355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дария Беляева » Дурак (СИ) » Текст книги (страница 5)
Дурак (СИ)
  • Текст добавлен: 23 декабря 2017, 00:00

Текст книги "Дурак (СИ)"


Автор книги: Дария Беляева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Глупая дочь, думаю я. Это не папа, это существо, которое надело папин костюм, влезло в папино тело, пользуется его голосом, чтобы говорить. Может, даже знает папину жизнь. Но это не папа.

Мама смотрит на меня, кажется, с сочувствием, с болью, а потом делает шаг вперед. Я пытаюсь взять ее за руку, но она мотает головой, и я отхожу от нее. Мама садится рядом с папой, на место, где она всегда сидела.

Папа смотрит на меня. Взгляд у него светлый, блестящий, как леденец. Вдруг его тонкие губы расплываются в улыбке, такой, словно он еще не сошел с ума, но все вот-вот произойдет. Улыбка, как трещина в зеркале. Папа было тридцать пять, когда он попробовал слезы бога, так что на вид ему и сейчас столько же, хотя на самом деле гораздо больше, но сейчас мне кажется, словно он и еще младше – от этой улыбки.

– Марциан, ты не подойдешь?

Я делаю еще шаг назад, упираюсь в окно, прикосновение стекла к спине заставляет меня вздрогнуть.

– О, мой мальчик, ты не понимаешь великую суть жизни! Я все еще твой отец и всегда им буду. Более того, мы с тобой похожи. Так было и будет всегда, дети похожи на своих родителей. Ты похож на меня так же, как я похож на своего отца, а тот – на своего. Вот как течет время, родной! Однажды ты будешь сидеть на этом месте и смотреть на своих жену и дочь, милых куколок, пахнущих миндалем и сливками, и это будет чудесно, потому что ты будешь знать, что можешь сделать с ними, что хочешь!

Он вдруг хватает нож, мама и Атилия одинаково дергаются, но папа только отрезает кусок покрытого белой глазурью пирожного. Отрезает сладострастно, как будто месяцами не ел, и со злостью серийного убийцы.

– Тшшш! Почему вы все такие нервные? Напряженные! Вам нужно расслабиться.

Папа никогда так не говорил, и папа никогда не расслаблялся. Он запихивает в рот пирожное, с жадностью, пачкая рот и облизываясь, будто специально, с пародийной точностью воспроизводит грубость, совершенно ему не свойственную.

– Тебе нужна помощь, Аэций, – говорит мама. Голос у нее очень тихий, еще тише обычного.

– Правда? – спрашивает он. На губах у него клубничный джем, кровь пирожного, он оставляет яркий, липкий поцелуй у мамы на подбородке. – А я так не думаю! Я только начал жить. Теперь все изменится! Я все изменю! Само время здесь повернется вспять!

Я смотрю в его лицо, пытаясь узнать, определить, понять, но ничего не получается. У него грязные, затуманенные глаза, блуждающая и зубастая улыбка, в нем ничего от моего отца, но столько витальной силы, сколько никогда не было в нем.

– О, Октавия, скажи мне, что значит этот дом, полный крови, в сравнении с той кровью, которую я буду лить по всей Империи? Сегодня же издам указ! Давай обезглавим всех, кто завтракает омлетом! Это такая безвкусица! Давай заставим матерей нести головы своих первенцев к алтарю! И, угадай, кто будет первой в этом нелегком деле? Мы можем столько сделать! Я всю жизнь хотел творить историю, изменять мир вокруг! Я хотел дать моему народу все! Но лучшее, что я могу сделать на самом деле – заставить Империю захлебнуться кровью!

Он подтягивает к себе леденцы, разгрызает сразу пять штук, запивает из медом, облизывая губы жадно, безумно, мне снова приходит на ум, что он – человек, который страдал от голода несколько недель. Он подцепляет крем с одной из булочек, отправляет в рот пальцами, облизывает их. Чем больше сладостей он жадно запихивает себе в рот, тем горячее становится его речь.

– Люди не запоминают великих реформаторов! Спасителей нации! Все они только строчки в учебнике! Если хочешь бессмертия, по-настоящему хочешь бессмертия, а я хочу, залей здесь все кровью! Пусть вся Империя превратится в скотобойню, и я стану бессмертным!

