Текст книги "Правило четырех"
Автор книги: Дастин Томасон
Соавторы: Йен Колдуэлл
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– Ты и сам этому не веришь.
– Я больше не знаю, чему верить. Надо было быть осторожнее, присматривать за Винсентом и Биллом. Тогда я бы давно понял, что к чему.
Я смотрю на полоску света под дверью. Пианино в конце коридора умолкло.
Пол поднимается и шагает к выходу.
– Идем отсюда.
ГЛАВА 15
Из Вулворта уходим молча. Пол идет на шаг впереди, сохраняя дистанцию, которая позволяет каждому держаться самому по себе. Вдалеке вырисовывается башня часовни. Замершие возле нее полицейские машины напоминают съежившихся под деревом жаб. Затихающий ветер раскачивает оградительную ленту. Снежный ангел Билла Стайна, должно быть, давно улетел, не оставив даже ямки на белом поле.
Чарли еще не лег, но собирается. За то время, что нас не было, он успел прибраться в общей комнате: вынес мусор, сложил бумаги, поставил на место книги. Наверное, работа помогала ему не думать о том, что он увидел в больнице. Взглянув на часы, Чарли неодобрительно смотрит на нас, но сил читать нотации у него уже нет. Пол рассказывает о том, что мы видели в музее, хотя и знает, что Чарли потребует сообщить обо всем полиции. Впрочем, желание обратиться к властям пропадает у него после моего объяснения, что письма Стайна мы нашли не где-то, а в письменном столе убитого.
Мы с Полом уходим в спальню, молча переодеваемся и ложимся. Вспоминая, с каким непривычным волнением он говорил о Кэрри, я вдруг начинаю понимать то, чего не понимал раньше. В какой-то момент их отношения достигли совершенства. Первыми успехами в понимании «Гипнеротомахии» Кэрри смог насладиться лишь после того, как в его жизни появился Пол, разделивший с ним свои открытия. С другой стороны, Пол, всегда желавший столь многого, познал сказочную жизнь только после знакомства с Кэрри. Как у Деллы и Джеймса, героев известного рассказа О’Генри – Джеймс продал золотые часы, чтобы купить Делле заколку для волос, а Делла продала волосы, чтобы купить Джеймсу цепочку для часов, – их дары и жертвы совпали просто идеально. То единственное, что один из них мог отдать, было тем единственным, что действительно требовалось другому.
Я не могу ставить в вину Полу то, что ему так повезло. Если кто и заслужил право на удачу, то, конечно, он. У Пола никогда ничего не было: ни семьи, ни фотографии любимого лица в рамке на стене, ни голоса на другом конце линии. У меня все это было и осталось даже после смерти отца. И все же здесь на кону нечто большее. Дневник портового смотрителя может доказать, что отец был прав в отношении «Гипнеротомахии», когда видел в ней не только пыль веков, не только утомительное повествование и любопытные рисунки. Я не верил ему, полагая нелепой, пустой и бессмысленной саму идею о том, что в толстой, скучной книге может быть скрыто нечто особенное. И вот оказывается, что, обвиняя его в близорукости и искаженном взгляде на мир, именно этим страдал я сам.
– Не надо, Том, – неожиданно и едва слышно говорит сверху Пол.
– Не надо что?
– Жалеть себя.
– Я думал об отце.
– Знаю. Думай о чем-нибудь другом.
– Например?
– Не знаю. Например, о нас.
– Не понимаю.
– О нас четверых. Постарайся быть благодарным за то, что имеешь. – Он тихо вздыхает. – Как насчет следующего года? К какому варианту склоняешься?
– Пока не определился.
– Техас?
– Может быть. Но Кэти еще будет здесь.
Над головой шуршат простыни.
– А если я скажу, что могу попасть в Чикаго?
– Что ты имеешь в виду?
– Я получил письмо оттуда. Мне предлагают поработать над докторской.
Я оторопело молчу.
– Куда, по-твоему, я собирался в следующем году? – спрашивает он.
– К Пинто в Йель. Почему именно Чикаго?
– Пинто собирается в нынешнем году уходить. В любом случае в Чикаго программа лучше. И Мерлотти еще там. Мерлотти. Еще один исследователь «Гипнеротомахии». Его имя упоминал отец.
