Текст книги "Дурак (СИ)"
Автор книги: Дария Беляева
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Из страны на востоке.
Это я понимаю – у него характерный, мягкий акцент, делающий его и так странные слова совсем нездешними.
– А как вас зовут?
Мужчина вздыхает, хлопает ладонью по гробу, будто хочет утешить ребенка, который устал от долгого пути.
– Наверное, меня зовут Грациниан, – говорит мужчина. – Да, определенно на вашем языке это будет так. А имя моей благословенной супруги, получи она жизнь на этих землях, наверное, звучало бы как Санктина.
– Так звали мою тетю.
– Потрясающе!
– Но она умерла.
– В этом и состоит жизнь, юный господин.
Мы идем сквозь темноту, по дорожке из белого камня, которая не дает нам осквернить чью-нибудь могилу своим шествием. Вроде как камень – шумный собеседник для ботинок, но я по-прежнему не слышу их шагов, будто они и не шагают вовсе.
– Неужели ты не испугался идти ночью на кладбище с незнакомыми тебе людьми? – спрашивает Санктина. Голос у нее нежный, в холодном воздухе он звучит, как звучат запахи ночных цветов – естественно и ненавязчиво.
– Нет, – говорю я. – Меня же попросили помочь.
– О, ты, наверное, из ослепленного народа.
Нас иногда так называют, потому что первых наших вождей, пришедших к нему, наш бог ослепил. И еще, потому что говорят, что безумие не дает тебе видеть мир.
– Да, – отвечаю я. Она смеется чему-то своему, а Грациниан говорит:
– Я о вас много читал! Всегда мечтал увидеть вживую! У нас в стране тоже много народов, но подобных вашему нет…
А потом он вдруг останавливается, говорит:
– Здесь! Я чувствую, моя ненаглядная, это должно быть здесь.
Я тоже останавливаюсь, в конце концов, его гроб и правила тоже его. Мы смещаемся с дороги. Здесь могилы, как ряды морковок, тесно прижаты друг к другу, но в середине есть круг, который никто почему-то не тронул. Трава на нем растет будто спиралью.
– Спираль, моя дорогая, древний символ бесконечного бытия, что может быть лучше?
– Только то, что трава – восходящая жизнь, мой родной.
Мы с Грацинианом кладем гроб на землю. Он и его жена входят в круг, с благостным любопытством осматриваются, будто выбирают себе квартиру. А потом, наконец, они оба скидывают сначала капюшоны, а затем платки. Я смотрю на них во все глаза. Из-за туч снова выходит луна, темнота перестает быть почти абсолютной и видно мне их хорошо.
Они не похожи просто ничем, настолько разные, насколько можно. Она белокожая, с гладкими, светлыми волосами, какие, я думал, бывают только у моего народа. У нее большие, желтые глаза, они не как у меня или сестры, или папы – не прозрачные, как вода, а наполненные цветом, как будто кто-то взял краску и щедро украсил ее радужку. У нее и изгиб губ такой, будто его художник нарисовал. Она такая идеальная, что я даже не думаю о ней, как о женщине. Она то ли произведение искусства, то ли кукла, то ли богиня – этого я понять не могу.
И она вроде как совсем не похожа на женщин востока, которых я прежде видел.
У него намного более стереотипная внешность – большие миндалевидные глаза, острые скулы, темные, растрепанные волосы и смуглая, в лунном свете почти золотым отливающая кожа. Он высокий и тощий, изможденный практически. Наверное, долго болел. Глаза и у него – желтые, того же яркого, как у кошек, цвета.
Но он меня даже еще больше удивляет, чем она. Потому что отчасти он тоже немножко она. Его красивые глаза подведены черным, отчего кажутся еще больше, скулы украшены золотой пудрой, которую я часто в фильмах о востоке вижу на женщинах, а в ушах у него длинные, золотые сережки. И хотя его жена накрашена еще ярче, он сам тоже, вроде как, выглядит как женщина, хотя и не притворяется ей. Волосы у него хоть и короткие, но как-то по-женски растрепанные. То есть, он вроде как не скрывает, что он мужчина, но при этом использует женские вещи, чтобы стать красивее. Тогда-то я понимаю, кто они, потому что я много читаю.