Все это горячечный бред, даже я понимаю, что времена, когда император мог творить что угодно – прошли, причем с папиным появлением. Отказать во власти маме было бы сложно, само существование Империи зависит от того, правит она или нет. Но даже если мама сошла бы с ума, есть Атилия, которая может править вместо нее. А папа, которого ненавидят принцепсы, не продержится у власти и недели, если перестанет контролировать каждое свое действие и слово.

– А знаешь, что самое забавное? – смеется он. – Делать это будешь ты. Потому что они тебе не откажут, Октавия! Кто они такие, чтобы спорить с судьбой Империи! И если ты скажешь им потрошить собственных жен, они сделают это!

Папа отламывает глазурь от пончика, кладет на язык.

– Иначе я убью наших детей. Я жестокий человек! Мама и папа не предупреждали тебя, что варвары жестоки прежде, чем твоя собственная сестра добавила бодрящую порцию мышьяка в их вино? Твоя сестрица видела, как они умирали, а ты? Ты испугалась ее выдать, трусливая маленькая мышка? Тебе повезло, что появился я, и ты получила все. Трон никогда не был бы твоим, и в постели ты была бы одна. Ты должна быть благодарна мне за то, что я убил твою семью и дал тебе новую. И ты будешь делать все, что я говорю!

Мама молчит, сжав зубы. Древняя детская мудрость – не обращай внимания, и твоему обидчику наскучит. Она сама мне это говорила. Я тоже хочу молчать, но выкрикиваю:

– Не смей так говорить о ней!

– Папа, – говорит Атилия. – Ты не в себе. Ты будешь жалеть обо всем, что скажешь или сделаешь в таком состоянии.

– Разве император не может развлекаться со своим кукольным домиком? Что в этом такого чудовищного? Хочешь конфетку, девочка?

Его пальцы касаются ее губ, но Атилия отдергивает голову. Тогда папа перехватывает ее за волосы, тянет к себе. Кажется, еще секунда, и он поцелует ее, а его вторая рука хватает ее за плечо, даже с большого расстояния я вижу, что это больно. Он еще не сдергивает лямку ее платья, но это будто бы его следующее движение. Прежде, чем я делаю даже шаг, случается то, чего никто из нас троих не ожидает. Мама хватает испачканный в сливках и джеме нож, острый-острый, и прижимает острие к папиному горлу. Неумело, но сильно, так что я вижу, как кожа поддается лезвию.

– Отпусти ее, – говорит мама, голос ее злой, хотя и такой же негромкий. – Отпусти мою дочь, иначе, клянусь моим богом, я воткну нож в твою глотку прежде, чем ты успеешь еще хоть раз открыть свою варварскую пасть, чтобы оскорбить мой род.

Мамины глаза горят, кажется, что она дикое животное, которое выпустили из клетки, и в ее слабых, бледных пальцах столько силы, что я боюсь – она отрежет папе голову.

И тогда его будет не вернуть.

Но он обидел Атилию и маму, и оттого отчасти я хочу, чтобы так все и случилось. Папа сначала смотрит ошарашенно, потом отпускает Атилию, она без сил откидывается на стул, будто он оставил ей невидимые раны, откуда ее покидает кровь. А потом папа начинает вдруг смеяться, громко и совершенно безумно, я ни у кого прежде такого смеха не слышал. Наверное, так смеялся бы наш бог.

А потом я вижу, как у папы носом хлынула кровь, в один момент и много. Глаза у него становятся бессмысленными, потом закрытыми. Атилия вскрикивает:

– Отец!

Она снова испугана, но теперь по-другому. Мама отбрасывает нож, быстро берет его за подбородок и склоняет его голову, чтобы он не захлебнулся в крови. Она говорит:

– Сейчас, Аэций! Подожди!

И я, я тоже бросаюсь к нему, поднимаю его, чтобы унести из столовой. Все происходит совершенно без моих мыслей, в голове свистит ветер. Мама повторяет папино имя, Атилия ругается с врачом по телефону. Мы с мамой вместе заносим папу в ближайшую гостевую, кладем на пахнущую чистотой кровать, подушка тут же пропитывается кровью.

