнозам, фильм имеет успех, продюсер все равно будет мне благодарен («Вот видите, все-таки на этот раз вы ошиблись!»), и это так повышает его престиж, что он непременно призовет меня, когда будет снимать следующий фильм – как амулет, на счастье.
– Если честно, – говорит мой агент тем натянутым тоном, которым обычно успокаивает свою совесть, – интересы режиссера представляю тоже я. Он отличный режиссер, но не топовый. А актриса, она вообще никому не доверяет, потому что последний фильм, где она играла главную роль, с треском провалился. Только вот сейчас, на этом проекте, она бы лучше помолчала – сценарий крепкий, не подкопаешься. Вы уж его не очень кромсайте… Видите ли, автор – тоже мой клиент. Продюсеры требуют вас, я выбил вам пятьдесят тысяч, только уж вы не слишком усердствуйте.
Я его благодарю: он истинный профессионал и вполне заслуживает десяти процентов, которые он возьмет с меня за мое бездействие. Надо как-нибудь спросить, что в его понимании означает «топовый», ведь он так называет и дебютантов, не выдавших пока ни одной картины, и позабытых зубров, осыпанных почестями, но не снимавших лет пятнадцать.
Несколько часов спустя такси подвозит меня к отелю «Блейкс» – модному зданию темно-серого цвета, обставленного в колониальном стиле, – с огромными вентиляторами, бамбуковыми стульями и плетеными сундучками. За столиком расположенного в цокольном этаже безумно дорогого ресторана, где лондонцы с английской церемонностью и немецким размахом за бешеные цены наслаждаются великой французской кухней, я внимаю жалобам актрисы, – находясь воистину в стрессовом состоянии, она поносит всех и вся. Я успел прочесть сценарий в «Евростар» [23]23
Поезд-экспресс, курсирующий между Лондоном и Парижем через туннель под Ла-Маншем.
[Закрыть]. Тоном врача, которого пациент умоляет сказать правду, я уверяю, что она права: сюжет туманный, затянутый, размытый. Объясняю, в чем лично я вижу подлиный смысл этой истории; правда, в сценарии все и так предельно ясно, но поскольку она его не перечитывала, с тех пор как подписала контракт, моя концепция ее воодушевляет. «Вот так и надо написать!» – восклицает она. Я рекомендую ей распить бутылочку шабли, чтобы успокоиться, и принимаюсь у нее на глазах вычеркивать слишком громоздкие и ненужные описания интерьеров, лишние ремарки, технические указания оператору-постановщику и вставки с указаниями для актеров, как они должны произносить те или иные реплики. Когда от сценария останется один скелет, наша звезда сумеет наконец в нем разобраться.
Ее лицо заметно веселеет, успокоенный продюсер выскакивает из-за столика в глубине зала и тянет за руку режиссера, который, похоже, хватил изрядную дозу транквилизаторов. Нас знакомят. Актриса говорит, что я гений, и все понял. Режиссер отвечает, что пойдет спать. Актриса спрашивает продюсера, почему не я снимаю фильм. Продюсер восхищается ее платьем. Актриса напоминает ему, что по контракту ей полагается номер с отдельной комнатой для ребенка и няни, и что этот отель ее не устраивает. Я говорю им всем, что иду работать к себе в номер. Она обнимает меня и ободряюще вонзает ногти в мои плечи. Продюсер тащится за мной до стойки администратора и говорит, что теперь у меня карт-бланш: сценарист недавно сломал ногу на зимнем курорте. И если ввернуть по ходу дела две-три постельные сценки, она согласится, раз их напишу я. Он нашел ей дублершу для обнаженки, такую отпадную, что просто грех не использовать ее на всю катушку, – вообще, было бы идеально как раз ее снять в главной роли, ну да это все мечты. Я благодарю его за доверие и захожу в лифт со сценарием под мышкой.