У многих восточных народов мужчины стремятся познать свою богиню и вообще женскую сущность в самих себе. Это странно, потому что женщины моего народа не хотят стать мужчинами, прославляя нашего бога.
В общем, такое у многих восточных культов есть, но особенно – в Парфии. Хотя многие думают, что это поклеп. Мы с Парфией много воевали, у них там теократия, и мы идеологические враги, хотя у нас принцепсы тоже правят по велению своего бога. Вроде как мирный договор с Парфией мы до сих пор не заключили, гости оттуда у нас редки и мало кто ездит туда, поэтому никто и не знает, правда ли что парфянские аристократы одеваются, как женщины.
То есть, я теперь, наверное, знаю.
Я говорю:
– Вы, наверное, из Парфии.
Санктина смеется, а Грациниан цокает пару раз языком, так что я не понимаю, то ли я ошибся, то ли оказался сногсшибательно прав. Грациниан воздевает руки к небу. Перчатки он уже снял, и я вижу, что у него золотые кольца на каждом пальце. Я не жадничаю, но могли бы и сами за себя заплатить в таком случае. Грациниан вдруг тянет меня за руку, и я понимаю – пальцы у него беспримерно холодные.
В своей жизни я сталкиваюсь с холодными пальцами часто, но эти совершенно ледяные, как будто он предмет, а не существо. Он обнимает меня, горячо шепчет на ухо:
– Это просто чудо, что мы нашли здесь такое подходящее место! И пусть наша мать, земля, всюду, не всякая ее часть там природно хороша для того, чтобы посадить в нее наше семя!
– Странно это все звучит, – говорю я, наверное, не в первый раз за сегодня. Дыхание у Грациниана не жаркое, а холодное, совсем не согревается от его тела. Тогда я думаю, может он дышит только чтобы говорить?
Семя опускают в землю, а дальше-то что? Может передо мной пшеничные колосья? Я очень близок к какому-то пусть туманному, но выводу. В этот момент Санктина вручает мне лопату.
– Поторопись, мой дорогой, не расходуй ночь. Она короче, чем ты думаешь.
Ее руки, не менее холодные, гладят меня от затылка к макушке, как котенка. Это приятно. Я еще раз смотрю на гроб, а потом Грациниан указывает в самый центр круга, и мы начинаем копать. Наши лопаты то и дело с лязгом вгрызаются друг в друга, потому что я не очень привык к такой работе и Грациниан, кажется тоже. Движения у него странные, экзальтированные, вроде как больше подходящие женщине, чем мужчине, но руки сильные.
Санктина стоит над гробом, у нее по-тигриному прекрасное лицо. А копать мне даже нравится. Такое же ощущение, как когда разрезаешь пирог, только больше и еще приятнее. Земля уступает лезвию лопаты, и каждая победа над ней делает все сильнее ее влажный запах, как будто мы вскрываем землю, как скотину. Вот это не совсем приятно. Я смотрю в небо, которое толком не прояснилось, из всего что там должно быть – есть только луна. И само небо распухшее, как перед дождем, так что непонятно, когда окончится ночь.
Наконец, яма оказывается достаточно глубока. Я разгорячен, а вот в Грациниане никаких перемен не происходит – словно он все это время тоже стоял не двигаясь, как Санктина.
Когда я оборачиваюсь, вижу, что Санктина открыла крышку гроба. Мертвой плотью не пахнет, зловещее предчувствие меня не одолевает, вообще ничего особенно не меняется, но я вижу девушку, как две капли воды похожую на Санктину, но блестяще-черноволосую.