Мы с мамой тоже все в крови. Сколько вообще в папе умещается крови? Она прячется в его органах и костях, бродит под кожей, и ее так много, что она здесь все может затопить.

Кровь останавливается, но мама все равно следит, чтобы папина голова правильно располагалась. Она уходит в ванную, сует папе в нос вату, так осторожно, словно она – ювелир.

– Я хочу помочь ему.

Она кивает.

– Я знаю, Марциан. Я тоже.

Она унижена, зла, она дрожит. Когда я наклоняюсь к ней, она прижимает руку к моей щеке, тесно и нежно. Рука у нее в крови, так что мама будто отмечает меня.

– Мне нужно этим заняться, – говорю я убежденно.

– Иди, – говорит она. Мы смотрим на друга, и в теплой темноте ее глаз я вижу и боль, и любовь, и не могу определить, где что.

Атилия появляется на пороге, бледная, одна лямка платья спущена с плеча.

– Врач скоро будет.

Она поправляет платье, заметив мой взгляд, потом кидается к отцу. Они так любят его, что бы ни случилось. А я хочу, чтобы он был как прежде, чтобы и я мог его любить.

Я меняю рубашку, отмываю кровь. Нисы в комнате нет. Она обнаруживается только в саду, качается на качелях, сжав пальцами, покрытыми синеватыми пятнами остановившейся крови, веревки. Пахнет цветами, но у меня из носа не уходит запах крови.

Я говорю:

– Ты очень тактично поступила.

Она не оборачивается, продолжает качаться. Полет обнажает ее бледные коленки, которые теперь тоже будто в синяках, и в то же время она кажется такой живой и такой маленькой. Она рассекает воздух, этот звук кажется мне оглушительным, как и кровяной запах. Наверное, она сбежала из дома, учуяв его. Ей ведь еще нельзя ничью кровь, кроме моей.

Она вдруг резко тормозит, ее нога с нажимом проходится, а пальцы сильнее сжимают веревки.

– Если честно, – говорит она. – Я пошла блевать. Я и вправду больше не могу есть нормальную еду. Хотя почему я сомневалась?

Она все еще не оборачивается, поэтому я говорю:

– Нам с тобой пора. Хочешь в Колизей?

Она молчит. Тогда я обхожу ее, встаю перед качелями. Когда-то я стоял так же перед Атилией, мы были маленькими, и я качал ее.

Ниса смотрит на меня, ее желтые глаза большие и жалостливые.

– Это ужасно, – говорит она.

– Все будет хорошо, – говорю я. – Ты привыкнешь, в мире есть много чего хорошего, кроме еды.

– Да нет. Ужасно то, что с твоим отцом.

Она резко поднимается, мне кажется, что она обнимет меня, но Ниса только идет к дворцу, затем огибает его и следует к воротам. Я срываю один из цветков шиповника, догоняю ее и сую цветок ей под нос.

– Вот. Посмотри, как пахнет. Нюхать не хуже, чем есть. И смотреть на разные вещи тоже.

Она улыбается уголком губ, говорит:

– Я расстроилась, потому что мне стало тебя жалко.

И больше долгое время ничего не говорит. Только на полпути к Колизею я спрашиваю у нее.

– А что тебе еще нравится, кроме еды? Я хочу тебя узнать.

– Мне нравятся, – она задумывается, потом говорит. – Дети. Вот детей люблю. Они прикольные и искренние.

– Фу, дети противные существа. Они такие странные и непонятно, чего хотят.

– А ты что любишь, великий критик?

– Я люблю…

Я тоже некоторое время молчу. Мы идем через городские сады, и это забавно, потому что я вроде как показываю Нисе места из моего детства, ничего не говоря. Мы с мамой и Атилией часто гуляли здесь, мама сажала нас в глухой зелени и рассказывала, как император Вессалий, наш далекий предок, живший пять столетий назад, решил поселить тут розы и апельсины, и еще долго не давал тем, у кого нет денег на красоту, любоваться этим прекрасным местом. Сейчас здесь уже дорожки, киоски с мороженым, но зелень такая же глубокая, делающая прохладным даже самый жаркий день.

