Текст книги "Двуликий демон Мара. Смерть в любви"
Автор книги: Дэн Симмонс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Про новый горчичный газ (иприт) мне мало чего известно, но капитан Браун говорил, что он вызывает волдыри, ожоги и язвы на теле, вытравливает глаза, разрушает слизистые оболочки, поражает гениталии и проникает в самые кости. Еще он говорил, мол, наши ученые, разрабатывающие горчичный газ, очень довольны, что симптомы отравления проявляются только через несколько часов после воздействия этого вещества на человека. Солдаты не будут знать, обречены они или нет. Я хорошо помню отчет о вскрытии, который пытался переложить в стихотворную форму. Похоже, немцы опередили нас с ипритом. Фрицы всегда знали толк в химии.
Сержант что-то кричит, но я не разбираю слов, даже когда придвигаюсь так близко, что наши парусиновые противогазы соприкасаются. Но я смотрю туда, куда он показывает.
Один из наших парней не может найти противогаз, и само лицо у него превращается в искаженную маску. Его вопли я слышу отчетливо.
– Я чувствую запах! Я чувствую запах, вашу мать! – Он швыряет вещмешок и карабкается через бруствер в сторону «ничейной земли», оставив винтовку в окопе.
Я ору, чтобы он снял носок и помочился на него. Сержант бросается к нему, чтобы удержать. Другой рядовой левой рукой пытается схватить товарища за обмотки, а правой продолжает затягивать ремешки своего противогаза. Рядом покашливают следующие снаряды. Все происходящее выглядит комическим фарсом.
Выскочив из окопа, парень успевает пробежать всего лишь ярдов десять, потом очередь немецкого пулемета сшибает его, как кеглю. Он совсем забыл, что здесь есть и более традиционные способы умереть.
Четверо мужчин в окопе хватаются за оружие, готовясь отразить очередную контратаку. Я поднимаю винтовку убитого солдата, передергиваю затвор, загоняя патрон в ствол, и занимаю место рядом с остальными на стрелковой ступеньке, которую мы соорудили из земляных мешков у тыльной стенки траншеи. Мое лицо так сильно потеет под неуклюжей парусиновой маской, что толстые слюдяные окуляры – и так не особо прозрачные – густо затуманиваются. Носовой зажим противогаза не позволяет дышать носом, и воздуха, который я судорожно втягиваю ртом через парусину и фильтр, едва хватает, чтобы не потерять сознание. Мне мерещится запах прелого сена. Я практически ничего не вижу.
– Вон они! – раздается приглушенный противогазом крик сержанта. – Идут!
Что-то движется, сквозь запотевшие окуляры я различаю какие-то смутные тени. Вероятно, штыки. Немецкие штыки. В нашу траншею залетают шипящие гранаты, но мы все слишком заняты, чтобы отвлекаться на них. Я тяжело дышу ртом и выпускаю несколько пуль в подступающие расплывчатые фигуры.
Великая притягательность и великая опасность любовной страсти в том, что она является внешней и неподвластной человеку силой – могучим ураганом, прилетающим ниоткуда, перед которым не может устоять лес повседневных мыслей и поступков.
Она была прекрасна, моя возлюбленная. Я отнес ее с балкона в спальню, бесшумно ступая по освещенному каминным огнем паркету и ощутив под босыми ногами мягкий ворс персидского ковра за секунду до того, как я раздвинул кружевной полог и осторожно положил эту женщину, мою женщину, на высокую перину. Ее роскошные волосы рассыпались по подушке и по моей руке, которую не сразу вытащил из-под головы; бледно-розовые соски просвечивали сквозь полупрозрачную ткань.
Время нежностей прошло. Я сбросил шелковый халат и сорвал с нее тонкое одеяние. Она закинула руки за голову, и блики каминного пламени окрасили в теплые тона ее груди снизу. Ноги у нее длинные и гладкие, живот чуть выпуклый, с темным треугольником внизу, в устье затененных бедер.
Она вся подалась ко мне, когда я вытянулся на боку рядом с ней. Должно быть, она почувствовала бедром мой напряженный член, ибо она слабо задрожала и закрыла глаза. Чтобы успокоить, я ласково запустил пальцы в ее волосы, поцеловал трепещущие веки и лег на нее, накрыв своим телом. Когда наши губы соединились, она раздвинула ноги и легко провела ногтями вниз по моей спине. Головкой члена я ощутил влажное тепло ее раскрывшегося лона и чуть помедлил, упиваясь предвкушением сладостного мгновения, когда мы двое станем единым целым.
Мы длили поцелуй в каком-то блаженном забытьи; она разомкнула зубы, наши языки сошлись в жаркой схватке, и я плавным толчком вошел в нее.
Сержант умирает перед наступлением темноты.
Мы отбили две атаки, сражаясь в наших громоздких масках. В воздухе вокруг клубился незримый фосген, а перед второй атакой нас окутали еще и парообразные облака слезоточивого газа. Сквозь туманную пелену, застилающую слюдяные окуляры изнутри, и туманную пелену, застилающую слюдяные окуляры снаружи, немцы кажутся размытыми серыми тенями. Мы стреляем по теням, и некоторые из них падают. Я бросаю взгляд на конвульсивно подергивающееся тело сразу за поворотом нашего окопа и вижу, что немецкие противогазы не многим лучше наших. Пуля попала в окуляр, и из противогазной коробки, похожей на вытянутое рыло, течет кровь. Впечатление, будто я убил демона.
Сначала нас было пятеро, включая раненого рядового, сержанта и меня. После взрыва нескольких ручных гранат в ходе первой атаки остались только мы с сержантом. Забираем остатки боеприпасов у наших убитых товарищей, ощупываем их карманы в поисках гранат Миллса и патронов. Сдвинув головы, чтобы слышать друг друга сквозь противогазы, коротко переговариваем и решаем, что вдвоем нам не удержать весь сектор окопа. Мы отступаем к правому углу, где траншея круто поворачивает и уходит к основным немецким позициям. Все следующее колено окопа завалено трупами в сером. Крысы уже приступили к трапезе.
Сержант устанавливает винтовку в бойнице, чтобы держать под прицелом подход с этой стороны, а я торопливо сооружаю укрытие из земляных мешков. Любому, кто выйдет из-за дальнего угла, придется пройти по всей длине оставленного нами участка траншеи под прицелом моей винтовки.
Вокруг нас клубится слезоточивый газ и дым. Слезы льются из глаз ручьями, дышать тяжело, но это началось еще полчаса назад – видимо, противогаз прилегает неплотно. Я напряженно смотрю в прицел своего «ли-энфилда», ожидая, когда из-за угла появятся первые немцы. Сержант, стоящий со мной спиной к спине, держит под прицелом свой сектор траншеи.
Они спрыгивают с тыльного бруствера, испуская гортанные вопли. Я с отстраненным спокойствием отмечаю, насколько у немецких солдат длиннее голенища ботинок, чем у бойцов британской армии.
Я убиваю двух из них. Третий бросает в нас гранату и убегает. Сержант пинком отправляет шипящую гранату за угол окопа, а я посылаю пулю в спину убегающему немцу. Он падает, но продолжает ползти. Я стреляю в него еще раз и не чувствую ровным счетом ничего.
Еще двое спрыгивают в траншею прямо перед нами. Я убиваю одного выстрелом в лицо, а потом винтовку заклинивает: затвор не подает патрон. Второй что-то орет сквозь противогазную маску и чуть приседает, готовясь броситься на меня со штыком. Сержант, не успевающий выстрелить, выносит винтовку наискось перед собой и прыгает между мной и немцем.
Тот делает выпад, сержант неуклюже отбивает штык вверх и делает ответный выпад. Удары обоих достигли цели. Тонкий клинок немца вонзился в горло сержанту прямо под противогазной маской, штык сержанта на четыре дюйма вошел в живот немцу. Двое мужчин медленно оседают на колени, по-прежнему соединенные сталью. Потом оба выдергивают свои штыки слаженным, почти хореографическим движением. Задыхаясь и едва не теряя сознание от недостатка кислорода, я смотрю, как они снова выбрасывают штыки вперед, стоя на коленях. Ни у одного из них не хватает сил вогнать лезвие глубже, чем на толщину кожи. Они роняют винтовки и одновременно валятся в грязь.
Не думая о том, что в любой момент здесь могут появиться другие немцы, я бросаю свой «ли-энфилд», переворачиваю сержанта на бок и срываю с него противогаз. Рот у него широко разинут и наполнен кровью, глаза вытаращены. Я так и не узнал его имя.
Немец еще жив, корчится от боли. Я усаживаю его, прислонив к передней стенке окопа, стаскиваю противогазную маску и пытливо вглядываюсь в лицо. Обычный мужчина: темная щетина, карие глаза, влажные от пота спутанные волосы, порез после бритья на кадыке. Он, задыхаясь, просит воды. Слово «вода» по-немецки я знаю. Подношу свою бутылку к его губам. Он делает глоток, начинает что-то говорить, потом вдруг бьется в конвульсиях и испускает дух, не произнеся больше ни слова.
Оставив свой заклинивший «ли-энфилд» лежать в грязи, я поднимаю винтовку сержанта, по возможности тщательнее стираю с приклада кровь, проверяю, полон ли магазин, и бессильно приваливаюсь к груде земляных мешков, служащих мне укрытием. Во вражеских окопах пронзительно свистят: очевидно, немцы готовятся к очередной атаке.
Потом снаряды начинают падать точно в цель, обрушивая траншейные стенки, взметая фонтаны земли и куски разорванных трупов, разлетаясь визжащей шрапнелью по всему окопу. Я узнаю орудия по звуку. Британские восемнадцатифунтовки. Подкрепления не будет. В штабе решили, что ни одна наша часть не продвинулась так далеко вперед. Они снова открыли шквальный артиллерийский огонь.
Наши тела движутся легко и слаженно, увлажненные страстью и потом. Ее жаркое тепло обволакивает и поглощает меня.
«Смерть не забрала меня, когда я в первый раз прикоснулся к ней, – умудряюсь подумать я в мороке нарастающего возбуждения. – И когда я ее поцеловал. И когда вошел в нее».
Мы катаемся по постели, ни на миг не прерывая интимнейшего контакта друг с другом; она обхватывает меня ногами, тесно сжимает бедрами. Когда она наверху, ее груди висят надо мной, словно два соблазнительных плода, которые надо сорвать; розовые соски между моими пальцами похожи на набухшие почки, готовые распуститься. Ее волосы ниспадают шелковистым занавесом вокруг нас.
«Должно быть, это произойдет, когда я достигну пика наслаждения. Так называемой „маленькой смерти“, которая в этот раз будет не такой уж маленькой». Мне все равно. Мы перекатываемся по кровати, покуда наконец не падаем с нее на персидский ковер в ворохе скомканных простыней, – и в трепетном свете каминного огня вижу, что ее черты искажены такой же страстью, какая владеет мной.
Мы… я… движемся теперь быстрее… без всякой мысли, без всякой возможности остановиться, вернуться вспять… глухие и слепые ко всему, кроме всепожирающей страсти, заставляющей нас двигаться в плавно нарастающем ритме.
23 августа, среда, вторая половина дня
Десять минут назад мне в спину вогнали шприц и отсосали добрую пинту жидкости из легких. Врачи до сих пор не решили, имеют ли они дело со смертельной пневмонией, вызванной газовым отравлением, или с рецидивом обычной пневмонии, которую я перенес в прошлом месяце. По крайней мере количество жидкости не увеличивается. Если я тону, то тону медленно.
Меня больше беспокоит рана на правой ноге. Все мясо вокруг нее уже срезали, но в палате стоит гангренозный смрад, и я постоянно принюхиваюсь к своим бинтам, проверяя, не вношу ли и я в него свой вклад.
– Сами, дураки, виноваты, – сказал бесцеремонный доктор Бабингтон сегодня во время обхода, когда мне отсосали легочную жидкость. – Затеяли воевать на таких плодородных полях.
Со времени своего поступления в госпиталь я еще не произнес ни слова, но доктор истолковал мое молчание как вопрос.
– Французы лучше всех в мире удобряют свои поля, – продолжил он. – Да, тонны и тонны навоза. И человеческих фекалий, знаете ли. Вся ваша одежда, ребята, насквозь пропитана дерьмом. А потом кусок металла вонзается в вашу плоть вместе с клочками пропитанной дерьмом ткани. Сама по себе ваша рана – пустяк… пустяк. – Он щелкнул пальцами. – Но вот сепсис… ладно, через пару дней все станет ясно. – И он перешел к следующему пациенту.
В этом палаточном полевом госпитале нет окон, но я спросил одну из усталых сиделок, и она сказала – да, Мадонна с Младенцем по-прежнему висит над улицей в Альбере, находящемся в долине под нами. Маленький госпиталь, где я лежал в прошлый раз, разрушен снарядами. Я беспокоюсь, жива ли добрая монахиня, которая ухаживала за мной там.
24 августа, четверг, 9.00 утра
Сегодня меня разбудили рано, но вместо того, чтобы накормить традиционным завтраком из овсянки, переложили на какую-то тележку и вывезли во двор между палатками. Шел дождь, но нас оставили там – меня и еще двух офицеров, в которых я узнал соратников по первому батальону стрелковой бригады. Эти двое получили более тяжелые ранения, чем я. У одного лицо было туго обмотано бинтами, но я видел, что у него полностью или почти полностью отсутствует нижняя челюсть. У другого видимых повреждений не наблюдалось, но он не мог сидеть прямо в плетеном кресле-каталке. Голова у него бессильно болталась, словно отделенная от бледной шеи.
Мы проторчали под дождем десять или пятнадцать минут; потом из столовой палатки, расположенной рядом, вышел полковник с несколькими адъютантами.
Тот самый полковник, который выступал перед бригадой после генерала Шюта.
«О нет, – подумал я. – Мне не нужна медаль. Просто увезите меня с дождя, пожалуйста».
Полковник говорил всего минуту. Медалей нам не вручили.
– Должен вам сказать, парни, – начал он, аристократически растягивая слова, в точности как генерал Шют, – что я чертовски разочарован вами. Чертовски разочарован. – Он похлопал себя стеком по ляжке, обтянутой чистенькой штаниной. – Вам необходимо… э-э… необходимо понять… что вы подвели всех нас. Вот что вы сделали. Просто-напросто подвели всех нас. – Он развернулся кругом, словно собираясь удалиться, но тотчас опять повернулся к нам, приведя в легкое замешательство адъютантов, которые тоже двинулись было прочь, словно мы трое на наших тележках и креслах-каталках вызывали у них глубокое отвращение.
– И еще одно, – сказал полковник. – Вам следует знать, что в бригаде один только ваш батальон провалил наступление… один только ваш! И я не желаю слышать никаких жалоб по поводу того, что тридцать третья дивизия не поднялась в атаку по вашему правому флангу… вы меня слышите? Я не принимаю подобных оправданий. Несостоятельность тридцать третьей дивизии – позор тридцать третьей дивизии. Несостоятельность первого батальона – наш позор. И за него несете ответственность вы, парни. И я… да, я чертовски разочарован.
Засим он и стайка адъютантов, следующая в кильватере за ним, вернулись обратно в столовую палатку. Оттуда тянуло запахом то ли кекса, то ли каких-то пирожных, выпекавшихся в печах. Мы трое молча сидели и лежали под дождем еще минут десять, пока наконец про нас вспомнили и отвезли обратно в палату.
Она уютно лежит в кольце моих рук, и мы рассеянно наблюдаем, как угасает огонь в камине.
– Хочешь послушать несколько строк из личного дневника его милости? – шепотом спрашивает она.
Вопрос выводит меня из приятной задумчивости:
– Что? Из чьего дневника?
– Генерала сэра Дугласа Хейга, – отвечает она и улыбается. – Не один же ты ведешь дневник.
Я играю с прядью ее волос:
– Откуда ты знаешь, что пишет генерал в своем личном дневнике?
Проигнорировав вопрос, она закрывает глаза и начинает, словно цитируя по памяти.
– Девятнадцатое августа, суббота. Предпринятая вчера операция увенчалась полным успехом. Наступление происходило на участке фронта длиной свыше одиннадцати километров. Теперь мы удерживаем горный гребень к юго-востоку от Типваля. В плен взяты почти пятьсот вражеских солдат, в то время как батальон, осуществлявший атаку, потерял всего сорок человек! В ходе наступления наши солдаты держались рядом с полосой заградительного огня.
В меркнущем свете камина я смотрю на нее:
– Зачем ты мне это рассказываешь?
Она немного отстраняется, и теперь ее обнаженное плечо напоминает тускло сияющий полумесяц под затененным лицом.
– Я думала, тебе будет приятно знать, что вы внесли и свою лепту в успех.
– Мой батальон уничтожен, – шепчу я, решительно не понимая, зачем нам в постели вести разговор о войне. – В одной только роте «С» погибли сорок с лишним – человек.
Она легко кивает. Я не вижу ее глаз.
– Но головной батальон потерял всего сорок человек. И захватил несколько сотен ярдов грязи. Генерал сэр Дуглас Хейг доволен.
– В жопу генерала сэра Дугласа Хейга.
Я ожидаю услышать от Прекрасной Дамы какое-нибудь потрясенное восклицание, но она шаловливо кладет ладонь на мою голую грудь и заливается тихим смехом.
26 августа, суббота, 7.00 вечера
Стало темнеть раньше. Сегодня ровно неделя как я очнулся в эвакуационном пункте для раненых.
Не помню, как выбрался из окопа и возвращался через «ничейную землю». Не помню, чтобы мне кто-нибудь помогал найти эвакуационный пункт. Не помню, как снял противогазную маску и давился воздухом с остатками ядовитого газа или как получил шрапнельное ранение, превратившее мою правую ногу в пульсирующий сгусток гнойной боли.
Я помню, как приходил в сознание. В первый раз очнулся в уверенности, что нахожусь в госпитале, но обнаружил, что лежу среди мертвецов. В последний раз, когда уже был уверен, что лежу мертвый среди мертвецов, я очнулся при свете карбидных фонарей и увидел склонившегося надо мной хирурга. Если он Бог или Дьявол, туманно подумал я, значит, кто-то из этих ребят носит белый врачебный халат, обильно заляпанный кровью. Архангелы походили на медсестру в белом фартуке, санитара в пенсне и усталого анестезиста в таком же окровавленном халате, как у хирурга.
Потом почти ничего не помню – разве только как меня привезли сюда двадцать первого. Не помню даже, как лихорадочно писал в дневнике, пытаясь связно изложить обрывочные впечатления.
В жопу генерала сэра Дугласа, в жопу полковника, в жопу Шюта и любого другого, кто исполнен решимости убить меня. Я плюю на них. Я плюю на всех ангелов и демонов. Я плюю на самого Господа Бога.
27 августа, воскресенье, 5.00 утра
Проснулся в 3.22, судорожно кашляя, отхаркиваясь и захлебываясь вязкой желтой жидкостью. Пришлось кликнуть сиделку, которая притащилась черепашьим ходом, явно раздраженная, что ее разбудили.
Страшно задыхался. Подумал: «Ну что ж… значит, вот он, конец… ладно, это того стоило… она того стоила». Но потом все подобные рассудительные мысли вылетели из головы, и я судорожно хватал ртом воздух и молотил руками-ногами, как утопающий, каковым, собственно, и являлся. После каждого мучительного вдоха извергал потоки желчи. Она шла горлом, носом. Перед глазами плясали черные точки, но вожделенное забытье все не наступало, и я метался на койке, давился рвотными спазмами, колотил конечностями по грязному матрасу, точно по воде бездонного океана.
Помню свою последнюю связную мысль: «Умирать вовсе не так легко, как нам пытаются представить… смотри, Толстой, вот как умирают крестьяне!» Потом в палату неторопливо вошел скучающий санитар со шприцом размером с велосипедный насос, мне вогнали в правое легкое толстенную иглу через спину и через несколько минут отсосали из него достаточно густой слизи, чтобы я снова смог дышать… более или менее… хотя эти жуткие хлюпающие хрипы наверняка не давали уснуть многим соседям по палате. Они промолчали.
11.15 того же дня
Приходил священник, чтобы дать причастие католикам в нашей палате. Я почти час наблюдал за ним и видел, насколько глубоко и искренне он сопереживает страданиям тяжелораненых. Подойдя к моей койке, он взглянул на табличку с данными и увидел прочерк в графе «вероисповедание», но тем не менее остановился и спросил, может ли он что-нибудь сделать для меня. Все еще не обретший способности говорить, помотал головой и постарался скрыть подкатившие к глазам слезы.
Часом позже врач, ответственный за нашу палату, устало присел на край моей койки.
– Послушайте, лейтенант, – промолвил он голосом не столько суровым, сколько утомленным, – похоже, гангрена отступает. И санитары заверяют меня, что с вашими легкими ничего страшного. – Он протер очки и немного подался вперед. – Если вы думаете, что эти… незначительные боевые повреждения обеспечат вам приятный отдых в объятиях матушки Англии… ну что сказать… война продолжается, лейтенант. И я надеюсь, вы вернетесь на фронт сразу, как только мы выпишем вас, чтобы освободить место для какого-нибудь по-настоящему раненого бойца. Вы меня понимаете?
Я хотел просто кивнуть, но вдруг заговорил впервые за время своего пребывания здесь.
– Да, сэр, – прохрипел я сквозь слизь и мокроту, булькающую в глотке. – Я собираюсь вернуться на фронт. Я хочу вернуться на фронт.
Врач нацепил очки на нос и хмуро уставился на меня, словно я неудачно пошутил, а потом потряс головой и продолжил обход палаты.
Я вовсе не шутил. Я говорил правду. Я единственно не мог сказать врачу то, что сегодня утром сказала мне Прекрасная Дама.
Утро, чудесное осеннее утро, и мы завтракаем чаем с круассанами на ее террасе. Она в темной юбке и голубой сборчатой блузе, застегнутой у горла изумрудной брошью. Ее глаза улыбаются, когда она наливает мне чай.
– Мы с тобой некоторое время не увидимся, – говорит она, отставляя серебряный чайник. Кладет мне в чашку один кусочек сахара, как я люблю.
От неожиданности теряю дар речи, но лишь на несколько секунд.
– Но хочу… как это… то есть мы должны… – Я осекаюсь, пораженный своим косноязычием. Хочу сказать, что вообще-то я поэт, чувствующий и понимающий язык.
Она накрывает ладонью мою руку.
– Так и будет, – говорит она. – Мы еще встретимся. Для меня разлука продлится совсем недолго. Для тебя – чуть подольше.
Я хмурюсь, досадуя на свою тупость:
– Ничего не понимаю. Я думал, наша любовь… должна…
Она улыбается, не убирая ладонь:
– Помнишь фотографию с картины, висевшую в гостиной твоей матери?
Киваю, заливаясь краской. Невесть почему разговор на эту тему кажется чем-то более интимным, чем наша ночная близость.
– Дж. Ф. Уоттс, – говорю я. – «Любовь и Смерть». Там изображена… – я на миг умолкаю, не в силах произнести «ты». – Смерть в облике женщины, и рядом с ней маленький мальчик… Эрос, полагаю. Любовь.
Она легонько водит ногтями по моей руке.
– Тебе всегда казалось, что в картине скрыт какой-то тайный смысл, – чуть слышно говорит она.
– Да. – Я бы хотел сказать что-нибудь умное, но в голове пусто. Тайный смысл картины ускользал и тогда, и сейчас.
Она снова улыбается, но опять без тени насмешки.
– Возможно, просто возможно, там изображена вовсе не Смерть в женском обличье, грозно стоящая над испуганным Эросом, а женская аллегория… – ее улыбка становится шире, – любви, которая удерживает неугомонного проказника Смерть от злых шалостей.
Я только и могу, что тупо хлопать глазами.
Прекрасная Дама тихо смеется и наливает себе чаю, подняв блюдце с чашкой. Отсутствие ее ладони на моей руке – словно предвестье грядущих зим.
– Но любовь… к кому? – наконец спрашиваю я. – К чему? Какая великая страсть в силах предотвратить смерть?
Ее тонкие брови удивленно приподнимаются:
– Разве ты не знаешь? Ты, поэт?
Я не знаю. О чем и говорю.
Она подается ко мне, и я слышу шорох накрахмаленной льняной блузки и шелка под ней. Ее лицо так близко, что чувствую тепло ее кожи.
– Значит, тебе нужно еще время, чтобы узнать, – шепчет она с такой же страстью, с какой стонала сегодня ночью.
Я кладу дрожащую руку на маленький кованый столик:
– А сколько еще времени у нас осталось… сейчас… до расставания… чтобы побыть вдвоем?
Она не смеется над моей словесной избыточностью. Взгляд у нее нежный.
– Достаточно, чтобы выпить чаю, – говорит она и подносит чашку к губам.
31 августа, четверг, 1.00 пополудни
Сегодня выписан из полевого госпиталя близ Альбера. Едва хожу, но нашел попутный транспорт – санитарный автомобиль, возвращавшийся налегке в долину Карнуа, куда генерал Шют перебросил бригаду для отдыха перед очередным наступлением.
Вопреки краткому заключению доктора Бабингтона, где говорится, что я достаточно оправился от ранения и пневмонии, чтобы вернуться к исполнению воинских обязанностей, один из других врачей настойчиво рекомендовал отправить меня в Англию для восстановления здоровья по крайней мере на месяц. Я его поблагодарил, но сказал, что меня вполне устраивает рекомендация доктора Бабингтона.
Здесь, в лагере в долине Карнуа, я почти никого не знаю. Случайно столкнулся с сержантом Маккеем – джентльменом, помогшим мне выбраться из траншеи после того, как меня туда столкнул бедный капитан Браун, – и мы были так рады увидеть друг друга живыми, что едва не расцеловались. В ротах «С» и «D» все больше лица новые и незнакомые.
Сержант Маккей спросил, слышал ли я грозу нынче ночью. Я признался, что все проспал.
– Натуральное светопреставление, сэр, – сказал он с широкой улыбкой на красном лице. – Мы все промокли до нитки. Гром грохотал почище, чем канонада в день нашей атаки. В самый разгар грозы, сэр, молния ударила в два наших аэростата, и они взорвались к чертовой матери, сэр. Ну чистое светопреставление. Прошу прощения, сэр, но я просто не понимаю, как можно проспать такое. Не примите в обиду, сэр.
Я ухмыльнулся:
– Даже и не думаю, сержант. – Я замялся лишь на секунду. – Похоже, гроза была действительно знатная, но я просто… гм… сегодня была моя последняя ночь в Альбере, и я… в общем, я был не один, сержант.
Маккей еще шире расплылся в улыбке, театрально подмигнул и лихо откозырял:
– Понятно, сэр. Ну что ж, очень рад вашему возвращению. И желаю вам доброго здоровьица, сэр.
Сейчас я сижу на койке и пытаюсь отдохнуть. Мучительно ноет грудь, побаливает нога, но я стараюсь не обращать внимания. Говорят, через сорок восемь часов начнется общее наступление на Дельвильский лес, и генерал Шют хочет, чтобы его парни – мы – возглавили атаку.
Но сорок восемь часов это уйма времени. У меня есть что почитать – в моем походном сундучке лежит «Возвращение на родину» и еще не дочитанный сборник Элиота. А потом, пожалуй, я прогуляюсь по лагерю. Гроза закончилась. В воздухе свежесть. Погода дивная.
Послесловие редактора
На этом заканчивается недавно найденный дневник лейтенанта Джеймса Эдвина Рука.
2-го сентября 1916 года началось сражение за Дельвильский лес, но основная тяжесть наступления легла не на батальон Рука. Честь возглавить атаку выпала Глосчестерширскому полку 5-й дивизии – так называемому «Бристольскому батальону». В ходе ожесточенного боя, продолжавшегося 30 часов, почти весь батальон был уничтожен.
Рук участвовал в более крупном наступлении 15 сентября. В этом сражении были впервые применены танки – правда, в малом количестве и неэффективно. Во время последнего боя за Дельвильский лес лейтенант Рук не пострадал, но его рота потеряла 40 % личного состава убитыми, ранеными и пропавшими без вести.
Поэт не принимал участия в боевых действиях, в ходе которых 27 сентября британские войска наконец взяли Типваль. Вскоре после наступления 15 сентября пришел давно забытый приказ о переводе, и Рук вернулся в свою прежнюю часть, 13-й батальон стрелковой бригады. Из письменных документов авторства Рука, относящихся к спокойному периоду пребывания в «уютных» траншеях под Калонном, до наших дней сохранились лишь два его письма к сестре – оба они дышат настроением одновременно созерцательным и умиротворенно-радостным. Стихов Рук больше не писал.
13-я стрелковая бригада вернулась на Сомму 11 ноября 1916 года, когда уже близилась зима и условия в окопах были просто чудовищные. Джеймс Эдвин Рук участвовал в кровопролитном бою на Серре 13–15 ноября. Наступление не достигло цели. Он лежал в полевом госпитале под Позьером с третьим и самым тяжелым воспалением легких, когда пришло известие, что 19 ноября 1916 года битва на Сомме «завершилась».
На самом деле формального окончания битвы не было. Боевые действия просто постепенно сошли на нет из-за ледяных дождей, снегопадов и сильных холодов той необычайно ранней и суровой зимы.
За пять месяцев боев на Сомме погибло свыше 1 200 000 человек. Осуществить крупный прорыв нашим войскам так и не удалось.
Джеймс Эдвин Рук вернулся в свою часть и оставался на Соммском фронте, где британцы по-прежнему теряли до 30 000 человек каждый месяц, вплоть до августа 1917 года, когда он снова получил ранение в так называемой «третьей битве при Ипре», или битве при Пашендейле. В него попали две пулеметные пули, когда он вел солдат в атаку на немецкое укрепление со странным названием Ферма Спрингфилд.
Выжившие после Пашендейла впоследствии вспоминали и говорили главным образом про моря слякотной грязи. Генерал сэр Дуглас Хейг писал: «…глинистая низина, сплошь изрытая снарядами и раскисшая от дождей, представляла собой скопление огромных топких луж и бурных грязевых потоков, быстро превращавшихся в длинные полосы вязкой трясины, преодолеть которые можно было лишь по нескольким узким тропам, а именно по ним и стала бить неприятельская артиллерия. Оступиться с такой тропы зачастую означало утонуть в болоте грязи».
Действительно, в одном из своих немногочисленных писем к сестре лейтенант Джеймс Эдвин Рук – тогда находившийся в отпуске по ранению в Суссексе – описывал, как один его друг, некий сержант Маккей, утонул в полной жидкой грязи воронке, пока сам он, раненный, лежал рядом и ничем не мог помочь несчастному.
О жизни Джеймса Эдвина Рука после Первой мировой войны написано много. По поводу его решения не писать больше стихов для публикации сокрушались многие. Когда в 1919 году Рук решил принять католическую веру, друзья и близкие пришли в шок. Когда в 1921 году он принял сан священника, друзья и близкие практически отреклись от него. В последующие годы только его младшая сестра Элеонора продолжала переписываться с ним.
В то время как «Окопные стихи» Рука обрели известность и собственную жизнь, сам он покинул литературную сцену. Немногие поэты 30-40-х годов, подражавшие в своем творчестве Руку, знали, что сам поэт по-прежнему жив и проводит свои дни в сравнительном уединении в различных монастырях. Действительно, его литературное наследие тех десятилетий, вдоль и поперек исследованное учеными, почти полностью состоит из переписки с сестрой и редких (но пылких) писем, которыми он обменивался со своим другом Тейяром де Шарденом. Рук издал в частном порядке лишь одну книгу: ныне легендарный сборник стихов в прозе «Песни тишины» (издательство Джона Мюррея, 1938), где описывается созерцательная жизнь, которую он вел в бенедиктинском аббатстве Сан-Вандрий и во время своих продолжительных (порой длившихся годы) визитов в цистерцианский монастырь Ла-Трапп, Солемское аббатство и скальные монастыри Каппадокии.
Ученые установили, что по образу мыслей и чувств отец Рук мало походил на обычного монаха. Всегда выражавший страстную любовь к жизни, зачастую граничащую с языческой, отец Рук в узких теологических кругах снискал своей теорией «жизненного восхождения» не меньшую известность, чем его друг Тейяр – теориями нравственного и духовного развития в широких читательских кругах. Они двое продолжали свою живую и пылкую переписку вплоть до смерти Тейяра в 1955-м.