– Все готово, – говорит Санктина, голос ее полон восторга, теперь он не мурлычущий, а будто сейчас она зарычит.
Грациниан на коленях подползает к ней, лицо у него скорбное, мне хочется отвернуться, и в то же время я не могу – слишком любопытно.
– О, сокровище сердца моего, дочка, скоро, уже скоро, мы встретимся.
Наверное, не стоит лезть не в свое дело, но может посоветовать ему обратиться к психотерапевту? Вдруг он хочет покончить с собой после смерти дочери. Грациниан целует ее в обе, лишенные краски, щеки, потом в лоб, с горячечной скорбью, которая представляется скорее театрально женской, чем собственно женской. И все-таки мне кажется, что он говорит вполне искренне.
Санктина стоит над ними, скорее уж она скучает, чем скорбит. Иногда ее бледно-розовый язык скользит по губам, а потом возвращается в темноту за ее тесно сжатыми зубами.
Я слышу голос Грациниана:
– О, моя милая, она примет тебя, тепло укроет тебя, и ты будешь набираться сил в ее объятиях.
Тогда я решаю отвернуться, чтобы не смущать его. В конце концов, он прощается со своей дочкой, они увидятся только в чертогах их богини, это все и без меня грустно.
Я слышу, как он подвывает:
– Золото мое, золото, я так не хочу с тобой расставаться. Она отдаст тебя нам, как дает пищу зверям земным.
Я смотрю в раскрывшую свою голодную пасть могилу, у нее черная, грязная глотка полная мелких камушков, похожих на торопливо прожеванные кости. Я думаю о папе. Я не хочу, чтобы он оказался здесь, в холоде и темноте, и мне за него страшно.
Он ведь окажется тут, если не придет в себя. Его убьют, и мы не сможем его защитить. Так делается политика, она состоит из таких, как папа. Вернее таких, каким он был. Маму не тронут, как и нас, потому что одна из частей завета Империи с богами – одна династия императоров на троне, бесконечная линия крови, тянущаяся из древности, которую всем давно пора забыть. А вот папу во дворце держит только любовь народа. Так что они убьют его тело, и папиной душе некуда будет вернуться.
Я смотрю в яму, черную, масляную от влаги и червей внутри, и мне кажется, что это папино будущее, а от этого в горле встает густой комок моего сердца.
Я все думаю и думаю, не обращая внимание на происходящее, так что все, кроме ямы как бы перестает для меня быть. И я очень удивляюсь, когда слышу:
– Спасибо, юный господин. Как бы мы справились без тебя! Это доброе дело, на которое не всякий способен.
Я хочу сказать, что копать не так уж сложно и на это способны многие, но ничего не говорится. Сначала я думаю, это потому что вернулась боль – саднит в затылке.
А потом оказывается, что это не боль вернулась, а все ушло. Я вроде как падаю в яму, но это не особенно важно, потому что все и так становится чернее земли передо мной.
Глава 3
Я думаю: наверное, я умер, и именно оттого понимаю, что все-таки не умер, а просто мне очень плохо. Открыть глаза это подвиг, который пусть сделает кто-нибудь после меня, а я буду лежать в душном холоде вечно и чего-то ждать.
Потом ко мне приходят два вопроса: где я и почему именно здесь? Вместе с пробуждающимся любопытством приходит желание вдохнуть. Так я понимаю, что все это время не дышал, поэтому я и невероятно вялый, и мир вокруг меня весь в аморфной темноте под веками. Я не знаю, сколько у меня не получалось дышать, вряд ли больше минуты, а то мне в голову не пришло бы что-нибудь с этим сделать и вообще мне в голову бы уже никогда ничего не пришло.
Кто-то надо мной ругается на непонятном языке, а может я просто не могу совместить звуки в слова. А потом я чувствую, как в горло мне врывается холодный воздух.