Я ничего этого Нисе не говорю, но кажется будто все равно делюсь. Я говорю вот что:

– Люблю в гости ходить. Правда, я лет до пятнадцати думал, что люди ходят в гости не к своим друзьям и знакомым, а просто так к кому угодно, потому что им везде рады.

Ниса смеется, говорит:

– Не буду критиковать тебя. Я великодушна.

А я замечаю, что трупных пятен на ее открытой коже теперь много. Может быть, их примут за синяки? К тому времени, как мы доходим до Колизея, уже становится сумеречно. Опоясывающий Колизей неон блистает, как кольцо вокруг Сатурна. Белый, красный и золотой сливаются в блестящий рекламный дождь.

Раньше, еще до великой болезни, Колизей был театром, где звери и люди играли свои роли и часто умирали. Потом в Колизее отправлялись жертвы богам преторианцев и принцепсов, а в позапрошлом веке там провели Всемирную выставку, где каждая страна показывала, чем хороша индустриальная эпоха. Все экспонаты внутрь, конечно, не вместились, но у мамы есть пара открыток из тех времен, и там все красиво. Мне кажется, получилось здорово, потому что Колизей – древний, а машины все были новые, блестящие, хотя сейчас они тоже стали древними.

Лет пятьдесят назад Колизей превратили в огромный музейный комплекс, где рассказывали об истории Империи до великой болезни. Об Империи, которая была прежде нашей. Там собирали всякие каменные плошки, съеденные ржавчиной мечи и щиты с буквами S.P.Q.R. Я на них смотрел, по-моему это интересно, но трогать мне ничего не разрешили.

Я бы хотел прикоснуться к чему-нибудь, что настолько древнее меня. Никакого Марциана не было, но даже тогда и от самого начала человеческого времени, уже были какие-то люди, которые связывали меня с прошлым. Они жили далеко друг от друга и знать не знали, что однажды благодаря их существованию тогда на свет появлюсь я сейчас. Не то чтобы я – вершина эволюции, но приятно быть ныне живущим потомком далеких людей, пользовавшихся мечами и плошками из музея.

Я говорю:

– Очень хочу посмотреть на тех мумий, которые правят у вас в Парфии.

– Зря. Они плохо правят. Будущее принадлежит молодым. И пахнут мумии молью.

Но мне все равно интересно, как можно сохранить разум, когда перед глазами у тебя сменяются эпохи. Наверное, никак, поэтому Ниса и недовольна.

А двадцать пять лет назад, незадолго до папиного прибытия в Вечный Город, Колизей стал торговым центром. Его отреставрировали, каменное кольцо окружило еще одно – из стекла и металла, блестящее от бесконечной рекламы, располневшее, чтобы вмещать магазины, а музей истории Рима, который стал Городом, занимает теперь семь маленьких комнатушек недалеко от скопления термополиумов, и с тех пор там всегда пахнет едой. Колизей, который прежде кто-то из великих людей называл обручальным кольцом Империи, стал теперь местом паломничества такого множества людей, какого прежде никто не мог ожидать.

И они все равно, хоть и сами этого не понимали, прикасались к истории, входя в это здание, от которого, может, остался только камень в стеклянном каркасе, но оно наследовало тому древнему месту.

А театр тут и сейчас был. Трибуны так же располагались по кругу, и звезды давали концерты в центре, чувствуя себя, может быть, гладиаторами. Но теперь в середине Колизея было не погулять – там всегда стояла аппаратура, такая дорогая, что зубы от одного взгляда на нее сводило.

Люди выходят нам на встречу, блестящие автоматические двери изредка конвульсивно клацают, желая захлопнуться, но у них никогда не появляется шанса закрыться в течении рабочего дня. Мы находимся в потоке сладко надушенных женщин, болтающих по мобильным мужчин, подростков, похожих на шумных птичек.

Внутри все блестит, даже полы, и за стеклом разные яркие вещи, которые я не люблю. Мы с Нисой вскакиваем на эскалатор, она стоит впереди меня, с интересом рассматривает все вокруг.

– Вау! Никогда такого не видела! Вот это да! Сколько всего!

– У вас в Парфии что нет магазинов?

– Они совсем не такие! Тут все такое…как будто они мне в голову залезли и увидели, о чем я мечтаю. Хочу все купить!