До часу ночи я занимался «выжиманием воды» из сценария и получал от этого истинное наслаждение. Так приятно сознавать, что жизнь берет верх, как ни безмерно твое горе, как ни смехотворны обстоятельства, которые позволяют хоть на какое-то время забыть о нем. Дело вроде пошло на лад, я вычищаю сценарий, в душном номере, обитом бархатом цвета антрацита, и чувствую себя изменившимся, обновленным, непохожим на себя; во мне прежнем появилось что-то, чего пока никто не знает. Письмо, которое отправилось в Брюгге, делает мое присутствие курьезом, словно я здесь и одновременно в Париже. Купив Ришару Глену адрес, разделив с ним жизнь и позволив ему существовать самостоятельно в грезах незнакомки, я и сам почувствовал себя на свободе, и сегодня за ужином, общаясь с людьми, я не был противен сам себе, как это бывает обычно. Однако я прекрасно знаю: в те моменты, когда ты недоволен собой, ты достигаешь гораздо большего, чем когда преисполнен уважения к себе. Но я никуда не рвусь, это не стоит на повестке дня. А вот, пятясь, я начал двигаться в направлении незнакомки и, закрыв сценарий, ложусь спать с уверенностью, что оставь я письмо без ответа, то предал бы Доминик куда больше, чем возжелав этой ночью, в этом случайном номере, прижать к себе тело юной девушки, лица которой даже не видел и о которой вообще ничего не знаю, кроме тех милых слов, которые она мне написала.
В результате я проторчал в Лондоне дольше, чем рассчитывал. Нередко обычная халтура в отместку за наше пренебрежение создает неожиданные проблемы и даже доставляет удовольствие, когда мы принимаемся за их решение. Актриса меня растрогала. Я перекроил роль, по ее просьбе перенес одну сцену в другое место, переставил реплики; я перетасовал кусочки пазла, которые в ближайшее время будут тасовать еще сотни раз. И правильно она делает, что прислушивается к своей интуиции, пока бюджет картины позволяет терпеть ее капризы. В глубине души я сочувствую этим девушкам – их преследует пресса своим вниманием, они обязаны высказывать свое мнение, бороться за социальную справедливость, откровенно отвечать на бестактные вопросы и вечно улыбаться. Они неуязвимы, пока «окупаются», и тут же оказываются за бортом, если больше не приносят денег. Эта еще не из последних, и талант у нее есть. Ей захотелось пройтись по магазинам, и она протащила меня с собой от Кингс-роуд до Слоун-стрит, прямо при мне примерила несколько пальто из твида фисташкового цвета в викторианском стиле, сексапильные маечки в кружевах, джинсы в стиле «гранж», потом подбирала сумки из стриженой овечьей шерсти и сумки в виде цветочных горшков, попутно советуясь со мной по поводу одной сцены: «Почему я говорю это в такой момент?» Набравшись терпения, я объяснял, отстаивал, потом переделывал. Она бросилась мне на шею ни с того ни с сего, поняла как реагировать, уловила смысл. Несчастная чувствительная девушка, все эти роли ей плохо даются, но других-то нет. В Лондоне, где меня никто не знает, она видит во мне наемного писаку, которого забудет в первый же съемочный день, ведь выгодное освещение куда важнее текста.
Вот бы какой-нибудь никому неизвестный сценарист написал для нее настоящую роль, скажем, сломанной жизнью женщины в фильме с таким маленьким бюджетом, что никому не придет в голову «раскручивать» его и определять его «потенциальную аудиторию», рассуждая о маркетинге и коллективном бессознательном. Проведя с ней три часа в лондонских магазинах, открывая ей двери и таская за ней пакеты, я поймал себя на мысли: жаль, что таким сценаристом буду не я.
~~~
Из ящика торчит желтый конверт, но бумажка с моим псевдонимом исчезла. Консьержка, выйдя из каморки, объясняет, что ей влетело: агент по недвижимости приводил клиента и совсем не обрадовался, что кто-то присвоил себе почтовый ящик. Я лишь киваю в ответ. Не хочу словами стирать охватившее меня волнение.