– Дыши! Давай же! Ты не можешь меня здесь оставить! – шипит кто-то, и я слушаю мягкий восточный акцент между потоками воздуха, врывающимися мне в легкие. Наконец, когда у меня достает сил вдохнуть самому, я открываю глаза. Она сидит на мне, вцепившись в воротник моей рубашки. У нее удивительно красные губы, она пахнет землей и так бледна в свете луны, что я ни секунды и не думаю, что она живая. Я ее не сразу вспоминаю, но зато сразу понимаю, что вокруг меня всюду влажная земля, а сверху луна и мертвая девушка, обе очень красивые и очень пугающие. Только когда у меня получается сфокусировать взгляд на ее пшенично-золотых глазах, блестящих, как золото, кое-что всплывает в памяти.
Девушка из гроба, чья-то дочка, любимая девочка. Я рыл для этой девочки могилу, а теперь мы оба в ней. Она открывает рот, и я вижу два клыка, острых, тонких, похожих на кошачьи. Они такие белые, будто кто-то сделал их из фарфора и вставил ей в рот. Я думаю, что она сейчас вгрызется мне в горло – страх этот он вроде инстинкта – а что еще можно делать с такими зубами, кроме того, что делают дикие звери?
Но она говорит:
– Ты в порядке? Ты жив? Скажи что-нибудь, пожалуйста!
И в голосе у нее вовсе не издевка, она правда беспокоится. А я от удивления даже сказать ничего не могу.
– Пожалуйста! Ты понимаешь, что я говорю? Ты ведь говоришь на латинском?
К последнему слову ее длинные зубы упираются в ее пухлые губы, и на них выступают две блестящих бусины крови. Она говорит что-то непонятное, досадливое, утирает губы, а потом как завороженная смотрит на кровь, слизывает ее бледным, розовым языком, и снова переводит взгляд на меня.
Я говорю:
– Ты не собираешься меня убивать?
Она отчаянно мотает головой. Тогда я говорю еще:
– Тогда слезь с меня, иначе я сейчас умру.
Она с неестественной быстротой подается назад, и я делаю то же самое, места в могиле мало, мы оба прижимаемся к двум ее противоположным краям, но между нами все равно не больше пяти сантиметров. Мы смотрим друг на друга, и я не могу придумать, что сказать, и она не может. Ее губы алые вовсе не от помады, по ним размазана кровь, как вишневое варенье или клубничный сироп, когда ешь с аппетитом, ни на что не обращая внимания. Я отвожу взгляд и смотрю, как копошится в земле червяк, не понимающий, почему большая часть его мира вдруг исчезла, и он остался совершенно один под незнакомой ему луной.
Примерно так и я себя чувствую. И она, наверное, тоже. Тогда я говорю:
– Твои родители сказали, что ты умерла.
Она быстро кивает.
Я говорю:
– Оближи, пожалуйста, губы.
Она облизывается и перед тем, как отвести взгляд смотрит куда-то пониже моего лица. Только тогда я ощущаю что-то по-особенному липкое на шее, прижимаю к ней руку и понимаю, что это кровь еще прежде, чем вижу, как она темнеет на ладони в свете луны.
Она говорит:
– Как ты?
– Не знаю, – я отвечаю. – Наверное, не умираю. Ты много крови выпила?
– Не знаю, – повторяет она. – Я не помню себя до определенного момента. Я была очень голодна.
Так что мы с ней ничего не знаем и оба ужасно напуганы. Я смотрю на нее, на ее израненные губы, белые клыки и блестящие глаза, и мне вдруг становится ее жалко. Она, с ее мягким акцентом и испачканными землей волосами, совсем одна в чужой стране. Она явно кровоядная, но кровожадной не кажется. Тогда я спрашиваю, очень осторожно, как будто она зверек, которого я могу спугнуть:
– Как тебя зовут?
Она сдергивает с шеи черный платок, под ним оказывается длинная рана, будто ей перерезали горло кинжалом. Платок она дергает вниз, как дети снимают надоевшие варежки.