Она рассматривает одежду, туфли, технику, книжки, косметику и безделушки с восторгом девочки, попавшей в такой магазин в первый раз.

А я еду молча, пытаясь понять, почему опять начинает болеть голова. А потом, когда понимаю, вдруг говорю.

– Мне очень грустно и плохо.

Раньше я мог говорить об этом только маме, но сейчас мама и сама с ума сходит от горя. И мне странно произносить это для человека (или уже нет), с которым мы знакомы меньше суток. Ниса облизывает губы, потом не спеша говорит:

– Мы будем пробовать вернуть твоего папу.

– Ты веришь, что у меня получится?

– Я в любом случае буду с тобой и буду помогать тебе.

Меня это успокаивает. Ниса разворачивается и перепрыгивает пасть эскалатора, куда неизбежно приходят все ступеньки. Эскалатор – лучшая метафора смерти, которую я встречал.

На втором этаже стены белые и всюду фотографии с голодными детьми и блестящими мостами.

– Что за бред? Где магазин игрушек? – спрашивает Ниса. Я говорю:

– Остался внизу. Здесь начинается искусство. Мы сейчас пойдем к одному моему знакомому, он связал с этим местом жизнь, так что он тут всегда. Он мне поможет. Только ты не удивляйся особенно, хорошо?

– Хорошо. Слушай, если у вас столько косметики, почему ваши мужчины не украшают себя?

Тогда я понимаю, что вряд ли современное искусство так уж ее удивит.

Все здесь неровно, неправильно, углы вырастают не пойми откуда, и комнаты, которым полагается быть квадратными или хотя бы круглыми, вообще не представляют собой правильных фигур. Иногда прямо посреди коридора возникают ниши, иногда комнаты такие узкие, что протискиваться туда надо по-одному. Но я точно знаю, что Юстиниан здесь, потому что если в его жизни и есть что-нибудь постоянное, то это искусство.

Наконец, после бессмысленных, наскучивших Нисе блужданий, я слышу его голос. Он кричит:

– Остановите историю!

Я иду на голос, и Ниса идет за мной. Мы оказываемся в маленькой, затемненной комнатушке, где белые стены кажутся голубыми из-за света прожектора. Юстиниан стоит в центре, окруженный людьми и совершенно обнаженный.

– Он что поехавший? – спрашивает Ниса.

– Нет, – говорю я. – То есть, не совсем. Он – художник.


Глава 5

Юстиниан был художником столько, сколько я его знаю. А я знаю его очень и очень долго, с семи лет. Я знаю его дольше большинства людей на свете, с которыми я знаком. Юстиниан – сын моей учительницы, мы ровесники. У него есть старшие брат и сестра, которые меня задирали. Юстиниан тоже задирал меня, но называл это искусством с тех пор, как смог сформулировать, чем именно он хочет заниматься.

Мы с ним не виделись год, с тех пор, как я приезжал из Анцио в последний раз. Тогда он позвал меня в Колизей, смотреть как он живет в клетке вместе с волком.

Вроде как он еще два дня провел с этим волком, пока зверь его не покусал. Я спросил Юстиниана, что это значит, и Юстиниан ответил:

– Искусство не должно быть привязано к практикам означивания, то что делаю я лишь манифестирует твою собственную психическую жизнь и фантазмы, свойственные тебе.

А я сказал:

– Тогда ты просто сидишь в клетке с волком?

Юстиниан кивнул с самым беззащитным выражением лица, которое я когда-либо видел у человека, а потом подмигнул мне и сказал:

– Но ты все-таки скажи, если тебя просят, что видишь в этом трагический разрыв между звериной сущностью человека и его цивилизованным сознанием, запертыми в одном теле и обреченными на трагические противоречия в духе раннего психоанализа.

– Ладно. Я могу напутать.

– Запомни: противоречия аполлонического и дионисийского начал!

Юстиниан вроде как умеет рисовать, в школе он делал это хорошо, если только приносил мне картины, которые действительно сам создавал. После школы он рисовал, в основном, полосы, сказав, что отказывается от фигуративной живописи. Он объяснил мне, чем слова "фигуральный" и "фигуративный" отличаются, и поэтому мне есть за что быть ему благодарным. Потом Юстиниан бросил свои полосы, я думал, он начнет рисовать круги, но он больше совсем ничего не рисовал, только делал странные вещи. Когда я спросил его, как же его мечта стать художником, выяснилось, что он уже художник.