Прижав письмо к груди под плащом, я спускаюсь с Монмартрского холма в поисках какого-нибудь тихого незнакомого уголка. Толкаю дверь старомодного кафе – клетчатые скатерти, линолеум, старенький электрический бильярд, работяги у стойки и ярлычок «Чинзано» на залапанном зеркале. Сажусь за круглый одноногий столик, он вроде бы сухой. Заказываю чинзано, потому что никогда его не пью. И, отгородившись от других, медленно вскрываю конверт.
«Дорогой «Второй номер»!
Сама не пойму, довольна я или разочарована. Вы видите, я с Вами откровенна – еще один недостаток можно добавить к тем, о которых я уже писала в первом письме. Я почти не ждала от Вас ответа и теперь немного обижена, словно меня обманули. Вы, стало быть, существуете. Ладно. У меня такое чувство, будто Вы украли у меня частичку мечты, в которую я Вас облекла. Но я не сержусь. Ни капельки. В общем, не очень. А главное – огромное спасибо за то, что Вы почти ничего не сказали о себе. Что остались лишь тенью Ваших героев. Если обидела, извините. Но по-моему, Вам должно быть приятно. Или я плохо Вас поняла.
Ничего, если я немножко поною? Самое время – идет дождь, унылые семинаристы бредут вдоль канала, мыслями витая где-то далеко. Таков наш Брюгге зимой. Все влюбленные на Канарах. Прервусь минут на пять: только выкурю сигаретку и поджарю себе блинчик, внимая «Простым девушкам» Жана-Жака Гольдмана. Обожаю эту песню. А Вы? Она так меня умиляет. По мне, самое сексуальное в мужчине – именно нежность.
Мне немного стыдно за мою псевдокультурность, которую я продемонстрировала Вам в прошлом письме. Это от смущения. Знаете, я вовсе не библиотечная мышь, не зубрилка и не «ботанка». Я не корпела над школьными учебниками, не брала дополнительных уроков и особенно ничем не увлекалась. Читать романы я начала, как другие девчонки начинают красить глаза, – чтобы нравиться. Чтобы походить на одну женщину. Чтобы быть достойной ее. Чтобы не потерять ее за те одиннадцать месяцев в году, когда мы разлучены. Я имею в виду Н., мою лучшую подругу. Нет, почему «лучшую»? Просто подругу. Когда мы встретились, ей было тридцать лет, а мне тринадцать. Прочитав ее настольные книги, намазав губы ее помадой, я почувствовала себя женщиной.
Ничего, если я расскажу Вам о ней? Письма тем и хороши, что если Вам станет скучно, Вы всегда можете пропустить страницу, не обидев меня. Я заговорила о ней из-за «Принцессы», в которой меня больше всего поразила Ваша любовь к литературе, такая же страстная, живая, веселая и грустная, как моя (уровень знаний сравнивать не буду). Откуда у Вас это? От отца, от матери? От женщины? От одноклассницы? От чудесного учителя? Вы «цитируете» не для того, чтобы пустить пыль в глаза или отмежеваться от всяких неучей. Нет, Вы ставите кавычки, словно протягиваете руку, с желанием поделиться чем-то, что может быть одинаково близко двум людям, незнакомым друг с другом.
Возвращаюсь к Н. Имя не называю: это журналистка из Бейрута, думаю, очень известная, и если Вы вдруг с ней знакомы, я не хочу, чтобы Вы рассказали мне, как она и что с ней. Не надо. У меня дурное предчувствие. Я хочу сохранить ее живой и думать о ней в настоящем времени всякий раз, когда читаю хорошую книгу. Читая «Принцессу песков», я почти физически ощущала ее присутствие, и потому с тех пор Ваш роман ассоциируется у меня с запахом ладана, жимолости и дубового мха. Этот запах после каждого ее отъезда всегда витал у нее в номере, пока в нем не поселялся другой клиент. Я ненавидела всех людей, которые въезжали туда после нее. А сегодня ненавижу уже всех клиентов отеля, потому что она больше к нам не приезжает.