– Ниса! – говорит она почти с вызовом, хотя я и не понимаю, почему вопрос ее так разозлил. На ней строгое, черное платье, оно и сейчас закрывает коленки.
– Я – Марциан. Приятно познакомиться. Давай отсюда выбираться?
– Ты что вообще ничего не хочешь спросить?
Я приподнимаюсь, меня изрядно шатает, и я не уверен, что смогу выбраться из могилы. Я говорю:
– Ну, не знаю. Я не очень умный. Давай я подумаю немного.
Ниса вдруг начинает смеяться, да так громко и жутко, что меня передергивает. Она распахивает зубастый рот и запрокидывает голову так, что луна делает ее зубы еще белее.
– Вот, – говорю. – Я придумал. А эти зубы у тебя как-нибудь убираются? Неудобно будет тебе в Империи, если нет. У твоих родителей я их не видел.
Она в секунду замолкает, потом говорит:
– Да.
Я думаю, что это, наверное, не весь ответ, поэтому жду. От земли исходит холод, будто она дышит. Я вспоминаю, что Грациниан говорил про их богиню, которая им еще и мать. Некоторое время Ниса молчит, потом неохотно договаривает:
– Когда я сыта.
Я снова трогаю шею, кровь уже запеклась, образовала приятную на ощупь корочку.
– А когда ты будешь сыта?
– Я не знаю. Я никогда не…не была в этом состоянии прежде.
Я думаю, как было бы надежнее отсюда выбраться. Пару раз подпрыгиваю, но пальцы скользят по земле и мокрой от росы траве. Зато я вижу, что в зоне досягаемости гроб. Деревянная коробка, встав на которую выбраться будет, наверное, легче. Я говорю:
– Сейчас будем втаскивать гроб.
Она кивает снова. Мы справляемся, хотя ставить гроб оказывается мучением, могила хоть и достаточно длинная для него, но тесная для нас троих. Успев отдавить себе ноги и отбить коленки я, наконец, встаю на гроб и легко выбираюсь из могилы. Грациниан и Санктина не оставили нас совсем безо всякой заботы. Я протягиваю руку Нисе, она намного ниже меня и ей, наверняка, нужна помощь. Она вцепляется в меня с такой силой и цепкостью, что на секунду меня одолевает страх – сейчас затянет меня вниз, вгрызется мне в горло со звериной жаждой.
Я вытаскиваю ее из могилы, и мы снова оказываемся перед необходимостью диалога, как сказала бы моя учительница. Я глажу себя по затылку, натыкаюсь на шишку, которая тут же отзывается болью.
– Твои родители ударили меня лопатой.
– Прости.
– Ничего.
Я еще некоторое время молчу, смотрю на лопаты, валяющиеся рядом с ямой. Хорошо бы ее закопать вместе с гробом, а лопаты вернуть охраннику. Так бы в кино сделали. Но мне ужасно лень этим заниматься, наверное от плохого самочувствия.
– Сколько тебе лет? – спрашиваю я.
– Девятнадцать.
– Моей сестре тоже девятнадцать. Она ниже тебя.
Ниса смотрит на меня, чуть щурится, в сочетании с клыками выражение лица у нее выходит потешное и жуткое одновременно.
– Ты очень необычный человек.
– Да, мне все говорят.
Я смотрю в сторону ограды, ее видно в темноте, потому что луна снова яркая, она придает серебру жизнь и блеск.
– Давай-ка перелезем. Не хочу, чтобы охранник нас увидел. Мы выглядим плохо.
– Станет задавать вопросы?
– Ну, не знаю, если только ему интересно…
– Хорошо, Марциан, – говорит она быстро.
Мы идем к ограде с трудом обходя частые, жмущиеся друг к другу надгробия. Здесь, наверное, лежат люди моего народа, потому что у преторианцев нет надгробий, а у принцепсов есть гробницы. А у моего народа даже названия нет, и мы лежим под открытым небом. Я думаю, что у нас за спиной могла остаться и моя могила.