Юстиниан помолчал, потом лицо его просветлилось, и он сказал:

– Потому что я не стремлюсь создать артефакт, отдельный от самого себя, мой умственно отсталый друг!

– Я не умственно отсталый, – сказал тогда я.

– Не переживай, устоявшейся и стабильной идентичности, которую способны выразить слова все равно не существует.

– Что ты сказал?

– А я говорил тебе, что ты умственно отсталый!

– Это просто набор слов! В нем нет смысла!

– Ни в чем нет смысла!

Так мы поссорились и немного подрались, а потом Юстиниан стал популярным. Я не думаю, что кто-нибудь понимает, что Юстиниан делает, но всем нравится, что он делает опасные и противные вещи, рассуждая о том, где граница искусства и что им является. Я не знаю, что является искусством, но Юстиниан включил в понятие искусство волков, прыжки из окна, сон в коробке, алкогольное отравление и поджоги.

Но я все равно уважаю его, потому что он верит во все, что делает и, может быть, искусство это только вопрос веры. Тогда у него все получается, и он – настоящий художник.

Сейчас он стоит, абсолютно обнаженный, на глазах у двух десятков людей, руки его раскинуты в предельно беззащитном жесте, а от них, как выдернутые из его тела сосуды, идут напоенные кровью пластиковые трубки. Они впиваются в странный аппарат, рядом с которым сидит девушка в глазурно-розовом платье. Она сверяется с лампочками и иногда переключает кнопки и рычажки, регулируя работу этой гудящей, жутковатой машины. Наверное, по одной трубке кровь Юстиниана в него поступает, а по другой – покидает его. Может быть, искусство в том, чтобы поддержать хрупкое равновесие, но оно, скорее, имеет отношение к медицине, чем к красоте.

Юстиниан – преторианец, и хотя он называет своим хозяином искусство, чем, наверняка, богохульствует, у него есть все те же дары, что и у других преторианцев. Но так как Юстиниан абсолютно обнажен, то горящий нож, свое божественное оружие, он в кармане не прячет, чтобы продемонстрировать свою выносливость.

В детстве мне всегда было интересно, как преторианцы ощущают отделенную от себя часть своей души. Юстиниан говорил, что это как рука или нога, ты даже не думаешь прежде, чем твое оружие появится, когда оно тебе нужно. Это твои когти, которые ты выпускаешь.

Мне хотелось бы испытать эти ощущения, но у нашего народа другие дары и другие наказания, мы по-другому пересотворены нашим богом.

Юстиниан рассредоточенный, он блаженно улыбается, словно кровь, выкачиваемая из его тела и возвращаемая туда же, приносит ему чувственное наслаждение. Я поворачиваюсь к Нисе. Она смотрит на кровь вовсе не так, как папа смотрел на сладости, не так, как смотрят на вожделенных женщин, не так, как смотрят на холодную воду после долгой прогулки под жарким солнцем. Она смотрит на кровь именно так, как смотрят на кровь, только – на свою. Когда в детстве я напоролся ладонью на осколок стекла, ныряя в море, я точно так же, наверное, смотрел на то, как кровь покидает мое тело, испуганный неожиданной слабостью и чем-то алым, чего во мне больше нет.

И с тем же физиологическим ужасом Ниса смотрит на кровь сейчас. Она прижимает ладонь, покрытую фиалково-голубыми разводами, к губам. А Юстиниан вещает:

– Стрела времени делает невозможной саму жизнь! Остановите историю! Перестаньте существовать во времени, и только тогда вы поймете, что такое жизнь! Жизнь без прошлого и без будущего!

Тогда я думаю, что тут я все понимаю. Юстиниан, это человечество. В нем новая кровь, это люди приходят в мир, и уходящая кровь, это уходят из него. И эта беспрерывная смена, сама идея того, что жизнь не задерживается в мире, заставляет людей страдать. Земля разворочена от сражений, ученые ищут способы продлить жизнь, и никто не знает покоя, пока движется время, все спешат умирать и рождаться.

