Текст книги "Чужая шкура"
Автор книги: Дидье ван Ковелер (Ковеларт)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Дидье ван Ковеларт
Чужая шкура
В попытке самоопределения человек обычно не доискивается своих корней, а скорее задается вопросом: «Кем еще я мог бы стать?
Неизвестный автор, VI век до Рождества Христова
~~~
Отчаявшись хоть чего-то добиться в жизни, я смирился: уж буду таким, как есть. Иначе говоря, вполне соответствовал тому, как воспринимали меня окружающие – малоинтересный и ничем не выдающийся персонаж, впрочем, многим мое положение казалось даже завидным. Но наполнить эту жизнь, а вернее прозябание, смыслом могла лишь трагедия. Такое событие, само собой, вызвало сенсацию, но поскольку развязка затягивалась, интерес ко мне постепенно угас. Всем вскоре разонравилось меня жалеть, слишком привыкли ненавидеть. Ах, бедняжка Ланберг – это, конечно, режет им слух. Пишущая братия обычно предпосылает моему имени не самые лестные эпитеты: «эта сволочь», «этот подонок», «этот мерзавец», – ну и ладно, каждому свое.
Пишущая братия… Похоже, я один из последних людей на земле, кто с оттенком грустной иронии еще использует в речи этот анахронизм. Нынче никто не пишет текст, все его набирают. Перелистав страниц десять, я могу точно сказать, что роман был сляпан на экране монитора, что автор не утруждал себя правкой, вымарыванием кусков, поиском единственно верной интонации, что рука его ни разу не застыла в мучительном сомнении. Оттого-то и нет жизни в его опусах. «Время – деньги», – говорят нынешние. Им бы скорей закончить, получить гонорар, заплатить налог да взяться за новый манускрипт, который правильнее было бы назвать меню-скриптом. «Живем от налога до налога», – со вздохом заметил недавно ветеран «нового романа», запущенного в телесериал. Я, сказать по правде, не вижу в этом ни смысла, ни интереса. Похоже, я из числа потенциальных самоубийц. Однако, те деньги, что я получаю, разя ядовитыми стрелами своих коллег, были, к сожалению, совершенно необходимы для поддержания жизни моей любимой женщины. Поддержание жизни – громко сказано. Да и не в деньгах суть.
Но только в пятницу вечером эта проблема решилась раз и навсегда. Доминик отключили от аппарата.
* * *
Известие настигло меня на балконе гостиницы «Эль-Минза» в Танжере. Я только что вернулся от Пола Боулза [1]1
Пол Боулз (1910–1999), американский писатель и композитор.
[Закрыть]– сей почтенный эфеб, законсервированный в иссохшем старческом теле, принимал гостей в поистине студенческой каморке с грудами книг на полу и грудами свитеров на полках. Меня усадили спиной к радиатору газового отопления, отчего я моментально почувствовал себя калорифером. Забившись в уголок узенькой кровати, поглощая шоколадные конфеты и поглаживая флегматичного удава, которого ему притащил юный секретарь в футбольной форме, писатель сквозь зубы цедил ядовитые замечания в адрес еще не вышедших в тираж собратьев. Я плохо понимал его английский, но исправно кивал, про себя подмечая детали антуража: мутный свет, сочащийся сквозь планки жалюзи, гудение пылесоса за стеной, запах благовоний, грязных носков и прокисшего молока, экстатическое блеянье атташе из консульства (это он привел меня полюбоваться на местную достопримечательность). «Грандиозная личность, не правда ли?» – твердил он, когда оракул замолкал, чтобы откашляться. Я не стал ему противоречить, решив, что вполне могу состряпать материал о Боулзе – две-три странички для газетного приложения «Ливр» – так культурный Париж именует засосавшую меня трясину. В этом стоячем болоте водятся морские волки, которые отважно борются с коварными течениями. Дерзкие торпедоносцы ходят под любым удобным для них флагом. На мелководье плещется университетская плотвичка, клюющая на всякую модную приманку. Порой заплывают легендарные акулы, отвергающие все на свете, а юркие рыбешки-лоцманы воспевают чужие труды в обмен на благосклонность к их собственным. Мою статью о Боулзе они, пожалуй, заморозят до предстоящего некролога – им не впервой превращать мои «портреты с натуры» в «натюрморты». Арагон, Юрсенар, Дюрас, Чоран… все они у меня, можно сказать, лежат под сукном. Я заблаговременно проводил в последний путь полдюжины прославленных авторов, дабы не быть застигнутым врасплох и не работать наспех. При встрече с ними я испытываю легкое смущение, но утешаюсь тем, что уже написанные мною некрологи лишь продлевают их век.