Надо будет запомнить место и попросить похоронить меня там, если я умру. Еще надо вернуться домой и думать, как помочь папе.
У ограды лежит, в лунном свете надпись легко различить, ребенок. Мы никогда не виделись и не увидимся никогда, но теперь я о ней знаю, что имя ее было Агриппина и что родители выбили на холодном камне самые теплые слова "не забудем тебя, малыш, пусть за тобой присмотрят среди звезд".
Люди пишут имена своих мертвых, чтобы пока хоть кто-то на свете есть, мы узнавали тех, с кем никогда не увидимся, кто больше не живет с нами на земле. Без этого совсем тоскливо.
– Ты в детстве представляла себя скалолазом? – спрашиваю я.
– Нет, – говорит Ниса. – Я представляла себя воином пустыни.
– Это тоже хорошо. Но все-таки жаль.
Я хватаюсь за цепочки потолще, в каждой руке держу по четыре сразу. Забираться так не слишком-то удобно. Цепочки норовят вырваться, ноги все равно некуда поставить, все скользит, даже небо надо мной. Я кое-как перелезаю на другую сторону и точно так же, в сопровождении цепочек, спускаюсь. Когда я оказываюсь за пределами кладбища, Ниса говорит:
– Ты нелепый.
– Попробуй сама, – я пожимаю плечами.
И она пробует. Так пробует, что уже секунды через три оказывается рядом со мной. Она будто тень, мне кажется, что у нее не две руки и две ноги, а минимум шесть конечностей, как у паука. Она спрыгивает вниз с высоты и приземляется на ноги, как кошка.
– Ничего себе, – говорю я.
Она, кажется, не меньше удивлена.
– Я видела, как мама и папа это делают, но не думала, что это так просто!
Я вспоминаю, что у нее есть мама и папа, говорю:
– Тебя, наверное, не сопроводили в последний путь телефоном. Но не переживай, у меня есть телефон. Ты можешь позвонить родителям?
Она мотает головой.
– Хорошо, – говорю я. – А ты знаешь как их найти?
– Нет, – отвечает Ниса. Она скрещивает руки на груди с самым недовольным видом, и я вдруг понимаю, что обычно она далеко не такая эмоциональная. Флегматичное, нагловатое выражение лица ей очень идет.
– Ты мне нужен, – бросает она как бы между делом. – Я без тебя не выживу.
– Не переживай, только кажется, что в метро ужасно сложно разобраться.
– Я серьезно.
У меня не находится лучшего ответа, чем "я тоже", поэтому я молчу. Она смотрит на меня, блестит пшеничными глазами.
– Ты мой, как это сказать…
Она щелкает пальцами, потом выпаливает:
– Донатор.
– То есть, я должен тебе просто так денег давать?
– Нет. Просто я могу питаться только тобой. Только твоей кровью. Некоторое время, пока завершается мое воплощение. Если тебя не будет, я от голода снова стану мертвой. Но вроде как это не особо долго. У всех по-разному. Мама питалась своим донатором год, папа – четыре месяца.
Голос у нее становится все спокойнее и спокойнее, так что к концу фразы она уже совершенно не нервная, зато полная скепсиса.
– По-моему это долго.
Она закатывает глаза.
– Давай-ка мы разберемся с моим прикусом, и тогда я тебе все-все объясню, ладно?
– Разберемся с твоим прикусом, это значит, что ты будешь мной питаться, пока у тебя зубы не исчезнут?
Она кивает. Мы стоим и смотрим друг на друга. Наконец, я разворачиваюсь и иду к шоссе.
– У тебя очень хороший латинский, – говорю я, чтобы поддержать беседу.
– У меня отличное образование. И что? Это все?
Она нагоняет меня, заглядывает в глаза.
– Где твои вопли? Почему ты не хочешь от меня избавиться? Или ты от меня уже избавляешься? Не бросай меня, я не хочу умирать окончательно!