Но все равно худшая метафора смерти, чем эскалатор.

А на боку и плече у Юстиниана два длинных шрама от проехавшихся по его телу волчьих зубов. Из-за всей этой истории с уходящей и приходящей кровью Юстиниан выглядит еще бледнее, чем обычно, и рыжина его волос кажется яркой до вспышки боли в виске.

– Зачем он это делает? – шепчет Ниса. Она все еще прижимает руку ко рту, наверное, ей очень противно.

Я пожимаю плечами. Люди смотрят на Юстиниана, улыбающегося самой отчаянной улыбкой. Он запрокидывает голову и издает совершенно дикий, страшнее звериного, вой. Я зажимаю уши, в голове опять какие-то спицы, мерно крутятся, и все болит.

Юстиниан вдруг сжимает и разжимает ладонь, из ничего (хотя на самом деле из самой глубины его души, мельчайшей части его существования) появляется горящий фиолетовым нож, у него лезвие, как у тех, что на кухне лежат, чтобы ими резали мясо. Некоторые говорят, что по тому, какое у преторианца оружие, можно определить его характер. Юстиниан, в таком случае, наверное прирожденный кулинар или маньяк из фильма.

Юстиниан перехватывает рукоятку удобно и крепко, а потом легко срезает гибкие трубки, идущие к гудящей машине, рассекает пластыри, крепившие их к его запястьям. Он едва касается их лезвием, они словно плавятся от его огня. Машина тут же перестает гудеть. Трубки делают змеиные выпады вверх по давлением крови и опадают, разбрызгивая красное по людям вокруг. Сразу начинает пахнуть железом, люди возмущаются, кто-то отходит, а Юстиниан стоит под крохотным дождиком из крови и ловит капли языком, и он как будто чище и счастливее, чем когда-либо, как будто он в самом прекрасном из садов, или на весенних, пахнущих медом полях Элизиума, который прежде воображали себе далекие предки принцепсов и преторианцев.

Ниса прижимается ко мне, тесно-тесно, она дрожит. Наверное, со стороны просто одна из девушек, которым стало нехорошо от брызг крови. Ее тонкие, кошачьи клыки впиваются мне в шею, и я хочу ее стукнуть, потому мне больно, и это неожиданно, но вспоминаю ее отчаянный взгляд и не мешаю ей, обнимаю ее, говорю:

– Ну, ну, это всего лишь кровь, да?

Всего лишь кровь.

Я слышу голос той девушки в платье, похожем на низкокалорийное пирожное. Она кричит:

– Ты что больной?! Мы так не договоривались! Поехавший придурок! Я не хочу сесть из-за тебя!

Голос у нее резкий, и в то же время приятный. А, может быть, мне просто нравится отвлекаться на него, чтобы боль от укуса ощущалась не такой навязчивой. Я прижимаю к себе Нису, люди вокруг шумят и злятся, но не уходят. Отчасти, наверное, потому что не понимают искусство это или уже нет, и просто Юстиниан спятил. А отчасти потому, что это опыт, присутствие при событии, которое отличается от жизни, которой все мы обычно живем.

Иглы впадают из его запястий, и обессиленные черви трубочек падают на пол, теперь прозрачно-розовые, голодные без крови, как Ниса. Юстиниан танцует, разбрызгивая кровь, ее теперь не так уж много, но достаточно, чтобы брызги иногда долетали до меня и до прижимающейся ко мне Нисы. Кровь пачкает поджарое тело Юстиниана, а иногда капли с шипением разбиваются о лезвие его ножа.

Кажется, он от своих действий получает невероятное удовольствие, оттого и взгляда не оторвать. Обрызганная кровь блондинка в розовом стоит позади него, рядом с замершей машинкой, явно собранной кустарно – теперь я вижу, что она состоит из многих частей, неплохо скроенных друг с другом, но все равно разнородных, хотя основой явно был какой-то электрический насос. Девушка стоит рядом с ним, ее руки вытянуты вдоль тела болезненно и прямо, пальцы царапают кожу между платьем и чулками так, что остаются белые полосы, быстро исчезающие под напором крови.