Каждый год, с первого по тридцатое сентября, она снимала у нас двадцать восьмой номер, самый красивый, с балконом и видом на канал. Когда она приехала к нам впервые, она была с мужчиной, которого я плохо помню, разве что она была безумно в него влюблена. Как раз в тот год родители стали поручать мне разносить еду по комнатам. Она прикрывала его одеялом, улыбаясь мне. Из номера они почти не выходили. Через год она вернулась одна. Вся в черном, с виду такая же влюбленная, и опять заказывала на двоих. На третье утро она меня пригласила меня позавтракать вместе с ней. И мы разговорились. Она дала мне два романа, которые перевернули мою жизнь: «Тома-самозванец» Кокто и «Сильву» Веркора. В одной истории – обманщик, прочертивший на своей ладони вторую линию жизни. В другой – лисица, обернувшаяся женщиной на глазах у охотника, который собирался ее убить; он оставляет ее в своем доме, занимается ее воспитанием и влюбляется в нее. Только в кого он влюблен: в женщину, которой стала лисица, или в лисицу, которая продолжает жить в ней?
На следующий год благодаря ей я прочитала Генри Миллера, Бальзака, Гомера, Дидро, Фелисьена Марсо… И вот так, книжка за книжкой, все то время, пока ее не было, до того момента, когда моим родителям вздумалось отремонтировать отель. И переделать номера. Все поменять, модернизировать, «привести в нормальный вид». Приехав, Н. не узнала места, где каждый сентябрь поминала утраченную любовь. Она уехала на следующий же день и больше не появлялась, не писала мне, не подавала признаков жизни. Три года я только и делала, что преклоняюсь пред этой женщиной, так ценила ее дружбу, любовь, читала, чтобы понравиться ей, жила от сентября до сентября, а она, оказывается, приезжала сюда только из-за комнаты. Ради комнаты, возвращавшей ей воспоминания, в которых мне, официантке, места не было. Нет, я преувеличиваю. Она отвела мне малюсенькую роль в своей жизни – роль гусеницы, которую можно превратить в бабочку. Мысль о том, что я перестала существовать для нее, стоило родителям сломать декорации, мысль о том, что они тем самым сломали и мою жизнь, долго мешала мне полюбить кого-то другого. Но, как сказал Брель, ко всему привыкаешь.
Это такое счастье, что я смогла рассказать Вам о ней, представить ее такой, какой я вновь отчасти обрела ее, благодаря Вам, в смотрительнице маяка из Нантакета. Как возник у Вас этот персонаж? Что его навеяло: воспоминание, сожаление, утрата? Разумеется, Вы не обязаны отвечать. С меня довольно и того, что я могу задать эти вопросы.
Если задуматься, по Вашему почерку не скажешь, сколько Вам лет. Не угадаешь Ваш возраст. Кто Вы, молодой человек, который много пережил? Или наоборот… Пожилой господин, который всегда оставался верен себе, и потому время утратило над ним власть? Так может быть, в наших письмах мы с Вами ровесники?
Мне часто хочется быть старухой. Чтобы тоже хранить память о счастье в четырех стенах случайного дома. В четырех стенах или на двух сотнях страниц…
Карин.
P.S. Крошка Сесилия – персонаж Вуди Аллена, из его «Пурпурной розы Каира». Эта девушка так свято верит в кино, что заставляет героя сойти с экрана.
P.P.S. Вы сейчас пишете? Надеюсь, да. Мечтаю о романе, в котором Вы не будете так держаться за стилистические экзерсисы и мелодраматический сюжет. Пусть будут Ваши герои, Ваши декорации, Ваши аллюзии… и Ваша собственная история.
P.P.P.S. Отвечу на вопрос, какого Вам не задавала: в моей жизни никого нет. Впрочем, был, больше нет, еще будет – неважно. Родители так исковеркали мне детство (не злобой, хуже: склоками, заботой о моем счастье, брюзжаньем, расчетами, жертвами с постоянными оглядками на других, чье мнение они воспринимали как нравственные критерии), что в мои годы, когда девушки грезят о любви, я грежу о тишине. О мире. О покое. Так что вы не подумайте, Ришар Глен, будто я с Вами заигрываю. И сотворила из Вас кумира. Этого нет и в помине. Ведь так чудесно писать Вам без всяких причин.