– Нам нужно найти какую-нибудь заправку с термополиумом. Я буду пить вино, клубничную газировку и есть еду, как доноры.
– То есть, ты согласен?
Я пожимаю плечами. Мне ее жаль, и я не способен дать человеку умереть, даже если он уже холодный, как мертвые. И даже если в каком-то смысле он и есть мертвый.
– А почему твои родители такие предатели? – спрашиваю я.
– У нас так принято.
Некоторое время мы идем молча. Когда она слышит шум машин, то снова срывает с плеч платок, повязывает, так что лицо теперь не видно, как у ее родителей. И тогда я вижу, что глаза у нее становятся влажные – она плачет. Как мертвые могут плакать? Я хочу ее спросить, но не решаюсь, потому что если она плачет так, чтобы я видел как можно меньше ее слез, значит ей совсем не хочется слушать мои вопросы.
Сегодня меня окружают плачущие женщины, и только одной из них я на самом деле могу помочь.
Мы доходим до заправки за полчаса. Плакать Ниса перестает где-то за десять минут до того, как красный свет вывески нарушает черное небо. Когда мы заходим в ослепляющее меня после ночной темноты помещение, я понимаю, что мы не лучшая пара на свете – испачканные в земле и, немного, в крови, жалкие и подозрительные личности. Свет ламп в уютных плафонах тонет в начищенной до блеска кафельной плитке, на которой то и дело спотыкается сонная официантка, и это хоть как-то ее бодрит. В термополиуме почти пусто, двое мужчин сидят в разных концах зала, поглядывая в окно, видимо, решили передохнуть после долгой езды. Вид у обоих помятый, какой-то похожий, хотя они и вряд ли знакомы. Прежде, чем официантка успевает заметить нас, мы проскальзываем в уборную. Она общая, и я рад, ведь в противном случае, мы оказались бы перед нерешаемой дилеммой.
Ниса нервно дергает щеколду, железный штырь не сразу проходит в предназначенное ему место, и Ниса снова ругается на парфянском. По крайней мере, я думаю, что она ругается.
– Сними рубашку, – шепчет она.
– Мы будем заниматься любовью!
У нее делаются такие глаза, как будто она должна покраснеть, но ее кожа не меняет цвет.
– Конечно, нет! Просто если твоя рубашка еще сильнее испачкается, мы будем вызывать еще больше подозрений.
Я включаю воду, Ниса смотрит на меня непонимающе.
– На случай, если ты будешь чавкать. Или если я буду кричать.
– Постарайся не кричать, ладно?
– Тогда постарайся меня не убивать.
Я снимаю рубашку, кладу ее в раковину, и пятна крови из красных становятся розоватыми, а пятна земли из черных – серыми.
– Ты что… – начинает было Ниса, а потом снимает платок, и я снова вижу ее зубы. Она не договаривает, подается ко мне, тесно прижимается. Иногда девушки, с которыми у меня был секс, делали точно так же – тесно, близко, и дальше тоже следовало прикосновение к шее. Но Ниса прикасается ко мне совсем в другом качестве, в качестве хищника. И на поцелуй то, что она делает совсем не похоже. Больше всего ощущение в шее, которое следует за ее приближением, напоминает укол. Только иглы две. И доктор позволяет себе вольности. Ее язык скользит по шее, кажется шершавым, как у кошки. Она лакает кровь, прильнув ко мне, питается от меня. Обычно такая близость заставляет меня хотеть девушку, и это я всегда был тем, кто первым целовал и тем, кто лез под одежду, я не очень терпеливый, но сейчас я думаю только о том, как ее язык путешествует от одной ранки, похожей на точку, к другой.