Я вернулся в гостиницу «Эль-Минза», благополучно миновав толпу агрессивных калек-попрошаек, которые вечно торчат возле этого колониального пирога, размахивая культями перед носом туристов. Меня ожидал еще один пустой, унылый вечер: ужин в номере, глоток из минибара, снотворное… С тех пор как Доминик попала в аварию, в редких командировках, от которых не удавалось отвертеться, я мучился тревогой, в общем-то, основанной на чистом суеверии и потому еще более неотвязной. Я внушил себе, что «стеречь» ее квартиру, поливать ее цветы, кормить ее канарейку, слушать ее диски и вдыхать запах ее простыней, – единственный способ удержать Доминик на этом свете, когда нет возможности говорить с ней, глядя на ее неподвижное лицо в палате № 145 клиники «Анри-Фор» в Пантене. Я поддерживал жизнь у нее дома, не надеясь оживить ее саму. «Шансы минимальны, но в таком состоянии она может пребывать очень долго», – утешал меня главный врач, стыдливо скрывая радость при мысли о том, как выгодно держать коматозную пациентку в клинике. Прискорбие же, с которым он сообщил мне о ее кончине, было вполне искренним.
Я запомнил едва ли не каждое слово из того потока, что внезапно затопил город с подъемными кранами, параболическими антеннами и минаретами, ворвался под своды белой террасы, уничтожил запахи сухого кипариса и плавящихся от зноя шин. Я смотрел на телефонную трубку в своей руке, а она все говорила и говорила о причинах поломки, о потере мощности в блоке питания, о больничной суматохе из-за катастрофы в метро… Для меня все это означало лишь одно: Доминик ушла, став жертвой неисправности аппарата искусственного дыхания. Смерть столь же естественная, сколь искусственной была ее больничная жизнь.
Нет, я не могу сказать, что время остановилось именно в тот вечер. Для меня это произошло на полгода раньше, когда «рено эспас» врезался в белую малолитражку. Что же осталось теперь, когда любовь всей жизни расторгла договор об отсрочке? Как жить и не вдыхать ее запах, не подстригать ей волосы в новолунье, не гладить по лицу, по плечам, не прижиматься щекой к груди сквозь простыню с больничной меткой? Как жить без спящей красавицы, о которой я всегда и говорил, и думал только в настоящем времени? Я смотрел на свое размытое изображение и не получал ответа. Отныне мое присутствие на земле утратило всякий смысл. Выход один – наполнить ванну и добавить пены из сочувствия к горничной, которая обнаружит меня с перерезанными венами. Или шагнуть за балюстраду. Или взять напрокат машину и сорваться с горной кручи. Но к чему это все? Если в душе я уже мертв, то и торопиться некуда.
Я вернулся в Париж, заказал гроб, принял соболезнования. Всем было приятно в кои-то веки видеть меня раздавленным. Из газеты прислали венок. Оркестр Доминик был в заграничном турне, только приболевший флейтист пришел попрощаться с ней, когда тело выносили из морга. Он встал бочком, метрах в трех от гроба и приложил к носу платок, словно опасался заразить ее гриппом.
Вечером я вернулся к ней домой, обнял умолкнувшую навсегда виолончель, и заплакал над теми струнами, что под руками Доминик вызывали во мне столько чувств.
Я скользнул взглядом по желтому конверту, который лежал на самом виду, поверх почтовых ящиков, еще не зная, что письмо адресовано мне. В своей безысходной тоске, где я намеревался провести остаток дней, словно сторож в закрытом музее, я не знал, что новое счастье уже на подходе. Не знал, что месяц спустя стану другим человеком.
~~~
Под сенью позеленевшей бронзовой статуи Девы Марии, что стоит возле часовни Сент-Оспис, на самой высокой точке Кап-Ферра [2]2
Сен-Жан-Кап-Ферра – модный курорт во Франции. (Здесь и далее прим. перев.).
[Закрыть], меня ждали участники предстоящей церемонии – четырнадцать человек, знакомых и не очень. Местные «болельщики», как сказала бы Доминик. Соседи, которые знали ее еще девочкой, ровесники отца, потрясенные тем, что пережили еще и дочь.Представитель мэрии в своей короткой речи заявил, что ее возвращение в родные края – большая честь для него.
Единственный, кто плакал, даже голоса ее не слышал никогда. Аниматор-доброволец Брюно Питун, который все эти месяцы в очередь со мной дежурил у ее изголовья. Я ничего не знал об этих скромных героях службы реанимации, пока не понадобилась их помощь. Мы познакомились на следующий день после того, как Доминик перевезли в клинику в Пантене. Я сидел, обратив все мысли к ее неподвижному лицу, а он вошел в палату, положил руку мне на плечо и принялся распекать меня своим уверенным густым голосом: «Да что ж вы мнетесь, каша манная! Если хотите, чтоб она вас услышала, говорите смело!» Все свободное время он проводил в полукилометре от своей казармы, на пятом этаже Анри-Фор, где по собственному скромному выражению «точил лясы» с больными в коме. «Родня-то не знает, что говорить, или робеет. У иных и вовсе родни нет. А я по жизни, как рот открою, все вокруг аж трясутся и норовят ноги унести – оно так, я-то себя знаю! Ну ничего, хоть в коме они меня слушают», – разглагольствовал Брюно Питун и, чтобы свести все к шутке, пихал меня локтем в бок. Как же он мне нравился! Бывало, придя в клинику ему на смену, я угощал его кофе из автомата и заслушивался рассказами о графине дю Сай-ан де Берез. С тех пор, как эта утонченная светская львица восьмидесяти лет вышла из диабетической комы, она частенько восклицает невпопад «Каша манная!», – а то вдруг пустится в рассуждения о перспективах ПСЖ [3]3
ПСЖ – футбольный клуб «Пари Сен-Жермен».
[Закрыть], о Формуле 1 или об интрижках Офелии Винтер. «Так бывает, оно ж усваивается», – как бы оправдывался аниматор, пожимая своими могучими плечами.
За два года из пятнадцати «слушателей» в коме, очнулись трое, и все с признаками некоторого питунизма. Доминик стала его первой потерей. Брюно прибыл на погребение ночным поездом. По-моему, он хотел не просто рассказать о последних месяцах ее жизни, но еще и поделиться той душевной близостью, что возникла между ними за это время.
– Такие гадости говорил, только теперь могу признаться. Я, веришь ли, нутром чую, что человек больше всего любит, вот на это и жму посильней, прям как электрошок! Она горячая была женщина, так я, уж прости, нес всякую похабщину. Промеж вас не все шло гладко, может, ревность какая, или подостыли чуток, этого не скроешь. Кабы все было путем, ты б ее за руку держал совсем не так. Только я еще смекнул, что вас обоих сильно забирало, уж у меня глаз наметанный! Да при таких губах и ноздрях, как у нее, сразу видно: баба любит жизнь. Я ей твердил: «Давай-ка, Доминик, просыпайся, хорош мучить мужика! Он, бедолага, об одном мечтает – забраться на тебя прямо тут, в палате и разбудить, да никак не решается. Вон опять пошел домой дрочить, так ты не тяни время-то. Сама ведь любишь, чтоб тебя оттрахали хорошенько…»
– Тс-с! – одернула его прихожанка, съежившаяся у столика с церковными свечами.
– Но вот ей-богу, Фредерик, если б она, каша манная, вернулась, уж вы бы с ней дали жару! Все у вас пошло бы по-старому, а то и лучше, я зря не болтаю.
Шепот аниматора раздавался прямо в первом ряду, и священник, заканчивая надгробную речь, уже не сводил с него укоризненных глаз. До начала отпевания он спросил меня, веровала ли покойная. Я сказал, что веровала, без подробностей. Накупавшись у берегов Паломы, Доминик часто водила меня слушать григорианские хоралы сюда, в часовню, где крутили одну и ту же запись между мессами. В этом одновременно массивном и легком здании, в этом приюте паломников, воздвигнутом Савойскими герцогами и мальтийскими рыцарями, царила прохлада, и аромат водорослей от наших тел, и легкое покалывание соли на коже, и счастье безмолитвенной благодати… Мы тайно венчались пред пустым алтарем, наши немые «да» были наполнены любовью, солнцем и звуками органа. Вот почему я захотел встретиться с ней в последний раз именно здесь. Кюре все допытывался, была ли она христианкой, и получил наконец ответ: «Здесь – была». Точно так же мы были иудеями в синагоге на улице Делуа и неграми на июльском джазовом фестивале в Симье [4]4
Район Ниццы.