– Кроме того, – добавляет Пол, – что устраивало твоего отца, устроит и меня, верно?
Та же мысль приходила в голову и мне, только означала немного другое: если туда попал мой отец, то попаду и я.
– Да.
– Так что ты думаешь?
– О твоем решении поехать в Чикаго?
Пауза. Похоже, я что-то не понял.
– О том, чтобы нам поехать туда вместе.
Вверху скрипят половицы – словно звуки из другого мира.
– Почему ты раньше ничего не сказал?
– Не знал, как ты к этому отнесешься.
– Будешь работать по той же программе, что и он?
– По мере возможности.
Я вовсе не уверен, что смогу прожить еще пять лет, преследуемый его призраком. Там он еще более, чем сейчас, попадет в тень Пола.
– У тебя есть другие варианты?
Снова пауза.
– У меня только два варианта: Тафт и Мерлотти.
Я понимаю, что он имеет в виду: их объединяет «Гипнеротомахия».
– Найти помощника нетрудно, – говорит он. – Меня бы устроил и неспециалист. Батали, например. Или Тедеско.
Писать диссертацию по «Гипнеротомахии» для неспециалиста – то же самое, что для глухого сочинять музыку.
– Тебе нужно ехать в Чикаго, – как можно искреннее говорю я.
– Значит, ты собираешься в Техас?
– Еще не решил.
– Знаешь, дело ведь не в нем…
– Знаю.
– Ладно, – примирительно говорит Пол. – Сроки ведь у нас одни и те же.
Два конверта лежат там, где я их оставил, на его столе. На том самом столе, за которым Пол и приступил к разгадке «Гипнеротомахии». Я представляю отца в образе ангела-хранителя, повисшего над плечом Пола. На протяжении стольких ночей этот ангел вел его к цели! И все это время я был совсем рядом, спал на нижней кровати.
– Пора отдохнуть, – с тяжелым вздохом говорит Пол, и я слышу, как он поворачивается на бок.
– Чем собираешься заняться утром?
– Нужно спросить Ричарда насчет тех писем.
– Хочешь, чтобы я сходил с тобой?
– Нет, это касается только меня.
На этом разговор заканчивается.
Пол, судя по дыханию, засыпает быстро. Я был бы рад последовать его примеру, но мысли не дают покоя. Интересно, что сказал бы отец, узнав о появлении – спустя многие годы! – дневника портового смотрителя. Возможно, это облегчило бы его одиночество, которое, как мне кажется, он всегда ощущал, работая над тем, что значило столь мало для столь немногих. Наверное, многое изменилось бы, узнай он, что его сын в конце концов пришел к тому же.
– Почему ты опоздал? – спросил я у него в тот вечер, когда отец пришел только ко второй половине моего последнего баскетбольного матча.
– Извини. Задержался.
Мы собирались вернуться домой на машине. Он шел чуть впереди, а я смотрел на его затылок с непричесанными волосами. Стоял ноябрь, но на нем была легкая курточка, которую он надел, наверное, по ошибке, сняв не с тех «плечиков» в шкафу.
– Что задержало? – не отставал я. – Работа?
Под работой понималась «Гипнеротомахия». Я предпочитал пользоваться эвфемизмом, чтобы не произносить название, не раз становившееся предметом шуток моих друзей.
– Нет, не работа, – спокойно ответил он. – Пробки на дорогах.
Как всегда, возвращаясь домой, отец слегка, на две-три мили, превысил скорость. Меня эта привычка, это робкое проявление непокорности закону, эта стыдливая демонстрация независимости раздражали с тех самых пор, как я сам получил водительские права.
– По-моему, ты играл хорошо, – сказал он. – Сделал два блок-шота.
– Я провел на площадке пять минут. Сказал тренеру Эймсу, что не хочу больше играть.
Отсутствие паузы показало, что для него мое заявление не стало большой неожиданностью.
– Уходишь? Почему?
– Умные берут у сильных, – ответил я, предваряя его реплику. – Но высокие отбирают у маленьких.
Впоследствии он, наверное, винил себя, как будто именно баскетбол стал последним кирпичиком в ставшей между нами стене. Через две недели стоявший у нас во дворе баскетбольный щит исчез. Мать сказала, что не знает, почему он сделал это.
Помня об этом, я пытаюсь представить, что стало бы для него самым большим подарком. Сон уже забирает меня из этого мира, когда ответ приходит в неожиданно четкой и ясной форме: моя вера в его идолов. Именно этого он всегда хотел: чувствовать, что мы объединены чем-то перманентным, знать, что мы неразделимы до тех пор, пока верим в одно и то же. Я же изо всех сил старался, чтобы такого не произошло. «Гипнеротомахия» в моем восприятии стояла в одном ряду с баскетболом, уроками музыки и растрепанными волосами у него на затылке – это был ряд его ошибок. Когда это произошло, когда я утратил веру в его книгу – и он понял, что это случилось, – мы разошлись и дальше только отдалялись друг от друга, хотя и садились за один обеденный стол. Отец сделал все, чтобы завязать узел покрепче, узел, который никогда не развяжется, а я все же ухитрился его распутать.
Надежда, сказал мне однажды Пол, выбравшаяся из ящика Пандоры последней, после того как беды и несчастья уже разлетелись по миру, есть самое лучшее и самое последнее из всего существующего на свете. Без нее остается только время. А время толкает нас в спину, как центробежная сила на центрифуге, выталкивая, вытесняя нас, пока мы не исчезнем во тьме забвения. Наверное, думаю я, это единственное объяснение того, что случилось с нами, того, что случилось с Тафтом и Кэрри, и того, что случится с нами четверыми, хотя мы и кажемся такими неразлучными. Таков закон движения, физический факт, дать научное название которому мог бы Чарли, явление, ничем не отличающееся от стадий белых карликов и красных гигантов. Подобно всему во Вселенной, мы с самого рождения обречены на то, чтобы расходиться, двигаться по несовпадающим траекториям. Время – всего лишь мерило нашего разъединения. Если мы частички в море бесконечности, оторванные от изначального единого целого, то наше одиночество – научно объяснимое явление. Мы одиноки пропорционально нашим годам.
ГЛАВА 16
Летом после шестого класса отец отправил меня на две недели в лагерь для сбившихся с пути бойскаутов с целью, как я понимаю сейчас, вернуть сына в ряды достойных значка сверстников. За год до того я был лишен галстука за то, что обстрелял зажигательными ракетами из пластиковых бутылок палатку Уилли Карлсона, а если точнее, за то, что не раскаялся в содеянном даже после того, как узнал о крайней слабости мочевого пузыря Уилли. Прошло немалое время, и мои родители втайне надеялись, что неблаговидный поступок их сына уже забыт. Скандал с двенадцатилетним Джейком Фергюсоном, поставившим на широкую ногу торговлю порнографическими комиксами и превратившим скучнейшее пребывание в лагере в доходное и познавательное предприятие, отодвинул мое преступление в тень и понизил мой статус злодея. Отец и мать полагали, что двухнедельное пребывание на южном берегу озера Эри восстановит мое честное имя.
Доказательство ошибочности их ожиданий последовало уже через девяносто шесть часов. В середине первой недели начальник отряда привез меня домой и, не сказав ни слова, отбыл во гневе. Я был с позором изгнан из славных рядов за то, что обучал своих товарищей непристойной песенке. В трехстраничном, изобилующем эмоционально окрашенными прилагательными письме директор лагеря поставил меня в один ряд с самыми скверными рецидивистами штата Огайо. Сомневаясь в значении слова «рецидивист», я рассказал родителям о том, что сделал.
Девочка из группы герлскаутов, с которыми мы встретились в походе на каноэ, распевала песенку, знакомую мне еще с тех смутных дней, когда в этой организации пребывали мои старшие сестры. В этой песенке новые друзья сравнивались с серебром, а старые с золотом. Слегка изменив слова, я предложил собственный вариант:
Мне друзей совсем не надо,
Было б серебро и злато.
Новых к черту, старых под зад,
Тот, кто богат, сам себе рад.
Сами по себе эти строчки вряд ли могли послужить достаточным основанием для исключения, но Уилли Карлсон, осененный идеей мщения, дал коленкой под зад одному из старейших вожатых как раз в тот момент, когда тот наклонился, чтобы разжечь костер, а потом объяснил свой проступок моим влиянием. Через несколько часов вся машина бойскаутовского правосудия пришла в движение, и нам приказали собираться с вещами на выход.
Помимо пожизненного исключения из организации, следствием моего поэтического опыта стало то, что я подружился с Уилли Карлсоном, слабость мочевого пузыря которого оказалась его собственной хитроумной выдумкой. Такой парень просто не мог мне не понравиться. Другое следствие выразилось в форме суровой лекции, прочитанной матерью. Объяснение той суровости пришло ко мне лишь по прошествии многих лет, в самом конце пребывания в Принстоне. Мне всегда казалось странным, что особенно взволновали ее не третья и четвертая строчки – что было бы вполне понятно, потому как именно воплощение их в жизнь привело к моему отлучению, – а вторая, свидетельствовавшая, по ее мнению, об опасной мании.
– Почему серебро и золото? – спросила она, усаживая меня на стул в маленькой комнатке книжного магазина, служившей для хранения запасов продукции и старых ящиков.
– Что ты имеешь в виду? – спросил я. На стене висел календарь из художественного музея Коламбуса, майская страница которого иллюстрировалась картиной Эдварда Хоппера [42]42
Эдвард Хоппер (1882–1967) – американский художник-реалист, оказавший большое влияние на развитие поп-арта.
[Закрыть], изображавшей одиноко сидящую на кровати женщину. Не знаю почему, но я смотрел на нее во все глаза.
– Почему не зажигательные ракеты? Не костер?
– Потому что они не подходят, – с плохо скрытым раздражением ответил я – ответ ведь напрашивался сам собой. – Из-за рифмы.
– Послушай, Том. – Мать взяла меня за подбородок и заставила посмотреть на себя. При хорошем освещении волосы у нее отливали золотом, как и у женщины на картине Хоппера. – Это противоестественно. Мальчику твоего возраста не следует думать о серебре и золоте.
– Я и не думаю. А в чем дело?
– Дело в том, что каждое желание должно быть направлено на соответствующий объект.
Что-то похожее я уже слышал в воскресной школе.
– То есть? Что это значит?
– Это значит, что порой люди всю жизнь стремятся к тому, что им не нужно. Мир сбивает их с толку, и они направляют любовь на недостижимое. – Она поправила воротник платья. – Чтобы быть счастливым, надо всего лишь любить то, что следует, и в нужных пропорциях. Не деньги. Не книги. Людей. Те, кто не понимает этого, никогда не бывают довольны собой. Я не хочу, что ты впустую растратил свою жизнь.
Почему ей было так важно перенацелить мои страсти, я так и не понял. Лишь покивал с серьезным видом, пообещал, что не буду петь о драгоценных металлах, и почувствовал, что мать смягчилась и успокоилась.
Но драгоценные металлы никогда не были моей проблемой. Только сейчас до меня доходит, что мать вела войну куда более масштабную, пытаясь уберечь сына от кое-чего похуже серебра и злата: она не хотела, чтобы я превратился в отца. Его одержимость «Гипнеротомахией» воспринималась ею как воплощение обращенной к ложному предмету страсти, и она сражалась с ней до самой его смерти. Мать полагала, что любовь к книге есть не что иное, как извращение, искаженное преломление его любви к жене и детям. Исправить это извращение не удавалось ни силой, ни убеждениями, и, вероятно, осознав, что битва за мужа проиграна, она сосредоточила усилия на спасении сына.
Сдержал ли я данное обещание? Боюсь об этом говорить. Глупое упрямство мальчиков есть противоположность ранней мудрости девочек. На протяжении всего моего детства в нашем доме существовала монополия на ошибки, и я был ее Рокфеллером. Я никогда не представлял значения и величины той ошибки, от которой предостерегала мать, и осознал это лишь тогда, когда совершил ее сам. Но к тому времени очередь страдать за нее перешла от моей семьи к Кэти.
Пришел январь, и первая загадка Колонны уступила место второй, а вторая третьей. Пол знал, где их искать, вычислив модель или, если угодно, алгоритм «Гипнеротомахии»: подчиняясь ему, главы увеличивались от пяти до десяти, двадцати, тридцати и даже сорока страниц. Короткие главы шли группами по три-четыре, длинные вклинивались между ними. В графическом представлении это выглядело подобием визуального профиля, который мы с Полом называли пульсом книги. Модель сохранялась на протяжении первой половины «Гипнеротомахии», затем последовательность нарушилась, и следующие главы не превышали уже одиннадцати страниц.
Опираясь на опыт разгадки первой головоломки с Моисеем и рогами, Пол быстро разобрался и в остальном: каждая длинная глава содержала загадку. Ответ на загадку давал ключ к шифру, с помощью которого раскрывалось содержание зашифрованного послания в коротких главах. Вторая часть книги, по его мнению, играла всего лишь роль наполнителя, продолжения повествования, связывая разрозненные истории в подобие целого.
Между нами возникло разделение труда. Пол отыскивал загадки в длинных главах, предоставляя мне их решение. Первая, с которой я столкнулся, звучала так: «Что есть наименьшая гармония великой победы?»
– Мне кажется, это имеет отношение к Пифагору, – заметила Кэти, когда я рассказал ей о своей проблеме. Мы сидели в кафе «Маленький мир», наслаждаясь горячим шоколадом. – У Пифагора все связано с гармонией. Астрономия, математика, добродетель…
– А я почему-то думаю о войне, – не согласился я, уже проведя немало времени в библиотеке, где просматривал тексты по инженерному делу.
В письме герцогу Миланскому Леонардо утверждал, что может построить неприступные колесницы, что-то вроде танков того времени, а также передвижные мортиры и огромные катапульты для использования при осадах. Философия и техника соединялись: математика вела к победе, соблюдение правильных пропорций позволяло создать идеальную боевую машину. От математики до музыки оставался всего один шажок.
На следующее утро Кэти разбудила меня в семь тридцать. Занятия у нее начинались в девять утра, и по утрам мы с ней бегали.
– Военное дело тут совершенно ни при чем, – объявила она с уверенностью философа, не сомневающегося в силе аналитического подхода. – Вопрос содержит две стороны: наименьшая гармония и великая победа. Великая победа может означать что угодно. Необходимо сосредоточиться на более ясной части. Наименьшая гармония имеет гораздо меньше конкретных значений.
Я лишь проворчал в ответ. Мы как раз пробегали мимо остановки Динки, завидуя пассажирам, ожидающим электрички на 7.43. Бежать и думать – занятия несовместимые, тем более что солнце еще только вставало, и она прекрасно знала, что туман у меня в голове рассеется не раньше чем к полудню. Кэти просто хотела наказать меня за несерьезное отношение к Пифагору.
– И что ты предлагаешь? – спросил я.
Она даже не запыхалась.
– На обратном пути заглянем в библиотеку, и я покажу тебе, где надо поискать.
Так продолжалось две недели. Я вставал чуть свет, подбрасывал Кэти пару свежеиспеченных идеек и стремительно уходил вперед, оставляя ей как можно меньше времени на доказательство несостоятельности моих предположений. Мы проводили вместе почти все вечера и едва ли не каждое утро, и я надеялся, что ей, как человеку рациональному, в конце концов придет в голову, что разумнее провести ночь в нашем общежитии, чем, возвратившись поздно вечером в свое, на рассвете снова бежать к моему. Видя ее в спортивном костюме, я каждый раз пытался изобрести новый способ для повторения своего предложения, но Кэти упорно делала вид, что не понимает моих иносказаний. Джил рассказал, что ее прежний приятель, тот самый игрок в лакросс, с самого начала вел с ней игру, смысл которой заключался в следующем: удержавшись в паре случаев от того, чтобы воспользоваться ее нетрезвым состоянием, он рассчитывал, что, протрезвев, она просто растает от благодарности и вознаградит его по полной программе. Поняв, как ею манипулировали, Кэти стала осторожнее, что особенно ощущалось в первый месяц наших отношений.
– И что мне делать? – спросил я однажды вечером, когда Кэти ушла, оставив меня в горьком разочаровании.
Каждое утро после пробежки я получал поцелуй в щечку, что никак не компенсировало затрат: «Гипнеротомахия» отнимала все больше и больше времени, на сон оставалось не более пяти или шести часов, так что долг нарастал. Мои мучения были сродни танталовым мукам: когда я хотел Кэти, то получал Колонну; стараясь сосредоточиться на Колонне, мечтал о сне; а когда наконец засыпал, в дверь стучала Кэти, вытаскивая меня на очередную пробежку. В таком хроническом отставании от собственной жизни присутствовал, наверное, и комизм, но мне было не до смеха. Я желал лучшей доли.
В тот вечер, однако, Чарли и Джил ответили на мой вопрос едва ли не хором:
– Набраться терпения. Она того стоит, – сказали они.
И как обычно, оказались правы. На пятой неделе нашего знакомства Кэти показала нам всем, чего она стоит. После семинара по философии она заглянула в наше общежитие со свежей идеей.
– Послушай вот это.
Я увидел в ее руках тоненькую книжечку, «Утопию» Томаса Мора. «У обитателей Утопии есть две игры наподобие шахмат. Первая представляет собой как бы арифметическое состязание, в котором определенные числа „берут“ другие. Вторая – жестокое сражение между добродетелями и пороками, хитроумно иллюстрирующее склонность пороков конфликтовать между собой, но объединяться против добродетелей. Она показывает, что в итоге определяет победу одной стороны над другой».
Она вложила книгу мне в руку:
– Прочитай сам.
Я взглянул на корешок.
– Написана в 1516 году. Почти через двадцать лет после «Гипнеротомахии».
– «Жестокое сражение между добродетелями и пороками, – повторила задумчиво Кэти, – показывает, что в итоге определяет победу одной стороны над другой».
А что, если она права, подумал я.
Лана Макнайт, с которой мы одно время встречались, придерживалась четкого правила: никогда не смешивать постель и книги. В спектре возбуждения секс и мыслительная деятельность стояли на противоположных полюсах, и то и другое доставляло ей удовольствие, только никак не одновременно. Меня поражала метаморфоза, происходящая с ней в темноте: умная девушка становилась вдруг донельзя глупой, ненасытной хищницей, похожей в своем «леопардовом» неглиже на пещерную женщину, из горла ее вырывались звуки, способные отпугнуть стаю голодных волков. Мне так и недостало смелости сказать Лане, что, возможно, если бы она стонала не так громко и не так часто, это впечатляло бы куда сильнее, но зато с первой же ночи я почувствовал, как прекрасно, если мозг и тело способны возбуждаться одновременно. Наверное, мне следовало с самого начала заметить у Кэти такую способность или уж по крайней мере понять это после нескольких утренних пробежек, но открытие пришло только в ту ночь, когда все случилось: мы проработали все возможные значения ее открытия; след, оставленный игроком в лакросс, оказался наконец стертым, что позволяло нам начать с чистого листа.
Яснее всего я помню, что Пол в тот вечер великодушно согласился переночевать в «Плюще» и что свет горел в комнате все время, пока там оставалась Кэти. Мы не выключали его, пока читали сэра Томаса Мора, стараясь догадаться, о какой игре идет речь. Мы не стали выключать его, когда узнали, что в числе упомянутых Мором игр была и игра философов, или ритмомахия, которая вполне могла прийтись по вкусу Колонне. Мы не стали выключать свет и тогда, когда Кэти поцеловала меня в награду за то, что я признал ее правоту, потому что победа в ритмомахии, как оказалось, достигалась созданием гармонии чисел, самая совершенная и редкая комбинация которых носила название «Великая победа». Свет остался гореть, и когда она поцеловала меня еще раз за признание, что и другие мои идеи, возможно, ошибочны, и вообще мне следовало с самого начала слушать ее внимательнее. Тогда только понял я то, что должен был понять раньше: в то время как я старался держаться с ней на равных, Кэти стремилась быть хотя бы на шаг впереди, доказывая, что ее не пугают старшекурсники и что она заслуживает серьезного к себе отношения. До того вечера ей и в голову не приходило, что доказать это она сумела уже давно.
В конце концов мы уже не могли притворяться, что нас интересуют книги. Наверное, в комнате было слишком жарко для свитера, который она надела в тот день. И наверное, слишком жарко было бы даже в том случае, если бы падал снег или работал кондиционер. Под свитером у нее обнаружилась футболка, а под футболкой черный бюстгальтер, и пока она снимала все это, я испытал чувство, которое так и не довелось изведать Танталу: невероятное будущее отпечаталось наконец на настоящем, соединив время в единую цепь.
Когда пришла моя очередь, я без колебаний снял одежду, ничуть не стесняясь ни шрамов на руке, ни изуродованной ноги. И Кэти, увидев их, тоже не смутилась. Проведи мы те часы в темноте, я бы, наверное, так ничего и не понял. Но тьма в ту ночь так и не пришла. Мы узнавали друг друга, катаясь по страницам «Утопии» святого Томаса Мора, а свет горел и горел.
Первый признак того, что я недопонимал значение присутствующих в моей жизни сил, проявился на следующей неделе. Понедельник и вторник прошли в спорах относительно того, что означает последняя загадка: «Сколько локтей от ноги до горизонта?»
– Думаю, это связано с геометрией, – сказал Пол.
– Евклид?
Он покачал головой.
– Измерения земной поверхности. Эратосфен рассчитывал окружность земли, измеряя углы, под которыми в день летнего солнцестояния падает тень в Сиене и Александрии. Затем он…
Только в середине объяснения я понял, что слово «геометрия» употребляется им в буквальном смысле, как «землемерие».
– Таким образом, зная расстояние между двумя городами, он смог вычислить «кривизну» земли.
– Какое это имеет отношение к загадке?
– Франческо спрашивает, каково расстояние между тобой и горизонтом. Рассчитай расстояние от любого данного пункта до линии изгиба земной поверхности – и получишь ответ. Или просто загляни в учебник физики. Весьма вероятно, что эта величина постоянная.
– Но почему именно в локтях?
Пол наклонился и, зачеркнув слово «локти» на моем листе, заменил его каким-то итальянским.
– Наверное, здесь должно быть слово «брачча». Во Флоренции оно имело значение единицы измерения. Одна брачча равняется длине руки.
Впервые за все время я спал меньше, чем Пол, торопясь все успеть, потому что коктейль из Кэти и Франческо Колонны казался именно тем, что доктор прописал. Я воспринял происходящее как знамение, факт доказательства того, что мое возвращение к «Гипнеротомахии» привнесло в мир некую новую структуру. И ловушка, поймавшая моего отца, ловушка, о которой предупреждала мать, быстро захлопнулась.
В среду утром, когда я на пробежке вскользь упомянул о том, что видел во сне отца, Кэти сделала то, что не делала никогда прежде: она остановилась.
– Том, я не хочу больше говорить об этом.
– О чем?
– О диссертации Пола. Давай сменим тему.
– Я рассказывал об отце.
Но магия имени, постоянно всплывавшего в общении с Полом, в случае с Кэти не сработала.
– Твой отец изучал ту же самую книгу, так что это одно и то же.
Я решил, что ее реакция вызвана страхом, что она просто боится, как бы мой интерес к ней не ослаб из-за ее неспособности решить еще одну головоломку.
– Ладно, давай сменим тему, – согласился я, думая, что спасаю ее от мнимой опасности.
Так начался новый период наших отношений, построенных на еще одном непонимании. В первый месяц, вплоть до той ночи, которую Кэти провела со мной в общежитии, она выстраивала некий фасад, стараясь создать образ, который, как ей казалось, хотел видеть я; весь второй месяц я возвращал долг, избегая каких-либо упоминаний о «Гипнеротомахии» в ее присутствии, но не потому что значение этой книги в моей жизни уменьшилось, а потому что я оберегал Кэти от загадок Колонны.
Знай Кэти правду, она имела бы все основания для беспокойства. «Гипнеротомахия» медленно, но верно подавляла все мои прочие мысли и интересы. Равновесие, которого мне вроде бы удалось достичь между двумя диссертациями, своей и Пола – вальс с участием Мэри Шелли и Франческо Колонны в моем разгоряченном воображении, – постепенно превращалось в перетягивание каната, состязание с явными шансами на успех у римлянина.
И все же, еще прежде чем кто-либо из нас успел это осознать, в каждом уголке нашего общего мирка пролегли рельсы, по которым мы скользили изо дня в день. Утром – пробежка по одному и тому же маршруту; завтрак в одном и том же кафе перед занятиями; обед в моем клубе. По вечерам в четверг мы с Чарли ходили на танцы в «Монастырский двор», в субботу играли в бильярд с Джилом в «Плюще», а по пятницам, когда клубы на Проспекте затихали, смотрели шекспировские комедии или сидели на концертах в нашем театре. Приключение первых дней переросло в нечто другое, незнакомое, такое, чего я не испытывал ни с Ланой, ни с ее предшественницами. Единственное, с чем я могу сравнить свое состояние того месяца, – это ощущение, возникающее при возвращении домой, воссоединении с тем, к чему не надо привыкать или приспосабливаться. Иногда казалось, что весы моей жизни пришли в равновесие как раз с ее появлением, словно именно ее мне и не хватало.
Впервые заметив, что я не могу уснуть, Кэти прочитала мне своего любимого Рея, и я проследовал за Любопытным Джорджем на край света, где сон сомкнул мои ресницы. Потом таких вечеров было еще немало, и для каждого случая она находила отдельное решение. Иногда мы допоздна смотрели очередную серию «Скорой помощи», иногда читали Камю или слушали ее любимые радиопрограммы. Порой мы оставляли открытыми окна, за которыми тихо шумели февральские дожди или трепались пьяные первокурсники. Мы даже складывали лимерики, и хотя это занятие вряд ли сравнилось бы с ритмомахией времен Франческо Колонны, нам оно доставляло истинное удовольствие.
– Парень с именем странным Альбер, – начинал я.
– Из Парижа подался в Танжер, – улыбаясь, точно чеширский кот, подхватывала Кэти. – Заворчал, как гепард.
– Старина Жан-Поль Сартр, – вставлял я, спеша загнать ее в угол.
– Без «камю» мир так жалок и сер.
Но какие бы средства для погружения меня в сон ни применяла Кэти, «Гипнеротомахия» все чаще и чаще отнимала его. Я решил задачку с наименьшей гармонией и великой победой: в ритмомахии, цель которой состоит в том, чтобы установить цифровые модели, содержащие арифметические, геометрические или музыкальные гармонии, только три последовательности дают сразу все три гармонии, что и требуется для великой победы. Наименьшая из этих последовательностей, та, которую зашифровал Колонна, выглядела так: 3-4-6-9.
Пол быстро взялся за расшифровку, выбирая из нужных глав соответствующие буквы, и уже через час мы получили очередное послание Колонны.
«Я начал свой рассказ с признания. Многие умерли, сохраняя этот секрет. Некоторые погибли при строительстве крипты, образ которой рожден Браманте, а воплощение доверено моему римскому брату Терраньи. Хитроумное сие сооружение не имеет себе равных и неприступно для всех внешних воздействий, а прежде всего для воды. Много жертв принесено ей, в числе которых люди весьма опытные. Трое умерли при перемещении камней, двое – под упавшими деревьями, пятеро – на самом строительстве. Других я не упоминаю, ибо расстались с жизнью они постыдно и должны быть забыты.
Я открою природу противостоящего мне врага, возрастающая сила которого определяет мои поступки. Ты спрашиваешь, читатель, почему книга датирована 1467 годом, хотя эти слова пишутся тридцать с лишним лет спустя. Причина вот в чем: в том году началась война, которая идет до сих пор и которую мы проигрываем. Тремя годами ранее Его святейшество Павел Второй ясно выказал свои намерения в отношении моего братства. Тем не менее влияние людей поколения моего дяди было еще велико, и исключенные перекочевали в Римскую академию, пользовавшуюся поддержкой Помпония Лето. Павел распалился еще больше. В 1467 году он сокрушил Академию, а для того, чтобы все познали силу его решимости, заключил в темницу Помпония Лето, которого обвинил в содомии. Других членов нашей группы подвергли пыткам. По крайней мере один умер.
Ныне перед нами стоит старый враг, возрождения которого не ждали. Дух этот крепнет и обретает более могучий голос, так что мне ничего не остается, как строить крипту с помощью более мудрых, чем я, друзей. Тайну ее я спрячу в книге. Даже священнику, пусть и философу, не дано знать эту тайну.
Продолжай, читатель, и я открою тебе многое».
– Павел Второй преследовал людей, которых мы называем сейчас гуманистами, – объяснил Пол. – Папа считал, что гуманизм подрывает нравственные устои. Он даже не желал, чтобы дети слышали стихи древних поэтов. Помпония Лето он наказал в качестве предостережения другим. По какой-то причине Франческо принял это за объявление войны.