Я одна, да, но тоже радуюсь своей непарности».
* * *
Мало-помалу я вновь стал слышать у себя за спиной стук бильярдных шаров. В пятый раз и в шестой перечитываю письмо, пытаясь понять, почему, читая его, я испытываю такое волнение. Стемнело. Кафе заполнено уже совсем другими людьми – постарше, поугрюмее. Пенсионеры заходят пропустить рюмочку вина или кира, прежде чем вернуться домой, к своей молчаливой половине, бурлящему супу и орущему телевизору. Они все пытаются завязать беседу с хозяином, но он слушает их вполуха, протирая стойку.
Пожилая дама, которая с юношеским азартом терзала бильярд, визгливо салютует честной компании и направляется к двери на негнущихся ногах в яблочно-зеленых сапожках, предварительно проверив в зеркале за барной стойкой свой макияж, изрезанный морщинами. Она шлет своему отражению томную улыбочку и, подмигнув ему, уходит, одергивая меховую куртку.
Ненадежное тепло этого кафе в последний час перед закрытием чудесно гармонирует с желтой бумагой, с округлым торопливым почерком, с изменчивым ликом девушки из Брюгге: в многоточиях она томная блондинка, в скобках – рыжая скромница, в перебоях стиля – тонкогубая и коротко стриженая. В длинных текучих строках мне чудятся огромные мечтательные глаза, а когда она кратко и точно описывает свое душевное состояние в течение долгих лет, я представляю ее пронзительный взгляд сквозь круглые очки.
Я вынимаю из кармана лист бумаги и пытаюсь ответить сразу, по горячим следам. Но опять мне приходится спрашивать себя, что бы такое я мог извлечь из истории моей жизни, что подошло бы для Ришара Глена? Или проще все выдумать? Моя память хранит так много, что вряд ли мне удастся придумать что-то новенькое. Уж лучше красть у себя по мере надобности. Так детишки таскают вещи из гостиной, чтобы обставить свой шалашик в саду.
Я мог бы рассказать ей о Кутансо, моем учителе словесности. Этот упрямый чародей вцепился в провинциального паренька и вывел его в победители Национального конкурса [24]24
Имеется в виду традиционный конкурс отличников старших классов во французских школах.
[Закрыть]– в точности как влюбленная ливанка, что посвящала каждый сентябрь превращению девочки с подносом в женщину с книгой, меняя направление ее однообразной жизни на берегу канала. Я мог бы начать с той записи в дневнике, что вдруг встряхнула меня, вывела из апатии, которой я отгородился от приемных родителей: «Знает не много, но излагает отлично». Впервые кто-то интересовался пробелами в моем обучении и увидел во мне не только обузу. Я сменил шесть приемных семей, после чего попечительский совет вдруг обнаружил моего дядю в Марселе, бизнесмена Люсьена Россетти, который объявил, что страшно рад обрести племянника, вызвался довести его обучение до конца, препоручив сию почетную обязанность преподавателям лицея Массена да еще вверив меня заботам классного руководителя за столиком в ресторане отеля «Рюль».