[Закрыть].
– А все этот блок питания хренов! – заключил Брюно Питун, пряча лицо в ладонях. – Если б хоть я тогда был рядом…
Зато теперь он был рядом, и его поддержка для меня оказалась самой мучительной. Грубоватый добряк Брюно привык говорить без обиняков, четко знал, в чем его долг, и совершенно искренне плевал на чужое мнение – словом, он блистал всеми достоинствами, которые я давно утратил. Мою тошнотворную холодность породили не только испытанные разочарования, но и бесконечные компромиссы. Мое никчемное существование уже нельзя было оправдать даже анонимной благотворительностью. Ни для кого не осталось у меня слов, ни новых, ни важных, ни приятных, ни искренних, и я становился все скупее на собственные чувства и все нетерпимее к чувствам других.
Перекрестив гроб, Брюно Питун вернулся ко мне и произнес те единственные заупокойные слова, от которых я чуть не разрыдался:
– Так и знал, что добра не жди, раз я Жоспена слопал.
Его личная драма была мне известна: он ею уши прожужжал всем своим коматозникам, а уж медсестры и реаниматологи разнесли по всему Пантену историю о том, как Питун в компании коллег под Рождество отведал лебединого мяса. В ноябре неожиданно грянули первые морозы, и дикая птица, удиравшая из парка Бют-Шомон, постоянно вмерзала в лед на подступах к шлюзу. По этому поводу береговая служба канала Урк по два-три раза в неделю вызывала восемнадцатую бригаду спасателей, и Брюно с тремя товарищами вновь и вновь выходил на «зодиаке» выпиливать беглеца из льдины. С берега эту сцену наблюдали вездесущие зеваки, а среди них обязательно попадалось несколько представителей Общества защиты животных, которые мешали больше всех, обличая в мегафон жестокое обращение с птичкой. Лебедя, прозванного Жоспеном [5]5
Жоспен Лионель – французский политический деятель. Первый секретарь социалистической партии Франции, премьер-министр (1997–2002).
[Закрыть]за его белоснежные кудряшки, освобождали за пятнадцать минут, укутывали в огнеупорные чехлы и доставляли на «зодиаке» в казарму, чтобы обсушить феном, да отправить на грузовичке назад к сородичам в Бют-Шомон.
Но спустя два дня, в послеобеденный час он опять появлялся на канале, и сумеречные заморозки неизменно заставали его врасплох. Консилиум ветеринаров, созванный прокомментировать седьмую процедуру вызволения, объяснил в камеру телеканала «Франс 3», что лебеди моногамны, а этот недавно потерял свою подругу и, согласно траурному ритуалу, вынужден был покинуть стаю. Спасатели в конце концов устали откликаться на призывы общества всякий раз, как столбик опустится до минус десяти, и, зажарив вдовца с каштанами, отпраздновали сочельник. Брюно Питун, известный своей гипертрофированной ранимостью, разоблачил мнимую индейку лишь на исходе трапезы. Он так никогда и не оправился от этого потрясения.
Выходя из часовни с голубыми витражами, я бросил последний взгляд на писаного святошу, ушедшего в молитву с головой, над которой уже занес кривую саблю сарацин, и вдруг услышал – или померещилось – шепот Брюно: «Не будь как лебедь!» Упрямая птица, которую любовь завела на рождественский стол, внушала мне не просто жалость, но чувство истинного родства. Я уже ощущал, как вокруг меня смыкается лед, здесь Брюно был бессилен, и наши пути расходились: его, как он сказал, дожидались одиннадцать «молчунов».
– Ты держись, Фредерик. Тут утешать бесполезно, только ведь я еще моложе тебя был, когда потерял свою-то невесту. В общем, если тоже задумаешь пойти волонтером… ну, ты знаешь, где меня искать.
Я поблагодарил блюстителя душ, который уже оседлал прокатный велосипед, чтобы отправиться на вокзал Болье. После его отъезда я вконец осиротел: один, без жены, среди чужих людей, давно ее забывших. Ее похоронили позади часовни, в самом красивом месте на земле – уступ скалы, морские волны внизу, и тень от высоких корявых сосен, заливавших колючими и смолистыми слезами слова вечной скорби на могилах.
У себя за спиной я слышал жужжание аборигенов:
– Отчего же он носит фамилию тестя?
– Они не были женаты.
Краем глаза я приметил даму, одетую по траурной моде Кап-Ферра в широкополую шляпу, темные очки «рэй-бэн» и сиреневую шаль. Она кивала с понимающим видом, потом, сообразив, что полученный ответ так и не прояснил ситуацию, вновь принялась пытать лысого кавалера ордена «За заслуги перед отечеством», а он отвечал ей чуть снисходительно, как подобает осведомленному человеку.
– И почему тогда у них одинаковые фамилии?
– Что вы хотите, такой народ…
От созерцания живых меня отвлекли два имени на гранитной плите, осененные звездой Давида и Лотарингским крестом. Гроб моей сожительницы – я знаю, это слово вполне в вашем духе – установили на гроб ее отца. Теперь здесь будут лежать двое самых дорогих для меня людей, которые так много мне дали и так мало оставили.
Услышав скрип веревок при спуске и легкий стук одного ящика о другой, я подумал о том, кого ни разу не назвал папой. Вот он, худой и стройный, стоит в одних плавках на понтоне у виллы, застегивая на мне оранжевый спасательный жилет, в котором я буду томиться целый час ему на радость. Мне семнадцать лет. Ни за что я не удержусь на этих проклятых лыжах и все равно раздуваюсь от гордости, когда меня тащит сквозь пену тот, кем я восхищаюсь больше всего на свете. Я опять отпускаю канат, чтобы он сбавил ход и вернулся за мной, чтобы слушать утешительный рассказ о моих якобы успехах и вдыхать вонь двигателя, от которой у меня сводит желудок. Доминик загорает на корме «Ривы», не сводя с нас веселого нежного взгляда – подмечает каждую улыбку, угадывает каждый шепот и радуется, что мы с ним заодно, ведь она так боялась нашей встречи…
– Только не женитесь, – попросил меня в то утро Дэвид Ланберг, утягивая мой спасательный жилет. – Вы тут ни при чем, дело в ней. И во мне. Ее свадьбу я не переживу, понимаете?
Я кивнул, придушенный ремнем, и даже не решился попросить немного его ослабить. В тот день, когда он, оформив наконец развод, женился на матери Доминик, новобрачная вместе с куском свадебного торта проглотила пчелу. Она умерла у него на руках и на глазах их восьмилетней дочери – подружки невесты.
– Зато, раз вы совсем один, Фредерик, я мог бы вас усыновить. Это ничего не изменит в ваших отношениях, напротив, легкий привкус запретного лишь укрепит чувства… а мне будет спокойнее. Уважьте суеверного старика. Вы об этом не пожалеете.
И я правда не пожалел. Став приемным сыном и вечным женихом, я был совершенно счастлив, хоть и вызывал нехорошие подозрения окружающих; они видели во мне любовника родной сестры или утонченно-элегантного дирижера, тем более, что он таскал меня за собой по всем вечеринкам Лазурного берега, выводил, что называется, в свет, обучал на практике правилам хорошего тона и светской жизни, короче, приобщал к всеобщему кривлянью, нисколько не пытаясь изменить мою природу безбилетника, в которой узнавал самого себя. «Иногда приходится терпеть присутствие других людей, чтобы со знанием дела наслаждаться уединением. Настоящие одиночки – вовсе не отшельники, Фредерик, они время от времени выходят в свет».
У него был «фантом-П» мышиного цвета 1932 года выпуска, величавый памятник дискомфорта – четыре тонны, руль, как у грузовика, и педали, на которые приходилось давить изо всех сил. В этом спортзале на колесах мы баламутили всю Ривьеру, от фестиваля в Каннах до Оперы Монте-Карло. Порой, желая добавить изюминку в официальные чествования его персоны, он переключал тумблер на полу, у переднего сиденья с серебристой табличкой «Not to be used in Great Britain» [6]6
Использование в Великобритании запрещено (англ.).
[Закрыть], и тогда раздавался звучный выхлоп. На мой взгляд, он выполнял лишь одну функцию – перебудить все живое в радиусе десяти километров. В одно памятное воскресенье мотор «роллс-ройса» исполнил коронный номер во дворе замка Гримальди по случаю дня рождения принца Ренье, и с тех пор он нас больше не приглашал.
В обмен на «уроки хороших манер» Дэвид пожелал познакомиться с тем миром, откуда я родом: северные кварталы Ниццы, бетонные коробки вперемежку с супермаркетами над каменистой горной речкой, что раз в три-четыре год низвергалась бурлящим потоком. Бывало, я наряжал его матерым байкером – куртка с заклепками, «казаки» – и мы слонялись по берегам Пайона, под окнами, где я впервые увидел свет. Даже сцепились как-то раз с одной шайкой, а потом и с целым автобусом легавых, подоспевших нам на выручку. «Сэр Дэвид Ланберг, Лондонская филармония», – представился он бригадиру полиции с изящным взмахом руки, будто портье в гранд-отеле. И великодушно кивнул на бухих братков, которых волокли в участок: «Могу я поручиться за этих господ?»
С изрядно помятыми боками, расквашенными губами и фингалами мы, как два беглых пацаненка, вернулись на розовую виллу в Кап-Ферра, где Доминик обмазала нас меркурохромом и отругала. Наш безумный хохот между приступами боли стоил всех детских радостей, которыми меня обделили. Дэвид всюду был как рыба в воде; он прожил одну за другой три, четыре, пять жизней, даже не пытаясь сортировать происходящие с ним события по степени важности: и концлагерный номер под его «ролексом», и дворянский титул, пожалованный английской королевой, были ему одинаково безразличны. В мирное время для него имели значение лишь те эмоции, которые дарила ему музыка и которые он сообщал своему оркестру. «Я выжил случайно, а убивал добровольно», – отвечал он журналистам, закрывая тему своего военного прошлого. Бомбы, сброшенные им на Францию с самолета ВВС Великобритании, перевешивали все триумфы в его карьере. Гибель он воспринял как запоздалое наказание, божью кару; впрочем, Бог для него был чем-то неопределенным, порождением чиновничьей расы двадцатого века, чья кара настигает нас всегда некстати: «Мы имеем того Бога, какого заслуживаем, и хуже того, Фредерик, – мы сами его и создали своей трусостью, подлостью и стремлением кому-то подчиняться».
Как ни странно, узнав, что дочь влюбилась, он не испытал обычной отцовской ревности или страха одиночества, напротив, он воспрял духом и словно окунулся в воспоминания о своей собственной любви. Мы с Доминик вместе наблюдали, как он молодеет на глазах. Смех, возня и скрип кроватной сетки, вновь заполнившие большой дом в Кап-Ферра, вернули ему юность. Ради нас он отполировал, покрыл лаком и спустил на воду несравненную «Риву» из красного дерева, которая когда-то возила его любимую женщину на водных лыжах по всем бухтам Лазурного берега. Ради нас он распахнул ставни, извлек серебряные приборы, снова стал давать званые вечера и отдал в ремонт «армстронг-сиддли стар-сапфир» с пробегом двадцать восемь километров, что с 1962 года ржавел в гараже. Этот свадебный подарок жених успел только преподнести, а теперь вот обкатывал в роли шофера, если мы вечером собирались в клуб. «Ты еще не устал от него?» – беспокоилась Доминик. «Нет, родная. Это твой отец, и он первый, кто увидел во мне сына». Случалось, она даже немного ревновала его ко мне, когда мы пересмеивались у нее за спиной. Это было восхитительно. Он взял с меня обещание, в случае если у нас с Доминик возникнут проблемы, не скрывать их от него. Слово я держал без труда. Пока он был жив, она бросала меня трижды. Благодаря таланту угадывать и предвидеть наши поступки, умению слушать и давать советы («Жди ее, но не в одиночку, а то она вернется и обидится, если ей не за что будет тебя простить»), он сумел возвратить ее мне два с половиной раза.
Его унесло волной на исходе осени, в самом конце купального сезона. Он до конца верил, что она придет в себя. И прощаясь со мной в последний раз, он сказал: «Держись!»
* * *
Человек в черном сматывает веревку, и она медленно выползает из медных скоб навстречу его перчаткам. С кем я могу теперь поговорить? Кому прокричать имя Доминик, как вернуть ей плоть и кровь, как оживить наши воспоминания? Был у нас один-единственный друг Эли Помар, но он не смог приехать, потому что проходил в Везине ежегодный курс дезинтоксикации. Только прислал букет лилий, тех самых, что всегда дарил Доминик, повергая ее в отчаяние: пыльца от тычинок рассыпалась по белому ковру и оставляла на нем ничем не выводимые пятна. Старина Эли жил лишь на проценты от редких показов фильмов по когда-то написанным им сценариям, и все, что он мог подарить, приходя к нам на ужин, – традиционная дюжина белых лилий, потому Доминик так и не осмелилась признаться ему, что ненавидит эти цветы. Поцеловав его с искренней радостью и благодарностью, которые неизменно приводили меня в восторг, она скрывалась на кухне, чтобы поставить букет в вазу, и потихоньку срезала тычинки с пыльцой. А я, поскольку вставал пораньше, должен был на следующий день срочно препарировать открывшиеся за ночь бутоны.