Кровь, кровь, кровь, всюду кровь, и у меня начинает кружиться голова. Я говорю Нисе:

– Хватит.

Ее язык щекотно скользит вдоль раны, мне кажется, что он рисует между двух ранок символ бесконечности. Я не очень чувствителен к боли, а от потери крови боль и вовсе становится незначительной. Наконец, я чувствую, что клыки ее втягиваются, а тело расслабляется. Мне приходится ее удерживать, потому что она как задремавшее животное.

– Ниса! – говорю я. – Ниса, я не очень хорошо себя чувствую! Я тебя не удержу!

В этот момент оружие Юстиниана догорает, нож вспыхивает ослепительным фиолетовым и тает, как молния в небе, мгновенно. И тогда Юстиниан падает, и мы с Нисой падаем, как я ни стараюсь ее удержать. Я слышу знакомые голоса.

– Это наш брат! Не переживайте, ему ничего не будет, он просто больной человек!

Среди зрителей, почти в первых рядах, с одной бутылкой вина на двоих стоят Регина и Мессала, старшие сестра и брат Юстиниана. Они вдрызг пьяные, прекрасно разодетые и явно не изменяющие своим гедонистическим принципам.

Вот уж кто сумел остановить историю.

Они берут Юстиниана, висящего на них мертвым грузом, и небрежно тащат его за собой. С ним все будет в порядке, преторианцы не страдают от ран нанесенных им, пока горит их оружие, он скорее потерял сознание потому, что нож слишком долго пылал.

Ниса приходит в себя после короткого то ли обморока, то ли сна, я указываю ей на них.

– Просто идем туда, куда и они, ладно?

Ниса все смотрит на брызги крови вокруг. Они похожи на рассыпавшиеся ягоды или бусинки из ожерелья. Мессала впереди поскальзывается на крови, протискиваясь в узкий коридор.

Следуя за ними, мы оказываемся в медицинском кабинете. Они сгружают Юстиниана на кушетку, Регина вырывает у Мессалы бутылку вина и прикладывается к ней.

– Придурок, да? – говорит она, обнажая блестящие зубы. На ней платье, в каком обычно ходят в театр, длинное, изумрудно зеленое, потому что она тоже рыжая, а этот цвет рыжим людям особенно идет, и тяжелые ботинки, словно она куда-то тщательно одевалась, но в последний момент выяснилось, что ей предстоит не светский вечер, а охота за городом, и она успела поменять только обувь. Мессала выглядит намного более гармонично, на нем хороший костюм, хорошие туфли и очаровательная улыбка. Мессала и Регина кажутся скорее лучшими друзьями, чем братом и сестрой. Регина и Юстиниан одинаково рыжие и бледные, а Мессала темноволосый и темноглазый. Когда-то я решил, что раз Регина и Юстиниан рыжие, значит и моя учительница должна быть рыжая. Я не знаю, на кого похожи ее дети, потому что она всегда скрывает свое лицо, и потому что у них у всех были разные, никому из их детей не знакомые отцы.

У народа ведьмовства так было принято, учительница рассказывала. Ведьмами бывают только женщины, поэтому если рождается мальчик, он всегда наследует бога своего отца. Отцы Мессалы и Юстиниана были преторианцами, которые моей учительнице, видно, нравились, потому что замуж она вышла за Кассия. А отцом Регины мог быть кто угодно, она все равно была бы ведьмой, потому что ее богиня всегда спасала только женщин. Ведьмы всегда рожали много детей, чтобы сохранять свою численность, и мальчиков отдавали отцам или подкидывали в приюты, чтобы они не росли без своего народа, если отца нельзя найти.

Моя учительница в ссоре с другими ведьмами, поэтому она своих сыновей воспитала сама. А потом Кассий их выгнал, поэтому я не знаю, откуда Регина, Мессала и Юстиниан берут деньги на довольно роскошную жизнь.

Если у Юстиниана есть идеи относительно того, во что он верит и кем хочет быть, то самая главная идея его брата и сестры заключается в том, что у них нет никаких идей. Кассий говорит, что они – типичная молодежь нашего времени, им на все плевать, и они хотят только развлекаться, никогда и ни за что не отвечая. Кассий любит ворчать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю