Текст книги "Правило четырех"
Автор книги: Дастин Томасон
Соавторы: Йен Колдуэлл
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА 29
Время, подобно доктору, умыло руки и позабыло о нас. Еще прежде чем Чарли выписался из больницы, мы перестали быть свежей новостью. Товарищи смотрели на нас так, словно мы, выпав в какой-то момент из жизни, превратились в ненадолго ожившее воспоминание, в некие полузабытые символы со стертым значением.
Облако насилия, накрывшее Принстон, рассеялось уже через неделю. Студенты снова стали разгуливать по кампусу после наступления темноты, сначала группками, потом и поодиночке. Бессонными ночами я часто выходил из общежития и шел в ближайшее кафе, с удивлением обнаруживая, что не спится не только мне. В разговорах часто упоминалось имя Ричарда Кэрри. Не забывали вспомнить и Пола.
Однако время шло, и имена тех, кого я знал, звучали все реже, вытесняемые темами приближающихся экзаменов, соревнований по лакроссу, обсуждением последних серий популярного телесериала и привычными весенними сенсациями, героиней одной из которых стала старшекурсница, переспавшая со своим консультантом. Даже заголовки газет, которые я просматривал в очереди перед кассой и которые помогали отвлечься от мыслей об одиночестве, ясно давали понять, что мир, двигаясь вперед, успел забыть о нас. На семнадцатый день после Пасхи «Принстон пэкет» сообщила об аннулировании плана строительства в городе подземной автостоянки. И лишь внизу страницы поместилось объявление о крупном пожертвовании в два миллиона долларов на перестройку «Плюща».
Чарли вышел из больницы через пять дней, однако провел еще две недели в реабилитационном центре. Врачи рекомендовали небольшую косметическую операцию на груди, где остались грубые шрамы, но он отказался. Я навещал его каждый день, пропустив только один. Картофельные чипсы, учебники, результаты матчей – Чарли всегда давал мне повод прийти к нему еще раз.
Не раз и не два он показывал мне свои ожоги. Сначала я думал, это нужно ему только для того, чтобы доказать что-то себе самому, убедить себя в том, что он не чувствует себя обезображенным, что он переборол то, что с ним произошло. Однако потом я почувствовал, что дело в другом. Чарли хотел удостовериться в том, что я вижу происшедшие с ним перемены. Наверное, в нем жило опасение, что тогда, бросившись за Полом в туннель, он перестал быть частью моей и Джила жизней. Мы двигались дальше каждый сам по себе, без него справляясь с потерями. Чарли понимал, что мы становимся чужаками для самих себя, и хотел донести до нас, что он и сам в таком же положении, что мы вместе и в этом испытании.
Удивительно, но Джил навещал его так же часто, как я. Иногда наши визиты совпадали, и тогда все испытывали странное ощущение неловкости. Каждый считал себя виноватым, и присутствие другого только усиливало это чувство. Чарли совершенно безосновательно корил себя за то, что не был с нами в «Плюще». Иногда он даже видел кровь Пола на своих руках, а его смерть принимал как цену собственной слабости. Что касается Джила, то он винил себя за то, что, оставив нас еще раньше, предал друзей, хотя в чем именно выразилось это предательство, объяснить не мог. Терзания Чарли только усугубляли его вину.
Однажды, перед тем как лечь спать, Джил попросил у меня прощения, сказал, что сожалеет о случившемся, что вел себя не так, как следовало бы, что мы заслуживали лучшего к себе отношения. Он больше не смотрел старые фильмы и, отправляясь на обед, выбирал рестораны подальше от кампуса. Каждый раз, когда я приглашал его на ленч в свой клуб, Джил находил какую-то причину для отказа. Только после четвертой или пятой попытки до меня дошло, что дело не в нежелании быть в моей компании, а в стремлении избежать встречи с руинами «Плюща». После того как Чарли вышел из больницы, мы почти постоянно завтракали, обедали и ужинали вместе. Джил все чаще и чаще ел и пил один.
Интерес к нам постепенно иссякал. И если поначалу, когда люди просто устали слушать одно и то же, мы чувствовали себя кем-то вроде париев, то потом, когда о нас стали забывать, мы перешли, по нашим собственным ощущениям, в категорию призраков. Устроенная в часовне поминальная служба по Полу привлекла столь мало народу, что пришедшие на нее вполне поместились бы в самом небольшом классе, да и те, кто собрался, представляли главным образом друзей Чарли и Джила, руководствовавшихся скорее чувством сострадания к своим товарищам, чем скорбью о погибшем. Единственным из преподавателей, подошедших ко мне по окончании церемонии, была профессор Ларок, причем интересовал ее не столько сам Пол, сколько «Гипнеротомахия». Я отделался общими словами и впоследствии делал то же самое каждый раз, когда кто-либо заводил речь о сделанных Полом открытиях, решив не выдавать тайну, которую он сам так тщательно охранял от посторонних.
На короткое время о Поле вспомнили примерно через неделю после сообщения о подземной стоянке, когда стало известно, что незадолго до отъезда из Нью-Йорка в Принстон Ричард Кэрри продал всю свою собственность и долю в аукционном доме и положил деньги в некий частный фонд. Когда руководство банка отказалось сообщить детали трастового договора, «Плющ» заявил о своих претензиях на часть этих средств в качестве компенсации за причиненный клубу ущерб. Лишь после решения правления о том, что ни один камень нового здания не будет куплен на деньги Кэрри, газеты сообщили об анонимном пожертвовании. Тогда же появились предположения о том, что переведенные в трастовый фонд миллионы предназначались именно Полу. Впрочем, я в этом и не сомневался.
Ничего не зная о диссертации Пола, публика, разумеется, не поняла и мотивы, которыми руководствовался его благодетель, а потому их дружба, как и отношения с Тафтом, стали предметом самых разнообразных домыслов.
В конце концов и Кэрри, и Тафт превратились в фарсовые фигуры, воплощение порока и объяснение зла. Дом Тафта обрел мрачную известность, и новые сотрудники института отказывались жить в нем, а среди местных подростков считалось подвигом проникнуть в него ночью.
Единственным положительным результатом нового климата, созданного фантастическими теориями и сенсационными заголовками, стало то, что никто уже не допускал и мысли о нашей ответственности за случившееся. Мы были слишком скучны и обыкновенны, чтобы играть сколь-либо значительную роль в мрачной, жуткой истории, главными персонажами которой журналисты сделали Распутина-Тафта и убившего его психопата Кэрри. Как полиция, так и университетские власти заявили, что не собираются выдвигать против нас никаких обвинений. Это, полагаю, успокоило наших родителей, всерьез опасавшихся самых страшных последствий. Джила такого рода проблемы никогда особенно не заботили, да и я, откровенно говоря, не воспринял бы отчисление как большую трагедию.
Другое дело – Чарли. Он жил под тенью случившегося, и тень эта постоянно сгущалась. Везде и всюду ему мерещились неприятности, каждый поворот событий сулил недоброе. Джил называл его состояние комплексом преследования, но, по-моему, Чарли просто убедил себя, что мог бы спасти Пола. Так или иначе, его ждала расплата – если не в Принстоне, то в будущем. Чарли страшился не преследователя, а суда Божьего.
Единственным источником удовольствия в те последние дни была Кэти. Сначала, пока Чарли еще лежал в больнице, она приносила нам с Джилом еду. После уничтожившего «Плющ» пожара она объединилась с другими состоявшими в этом клубе второкурсницами, и девушки сообща покупали продукты и готовили себе обеды. Считая, что мы недоедаем, Кэти всегда рассчитывала и на нас. Позднее она стала вытаскивать меня на прогулки, утверждая, что солнце обладает целительной силой и способствует выздоровлению и что приходящие на рассвете космические лучи содержат частички лития. Она даже фотографировала нас, как будто находила в тех днях нечто особенное, достойное заключения в копилку памяти. Живший в Кэти фотограф был твердо убежден, что для решения проблем нужно лишь выбрать верную экспозицию.
С изъятием из ее жизни «Плюща» Кэти, казалось, стала еще ближе к тому, какой я хотел ее видеть. Она всегда пребывала в приподнятом настроении и прекрасно выглядела. Вечером накануне выпуска Кэти пригласила меня после кино к себе в общежитие под тем предлогом, что мне нужно попрощаться с ее подругами. Я знал, что у нее на уме другое, и тем не менее отказался. В комнате было слишком много фотографий – родных, старых друзей, собачки у кровати в ее нью-гемпширском доме, – и последняя ночь в окружении всех этих символов постоянства и определенности только напомнила бы мне о том, сколь неопределенна и неустойчива моя собственная жизнь.
Следствие по делу о трагедии в «Плюще» двигалось неспешно, но за день до актового дня, словно в ознаменование завершения учебного года, местные власти объявили Ричарда Кэрри «виновным в пожаре, жертвами которого стали два человека». В подтверждение этого вывода следствие указывало на два фрагмента человеческой челюсти, совпавших со снимками из медицинской карты Кэрри. Все остальное уничтожил взрыв газа.
Тем не менее дело не было закрыто, и ничего определенного не было сказано в отношении Пола. Через три дня после взрыва следователь в разговоре с Джилом доверительно поведал, что полиция не теряет надежды найти Пола живым: немногие обнаруженные на пепелище останки указывали только на Кэрри. Последовавшие за этим дни прошли в ожидании Пола. Когда он так и не появился – не вышел из леса, не вернулся к знакомому месту, лишившись на время памяти и не узнавая себя самого, – следователи поняли, что хранить молчание все же лучше, чем поддерживать в нас ничем не обоснованную надежду.
День вручения дипломов выдался теплым, тихим, по-настоящему весенним, как будто ненастный пасхальный уик-энд с его метелью был не более чем сном. Сидя во дворе Нассау-Холла в окружении облаченных в мантии и шапочки с кисточками товарищей и ожидая своей очереди, я любовался порхающей в воздухе бабочкой – неуместной эмблемой лета и беззаботности. Вверху, на башне, беззвучно звонил безъязыкий колокол, и я представлял, что это Пол дергает за веревки, отмечая наш праздник.
Призраки были повсюду. Женщины в вечерних платьях, словно перенесшиеся в небо прямо с костюмированного бала, танцевали подобно рождественским ангелам, возвещающим приход нового времени года. Голые «олимпийцы» мелькали тут и там, нисколько не стесняясь своей наготы, похожие на снежинки из минувшей зимы. Обращавшийся к нам с приветственным словом профессор отпустил шутку на латыни, и я, не поняв ее, вдруг представил, что перед нами выступает Тафт, за его спиной стоит Франческо Колонна, а за ними целый хор древних философов, повторяющих торжественные слова рефрена.
После церемонии мы втроем в последний раз возвратились в общежитие. Чарли собирался в Филадельфию, чтобы поработать до осени на «скорой помощи». После долгих размышлений и колебаний он сделал выбор в пользу Пенсильванского университета, объяснив свое решение желанием быть поближе к дому. Джил собирал вещи с удивившей меня поспешностью. Отвечая на мой вопрос, он признался, что уже вечером улетает из Нью-Йорка в Европу с намерением провести некоторое время в Италии.
После его ухода мы с Чарли забрали поступившую за день почту. В ящике оказалось четыре одинаковых маленьких конверта с регистрационными карточками каждого из нас. Я взял свой и сунул в карман конверт на имя Пола, с опозданием осознав, что его до сих пор не вычеркнули из списков. Раздумывая над тем, не лежит ли где-нибудь и его диплом, я взглянул на последний конверт, адресованный Джилу, и увидел, что его имя вычеркнуто, а вместо него рукой самого Джила вписано мое. Внутри лежала записка с адресом какого-то отеля в Италии.
«Дорогой Том, оставляю тебе картонку Пола. Передай Чарли мои извинения за то, что уезжаю в такой спешке. Знаю, вы поймете. Будешь в Италии, пожалуйста, позвони.
«.
Расставаясь, мы обнялись. Через неделю Чарли позвонил мне домой, чтобы узнать, собираюсь ли я на традиционную встречу выпускников в следующем году. Воспользоваться таким предлогом для телефонного звонка мог только Чарли, и мы проговорили несколько часов. В конце он спросил, есть ли у меня адрес Джила, объяснив, что нашел открытку, которая может ему понравиться. Я понял только то, что пути бывших друзей разошлись. Отношения между ними уже не восстановились.
В Италию я так и не попал. Ни в то лето, ни в последующие. За четыре года мы трижды встречались с Джилом на встречах выпускников и с каждым разом все труднее находили темы для разговора. Жизнь его постепенно складывалась так, как и было предопределено. В конце концов он вернулся на Манхэттен и стал, как и его отец, банкиром. В отличие от меня возраст только шел ему на пользу. В двадцать шесть Джил объявил о помолвке с девушкой, учившейся в Принстоне курсом младшие и напоминавшей звезду из одного старого фильма. Увидев их вместе, я понял, что у него все пошло по плану.
Отношения с Чарли складывались куда лучше. Честно говоря, это он не дал мне оторваться. В моей жизни у него особенное место: я знаю, что другого такого друга уже не встречу. Чарли не из тех, кто сдается на милость обстоятельств, оправдывая увядание дружбы расстояниями и временем. Уже на первом году учебы на медицинском факультете Пенсильванского университета он женился на девушке, поразительно похожей на его мать. Первого ребенка, дочь, назвали в честь бабушки, второго, сына, в мою честь. Будучи сам холостяком, я могу судить о Чарли-отце абсолютно беспристрастно, не опасаясь бледно выглядеть на его фоне. Воздавая ему должное, скажу так: родитель из него еще лучше, чем друг. В том, как Чарли заботится о детях, есть нечто инстинктивное, некое стремление защитить и уберечь от всех зол мира, всепобеждающая энергия жизни. Сейчас он педиатр, врач от Бога. Жена говорит, что иногда по уик-эндам Чарли работает на «скорой». Я лишь надеюсь, что когда-нибудь Чарли Фримен предстанет перед верховным судьей и ему воздастся по заслугам. Лучшего, чем он, человека я не встречал.
О себе рассказывать трудно. После колледжа я вернулся в Коламбус и провел дома все три летних месяца, не считая одной-единственной поездки в Нью-Гемпшир. Мать – то ли потому, что понимала мою потерю лучше меня самого, то ли потому, что сбросила с плеч груз, оставив Принстон позади, – как будто раскрылась. Мы разговаривали, она шутила. Мы вместе ели, вдвоем. Сидели на старом холме, том самом, куда меня когда-то возили на санках сестры, и ока рассказывала мне о своей жизни. В ее планы входило открыть еще один книжный магазин, теперь уже в Кливленде. Я узнал о том, как мать ведет дела, как занимается бухгалтерией. Я услышал, что она подумывает о продаже дома. В общем, мне стало понятно главное: мать наконец-то двинулась дальше.
Моя же проблема заключалась совсем не в том, чтобы двигаться дальше, а в понимании того, зачем и куда. С годами неопределенностей в моей жизни становилось все больше, и проявлялись они все отчетливее. Я хорошо представляю, о чем думал в тот пасхальный уик-энд Ричард Кэрри: для него была невыносима мысль, что Пол превратится в еще одного Билла Стайна, Винсента Тафта или даже Ричарда Кэрри. Старинный друг моего отца верил в дар чистого листа, в то, что жизнь можно начать заново, особенно если в твоем распоряжении неограниченные средства, – мы просто не сразу это поняли.
Даже Пол в те дни, когда я все еще надеялся на его спасение, дал основание полагать, что он просто сбежал от нас, ушел по туннелям, чтобы никогда уже не возвращаться, – декан не оставил ему надежды на успешное окончание колледжа, а я лишил надежды на Чикаго. Отвечая на вопрос, где бы он хотел оказаться, если бы имел возможность выбирать, мой друг честно ответил: в Риме, с лопатой. Сам я так и не достиг возраста, когда мог бы задавать такого рода вопросы своему отцу, хотя он, судя по всему, был из тех, кто не уклоняется от прямых ответов.
Оглядываясь назад, я вижу лишь одно объяснение тому, почему, потеряв веру в книги, выбрал литературу профилирующим предметом, почему, отвергнув отцовскую любовь к «Гипнеротомахии», согласился работать над ней вместе с Полом. Вероятно, я просто искал те кусочки, которые должен был оставить мне отец и сложив которые мог бы вернуть его. Потому что, работая с Полом над «Гипнеротомахией», я постоянно чувствовал – ответ где-то рядом. Потому что все то время, пока мы бились над книгой, во мне жила надежда на то, что рано или поздно я пойму ее.
Когда же надежда эта умерла, я подписал предложенный мне контракт и стал программным аналитиком. Не сумев разгадать одну загадку, я взялся за работу, которую получил благодаря тому, что разгадал другую.
Время в Техасе текло быстрее, чем можно было себе представить. Летняя жара не вызывала никаких ассоциаций с прошлым, поэтому я остался. Те два года, что Кэти училась в Принстоне, мы писали друг другу едва ли не каждую неделю, и я так привык получать письма, что продолжал регулярно заглядывать в почтовый ящик даже тогда, когда они стали приходить все реже и реже.
В последний раз мы встретились в Нью-Йорке, куда приехали отметить мой двадцать шестой день рождения. В конце концов даже Чарли почувствовал, что между ею и мной встало время. Прогуливаясь под лучами тихого осеннего солнца по Проспект-парку, неподалеку от Бруклинской галереи, где работала Кэти, я начал понимать, что вещи, питавшие наши чувства и поддерживавшие взаимный интерес, остались в Принстоне, а будущее слишком туманно, чтобы заменить утраченное ясным видением нового. Я знал, что Кэти связывает с нашей встречей большие надежды, что она готова проложить новый курс, сориентированный по другим звездам. Но возможность возрождения, столь долго поддерживавшая моего отца и позволявшая ему не разочароваться в сыне, стала для меня тем самым символом веры, в истинности которого я все сильнее и сильнее сомневался.
После Нью-Йорка в жизни Кэти оставалось для меня все меньше и меньше места. Через какое-то время она в последний раз позвонила мне на работу. Мы оба знали, что проблема заключается во мне, что это мои письма стали приходить все реже и становиться все короче. Звук ее голоса отозвался нежданной болью. Кэти сказала, что больше не будет ни писать, ни звонить, пока я сам не решу все для себя. Потом назвала номер телефона в новой галерее и попросила позвонить, когда ситуация изменится.
Ситуация так и не изменилась. По крайней мере для меня. Однажды позвонила мать. Дела в ее новом книжном магазине пошли в гору, и она предложила мне взять себе старый, в Коламбусе. Я ответил, что уже пустил корни в Техасе и теперь мне трудно покинуть насиженное место. Ко мне приезжали сестры. Однажды меня навестил Чарли с семьей. Все давали советы, все призывали меня проявить характер и выбраться из «болота». Что они под этим понимали, не знаю. Правда же в том, что я просто наблюдал, как меняется окружающая меня жизнь. Год от года молодеют лица, но на всех то же привычное выражение, как у портретов президентов на новых банкнотах старого образца.
Помню, на семинаре по экономике, который мы посещали с Бруксом, нас учили, что на один доллар, если он находится в обращении достаточно долго, можно купить все на свете – как будто коммерция – это несгорающая свечка. Но сейчас я вижу тот же самый доллар в каждой покупке. То, что я на него приобретаю, мне больше не нужно.
Лучше всего выдержал испытание временем Пол. В моей памяти он так и остался двадцатидвухлетним гением, как нестареющий Дориан Грей. Наверное, именно тогда, когда покатились под откос мои отношения с преподавательницей Техасского университета – женщиной, напоминавшей одновременно и моих родителей, и Кэти, – я начал каждую неделю звонить Чарли и все чаще думать о Поле. Не был ли он прав, когда сделал то, что сделал? Энергичный. Молодой. Он ушел, предоставив нам, подобно Ричарду Кэрри, переживать губительное действие времени и разочарование в надеждах юности. На мой взгляд, единственный способ обмануть время – это умереть. Может быть, Пол всегда знал, как одним махом победить все: и прошлое, и настоящее, и то, что между ними. Даже сейчас он как будто ведет меня к какому-то самому важному в жизни выводу. И я продолжаю считать его своим самым близким другом.
ГЛАВА 30
Возможно, я принял решение еще до того, как получил ту посылку. Возможно, она всего лишь сыграла роль катализатора, как пролитый Паркером в тот вечер в «Плюще» алкоголь. В тридцать лет я чувствовал себя стариком. Накануне пятой годовщины окончания Принстона мне казалось, что минуло уже лет пятьдесят.
Представь, сказал мне однажды Пол, что настоящее – это всего лишь отражение будущего. Представь, что мы всю жизнь смотрим в зеркало, оставляя будущее за спиной, видя его только в данном конкретном отражении. Кое-кто решит, что рассмотреть будущее лучше можно, если повернуться и взглянуть на него прямо. Однако те, кто делает это, даже не сознают, что, повернувшись, теряют ключ к перспективе. Прежде всего они уже никогда не смогут увидеть себя. Повернувшись спиной к зеркалу, они станут тем единственным элементом будущего, который не сумеют отыскать их глаза.
В тот раз я подумал, что Пол всего лишь делится со мной мудростью, позаимствованной у Тафта, которую тот, в свою очередь, позаимствовал у какого-нибудь греческого философа, сделавшего вывод о том, что всю жизнь мы только то и делаем, что пятимся в будущее. Чего я не понял тогда, так это того, что Пол обращался ко мне, говорил обо мне, имел в виду меня.
На протяжении многих лет я был преисполнен решимости потратить жизнь на упрямое преследование будущего. Именно к этому меня все и подталкивали, говоря, что я должен забыть прошлое и смотреть вперед. В конце концов я преуспел в этом даже лучше, чем кто-либо мог предположить. Я даже начал воображать, что уже точно знаю, что чувствовал отец, когда весь мир вдруг, без всякого объяснения, повернулся против него.
На самом же деле я ничего не понимаю. Я поворачиваюсь к настоящему и обнаруживаю, что не испытываю того разочарования, которое постигло его. Я неплохо устроился в бизнесе, о котором ничего не знаю и который никогда меня не привлекал. Мое начальство удивляется: на протяжении пяти лет я всегда уходил из офиса последним и при этом не взял ни одного отгула. Зная меня не достаточно хорошо, они принимают это за преданность делу и верность фирме.
Наблюдая такое положение вещей и зная, что мой отец никогда в жизни не занимался тем, что ему не нравилось, я прихожу к определенному выводу. Я вовсе не стал понимать его лучше, чем когда-то, зато понял кое-что относительно себя и того положения, из которого я все эти годы смотрел в будущее. Таким образом жизнь не увидишь, она пройдет мимо, и ты осознаешь это только тогда, когда сожмешь пальцы и поймаешь пустоту.
Сегодня вечером, уйдя из офиса, я распрощался со своей работой в Техасе. Я смотрел на заходящее над Остином солнце и вдруг понял, что смотрю на него впервые за все время пребывания здесь. Я почти забыл, что это такое – забраться в холодную кровать, сожалея, что рядом нет никого, кто мог бы ее согреть. В Техасе всегда жарко, и человек быстро привыкает спать один и убеждает себя в том, что так лучше.
Сегодня, вернувшись домой, я обнаружил ждущую меня посылку. У двери стоял обернутый коричневой почтовой бумагой цилиндр, такой легкий, что сначала он показался мне пустым. На нем не было ничего, кроме почтового индекса и номера дома. Не было обратного адреса – только написанный от руки почтовый код в левом углу. Я вспомнил, что Чарли собирался прислать мне постер, картину Икинса [55]55
Томас Икинс (1844–1916) – американский художник-реалист.
[Закрыть]с изображением одинокого гребца на реке. Он все еще пытался убедить меня перебраться поближе к Филадельфии, городу, по его мнению, более подходящему такому, как я. Да и его сыну надо почаще видеть крестного отца, говорил Чарли. Наверное, ему казалось, что я отдаляюсь.
Итак, я занялся посылкой. Но сделал это только после того, как перебрал остальную почту, состоявшую из предложений кредитных карточек, приглашений быстро заработать на тотализаторе и не содержавшей ничего такого, что напоминало бы письмо от Кэти. В уютном мерцании телевизора трубка показалась пустой – ни постера от Чарли, ни записки. И только просунув внутрь палец, я нащупал что-то, прилегавшее к стенкам цилиндра. Одна сторона оказалась на ощупь гладкой, другая – шероховатой. Не зная, что и думать, я вынул свернутый в трубку предмет.
Старая картина. Я развернул ее, подумав, что Чарли превзошел самого себя и купил мне оригинал. Предположение это отпало при первом взгляде на холст. По стилю картина никак не могла быть работой Икинса. Ее вообще не мог нарисовать американец. Сюжет религиозный, время написания – век начала современной живописи.
Трудно объяснить чувство, которое испытываешь, когда держишь в руках прошлое. Исходивший от холста запах был сильнее и сложнее для идентификации, чем любой из встречающихся в Техасе, где и вино, и деньги еще молоды. Что-то подобное ощущалось в Принстоне, возможно, в «Плюще», и наверняка в самых старых помещениях Нассау-Холла. Но здесь, в этом цилиндре, запах был концентрированнее, гуще, резче. Здесь пахло веками.
Полотно было темным от грязи и копоти, однако понемногу я все же разобрался в сюжете. На заднем плане просматривались древнеегипетские статуи, обелиски с иероглифами и незнакомые монументы. На переднем художник изобразил мужчину, перед которым почтительно склонились несколько человек. Присмотревшись, я заметил, что одежда мужчины выделяется на общем фоне более ярким цветом. Очищенная от грязи, она, наверное, казалась бы сияющим пятном в песчано-серой пустыне. Я узнал мужчину, хотя не думал о нем уже несколько лет. Иосиф, возвысившийся при дворе египетского фараона и награжденный им за верное толкование снов. Иосиф, открывшийся братьям, пришедшим покупать зерно, тем самым братьям, которые за много лет до того оставили его умирать. Иосиф, получивший в дар многоцветную одежду. На основании трех монументов я разобрал три надписи. Первая гласила: «Crescebat autem cotidie fames in omni terra aperuitque ioseph universa horrea». «И был голод во всей земле: и отворил Иосиф все житницы». Затем: «Festinavitque quia commota fuerant viscera eius super fratre suo et erumpebant lacrimae et introiens cubiculum flevit». «И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать». И наконец, на третьем монументе помещалась просто подпись: «Sandro di mariano» – кличка, данная мастеру его старшим братом: «бочонок», или Боттичелли. Судя по дате под именем, картине было более пятисот лет.
Я смотрел на нее, реликвию, которой со дня ее заточения под землю касалась только одна пара рук. Прекрасное творение мастера, приводившего в восхищение современников, с изображением языческих статуй, которые вызывали ярость и гнев Савонаролы. Оно лежало передо мной, почти уничтоженное временем, но все же нетронутое, дышащее под слоем грязи. Живое по прошествии веков.
Я держал полотно перед собой, пока не задрожали руки, а потом положил на стол и снова заглянул в цилиндр, надеясь отыскать то, что пропустил. Письмо, записку, какой-то знак. Но там ничего больше не было. Только мой адрес на оберточной бумаге. Только почтовые штемпели и код.
Именно код и привлек мое внимание: 39-055-210185-ГЕН4519. В нем что-то было. Какая-то загадка. Номер телефона?
В темном углу книжного шкафа я нашел толстый справочник с температурами, датами, почтовыми индексами и массой прочих полезных сведений, подаренный кем-то на Рождество пару лет назад, но пригодившийся только сейчас.
39 – код Италии.
055 – код Флоренции.
Я смотрел на остальные цифры, чувствуя в себе полузабытый пульс нетерпения, глухой шум в ушах. 210185. Возможно, городской телефонный номер. ГЕН4519 – может быть, номер квартиры или дополнительный телефонный. Он жил в отеле.
«И был голод во всей земле: и отворил Иосиф все житницы».
Я посмотрел на картину, осмотрел трубку.
ГЕН4519.
«И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать». ГЕН4519. ГЕН45619.
В моем доме легче найти справочник, чем Библию. Пришлось подняться на чердак и порыться в старых коробках, чтобы отыскать Священное Писание, как бы случайно оставленное Чарли во время последнего визита. Наверное, он надеялся поделиться со мной своей верой и своей уверенностью. Кто-кто, а Чарли готов бороться и надеяться до конца.
И вот она передо мной, раскрытая на Книге Бытия, Генезисе. Стих 45:19 как бы заключает историю, изображенную Боттичелли. Раскрыв себя братьям, Иосиф, как и его отец, становится дарителем даров. После всего перенесенного он говорит, что примет их из земли Ханаанской и поделится богатствами Египта. И я, тот, кто всю жизнь старался как можно дальше уйти от отца, который думал, что сможет идти вперед, оставив его в прошлом, я понимаю его.
«Возьмите отца вашего и семейства ваши и придите ко мне; я дам вам лучшее в земле Египетской…»
Я поднимаю трубку телефона.
«Возьмите отца вашего и придите…» Как он понял это? Как я этого не понял?
Я кладу трубку и достаю из ящика стола записную книжку. Надо переписать номер, пока с ним ничего не случилось. Страницы пустые, если не считать двух записей: новой, на букву «X», – Пол Харрис, и старой, на букву «М», – Кэти Маршан. Вписывать новое имя непривычно, но я побеждаю желание оставить все как есть, предоставить цифры своей судьбе, которая, может быть, обрекает их на гибель от одной-единственной капли воды.
Я не знаю, сколько прошло времени, не знаю, что скажу, но снова берусь за трубку потными пальцами. За окном сияет огнями техасская ночь, но я вижу только небо.
«И не жалейте вещей ваших, ибо лучшее из всей земли Египетской дам вам».
Я начинаю нажимать кнопки. Кто бы подумал, что мои пальцы когда-нибудь наберут этот номер. Кто бы подумал, что я когда-нибудь снова услышу этот голос. Где-то далеко, в другой часовой зоне, звонок. После четвертого гудка я слышу голос.
– Вы позвонили Кэти Маршан в «Гудзон-гэлери», Манхэттен. Пожалуйста, оставьте сообщение.
Короткий сигнал.
– Кэти, – говорю я в звенящую тишину, – это Том. У нас в Техасе почти полночь.
Молчание пугает. Давит. Я не знаю, что сказать.
– Завтра утром я уезжаю из Остина. Некоторое время меня не будет. Не знаю сколько.
На моем столе в маленькой рамке наша фотография. Мы сфотографировались сами, держа фотоаппарат на вытянутых руках. На заднем плане застывший в камне Принстон. Он и сейчас шепчет нам что-то.
– После возвращения из Флоренции, – говорю я ей, девушке-второкурснице, случайному дару судьбы, прежде чем автомат в Нью-Йорке отключится, – мне бы хотелось увидеться с тобой.