Бедный Эли. Я поискал глазами его последний букет, который служащие похоронного бюро почти завалили венками от мэра, оркестра, газеты и жюри «Интералье» [7]7
Французская литературная премия.
[Закрыть], сочтя их более достойными, чем скромный букет лилий с карточкой «от Лили». Доминик обожала уменьшительные имена, и только ради нее он примирился с таким прозвищем. Я все же отыскал его – и оторопел: тычинки были обрезаны до самых венчиков. У меня перехватило дыхание, я отшатнулся, увидев в этом знак. Люди со скорбными лицами смотрели на меня. В слепящих лучах солнца, среди сосновых лап мне улыбалась Доминик. Своей удивительной, кроткой, забавной, искренней улыбкой.
Вместо того, чтобы взять лопатку с землей, которую мне торжественно протягивал могильщик, я достал мобильный телефон. Это нелепое приспособление редакция газеты выдавала тем сотрудникам, которые редко бывали в офисе, надеясь постоянно держать с ними связь. Я же включал его только в пробках, чтобы позвонить в клинику, – а сейчас я позвонил Эли Помару в Везине. Мне ответили, что он на групповом занятии. Я сказал, что звоню по срочному делу, и его позвали. Сбитые с толку служители ждали, когда я закончу разговор.
– Эй, в чем дело? – ворчит Эли, еле ворочая языком: ему дают слишком много лекарств во время курса дезинтоксикации.
– Это Фредерик. Я в Кап-Ферра.
– Тоже хотел быть, – бормочет он. – Вот хрень.
– Спасибо за цветы. Скажи, ты сам их посылал?
Приступ кашля взорвался у меня в ухе с такой силой, что пришлось убавить звук на телефоне. Шокированные участники церемонии возмущенно смотрели на мой мобильник.
– «Интерфлора», – выдавил Эли из последних сил. – Что не так?
– Ничего, цветы замечательные. Ты их о чем-то просил, когда заказывал?
– Белые лилии, а что? Они розы прислали?
– Нет.
– Зовут. Люблю тебя. Грущу.
Этот мятущийся человек когда-то писал утонченную французскую прозу, сравнимую разве что с Шатобрианом, но, спасаясь от раздиравших его душу демонов, угодил в лапы врачей, и с тех пор изъяснялся телеграфным стилем. Я представил, как он, этакий штрумф [8]8
Штрумфы– герои бельгийских комиксов Пейо, маленькие синие человечки.
[Закрыть]в синем спортивном костюме, семенит к кружку анонимных алкоголиков, которые сидят по-турецки на циновках и заплетающимся языком излагают, по каким причинам они стали пить и почему твердо намерены завязать. Всякий раз, когда Эли отказывался от виски, он вновь начинал курить; его пульмонолог рвал на себе волосы, в конце концов посылал ему бутылку «Глен-фидиш» с пожеланием скорейшего выздоровления, и все возвращалось на круги своя.
– Мсье Ланберг! – раздался строгий голос могильщика, который все пытался всучить мне лопатку.
Я взял ее, высыпал землю на золотистую лакированную дубовую доску и передал соседу, который всем своим видом выражал свое ко мне презрение, очевидно полагая, что в презрении – истинное достоинство человека. А я бросил в могилу уже ненужный мобильник, и пошел прочь.
Доминик нет в этой яме, эта чопорная церемония не имеет к ней никакого отношения, и счастливые воспоминания о начале нашей любви в Кап-Ферра тоже ни при чем. Она звала меня к себе, в свой тихий приют, в свое одиночество, в белую мансарду, откуда столь тактично меня выставила, и куда я вернулся после аварии. Обстриженные лилии – это приглашение, призыв, и он значит гораздо больше, чем любой другой сигнал или обычная работа флористки, и пусть я не верю в привидения, мне абсолютно ясно: если Доминик хочет со мной поговорить, ее постскриптум будет ждать меня на авеню Жюно.