Мой новый дядя-опекун явился в клетчатом блейзере, с шейным платочком, в сопровождении очередной цыпочки Магали с умопомрачительным бюстом, которую он представил «своей нежной половинкой», хотя она вряд ли могла рассчитывать на такой процент его жизни. «Мое почтение!» – поклонился Шарль Кутансо. «И мое вам», – ответила дама. А дядя выдал ему полный перечень моих достоинств, напирая на достижения в учебе, выдуманные им от начала до конца. Тщательно причесанный, одетый, как шафер на свадьбе, я, выросший практически на улице и совершенно не понимая, как себя вести, смотрю на выпирающий бюст Магали, который колышется, когда она намазывает икру на хлеб. Вот тут мой преподаватель по литературе и прерывает дядин панегирик неожиданным вопросом: «А что молодой человек, уже погуливает?» Девица корчит стыдливую гримаску. Дядя, довольный тем, что разговор перешел в более привычное для него русло, с понимающей ухмылкой снисходительно треплет меня по щеке и напоминает, что мне всего-то четырнадцать. Я краснею, мучимый комплексами. А толстый сутулый учитель в бесформенном пиджаке, пыхнув пенковой трубкой, говорит мне из чистого альтруизма: «Самое трудное, не так ли, заставить человека войти в закрытую комнату?» А я, как бы невольно подражая ему, сделав понимающее лицо, ломающимся голосом отвечаю: «Еще труднее вызволить его оттуда».
Никогда не забуду, каким взглядом мы обменялись. Полным взаимного уважения и понимания. В это мгновение мы словно узнали друг друга, как старые знакомые, несмотря на то, что между нами было так мало общего: мы принадлежали к разным поколениям, вышли из разных социальных слоев, не говоря уж о культурном развитии – маленький пайонский бастард, воспитанный на комиксах «Парад Микки», и умудренный педагог, ходячая энциклопедия. Поверх хрустальных бокалов мы подали друг другу условный знак и установили связь: я дал ему понять, что хочу учиться, учиться у кого-то, кто поделится со мной всем, что знает, а он – что все его знания растрачиваются впустую и среди коллег, слишком правильных и ограниченных, никто не может оценить широту его ума, полет его фантазии, они с ним вежливы, но с презрением прозвали его «маргиналом», словно старика в модном прикиде. Итак, мы поняли друг друга без слов, и это было потрясающе. «Эй, То-то, со взрослыми так не разговаривают!» – вдруг возмутилась Магали, решив тоже выступить, а мой дядя в раздражении подлил ей шампанского и напомнил, что меня зовут – Фредерик.
С того дня Кутансо больше не отпускал меня. Он научил меня всему, чем я пользовался в дальнейшей жизни: писать грамотно, смеяться, когда смешно, ни в чем не отступать от своего стиля, слушать внимательно, отвечать ударом на удар. На уроках греческой литературы нас у него было четверо. Мы словно оказывались в автомастерской и, засучив рукава, разбирали текст на запчасти, рассматривали его составляющие, приводили их в надлежащее состояние и ставили на место. Он все время подстегивал нас, загадывал загадки. Я потратил несколько недель на поиски точного смысла слова «формизиос» из «Женщин в народном собрании» – его не было ни в одном словаре. Проглотив три тома истории Афин, я в конце концов выяснил, что Формизиос – это демагог IV-го века с косматой бородой, и Аристофан использовал его имя всего лишь как синоним – аллегорию женского лобка. Я до сих пор помню некоторые тогдашние находки, весьма ценные, хоть и бесполезные на первый взгляд. Раз в неделю он устраивал нам «дегустацию» вслепую: тот, кто угадывал автора по стилю, получал бутылку колы.
Эти сеансы по пятницам редко обходились без Фалеса Милетского. Кутансо без конца сетовал, что он вошел в историю лишь как плагиатор египетской геометрии, а не благодаря своим философским сочинениям и важнейшим открытиям в области изготовления оливкового масла. Именно ему, предшественнику Аристотеля и изобретателю холодного отжима, наш учитель приписывал фразу, которую я вывел на первой странице своего дневника и которая все так же отчетливо звучит у меня в ушах сейчас, когда я сижу перед листом бумаги: «В попытке самоопределения человек обычно не доискивается своих корней, а скорее задается вопросом: «Кем еще я мог бы стать?»
Продавцы книжного магазина «Рюден» устали разъяснять каждому поколению лицеистов, что ни в одном каталоге сочинений Фалеса Милетского не значится.
– Ничего, они там будут, в этих каталогах, – предрекал нам Кутансо и таинственно заключал: – Не забывайте, судари и сударыни, что не будь в Храме торговцев, мир не узнал бы Христа.