Я не знаю, сколько времени проходит. Вода уже выбирается из раковины, потому что ткань заткнула сток, а на воротнике, как парус раздувающемся от тока воды, остается только намек на розовый – такой можно и помадой оставить. Наконец, две иглы пропадают, Ниса отстраняется. Зубы у нее розовые от крови, но вполне человеческие. Я с трудом, невероятно медленно, оборачиваюсь и смотрю на нас в зеркало. Мы оба одинаково бледные. Я выключаю кран, набираю в ладонь воды, которой в избытке в раковине, и отмываю кровь с шеи. Ранки на самом деле крохотные и кровить перестают быстро. Зубы Нисы устроены хорошо.
Она умывает рот, пока я выжимаю рубашку.
– И как это? – спрашиваю я. Здесь тесно, но я не чувствую ее тепла, она холодная, как кафельная плитка.
– Невероятно, – говорит она. Один ее зрачок кажется больше другого. – Как будто я снова живу.
И мне становится грустно, так что больше я ничего не говорю, выжимаю рубашку так хорошо, как только могу и надеваю. Она все равно влажная, но я надеюсь, что успею высохнуть. Мы выходим из уборной, официантка подмигивает нам, выдувает толстый, розовый пузырь из жвачки.
– Что? – спрашивает. – Трахаться негде?
Голос у нее дружелюбный, так что мне стыдно за воду, оставленную нами в уборной.
– У меня строгие родители, – говорит Ниса. Мы садимся за столик у окна, Ниса даже не смотрит на меню. Я заказываю себе кофе, и это смешно, потому что одна из войн Парфии и Империи называлась Кофейной и велась за территории на далеком Западе, где росла всякая интересная еда, которая теперь кажется всем привычной. Картошка, например, или тыква.
Я решаю, что самым смешным будет заказать картошку фри, тыквенный суп и жареную индейку, чтобы совершенно соответствовать тематике. Когда мне приносят кофе, я насыпаю туда половину сахарницы, так что сквозь водянисто-рыжую жидкость видно будто бы морское дно.
– И вина! – говорю я. – И клубничной газировки!
Официантка сонно кивает, а я делаю первый глоток кофе, не обращая внимания на не до конца размешанный сахар и жар.
– Рассказывай, – говорю я Нисе. – Тебе заказать что-нибудь? Я просто не подумал, что ты тоже голодная. Ты же только что ела меня.
Она мотает головой.
Я пью попеременно невероятно сладкий кофе, очень сладкую газировку и полусладкое, дешевое вино. Постепенно мне становится будто бы лучше и даже веселее. Ниса говорит медленно, теперь я замечаю, что голос у нее чуть гнусавый, а еще она не надела платок, но раны на шее больше нет. Наверное, она затянулась, когда Ниса стала сытой.
Она говорит про их богиню, богиню жизни и плодородия, землю. Она говорит, что когда народ Нисы заключил с ней завет, они были всего лишь кучкой отчаявшихся земледельцев, но теперь они в Парфии главные, аристократия.
– Дело в том, что нас как бы много. И меньше не становится.
– У вас принято иметь много детей?
– Нет. Мы не умираем сами. То есть, убить нас можно.
– Как?
Она некоторое время молчит, потом подается ко мне и шепчет на ухо:
– Золотой нож в сердце.
Жест доверия выходит какой-то даже отчаянный.
– Мы можем жить вечно, то есть пока нас не убьют. Поэтому у нас строго с рождаемостью. И со сменой должностей. Как бы со всем у нас строго. Будущее должно принадлежать молодым, а у нас все наоборот. У нас время повернулось вспять, всем управляют старики за триста.
Старики за триста это какая-то кладбищенская характеристика, но я ее не перебиваю. В мире есть много разных народов, народ Нисы удивительный, но – один из многих. Моя мама тоже вечно молодая, но она не будет жить триста лет.
– Я такого никогда не слышал про вас.
– Потому что ты о нас вообще ничего не знаешь, – говорит она. – В общем, у нас сложно выбить себе право завести ребенка, пока ты жив, а потом сложно выбить себе право стать, ну, не окончательно мертвым.
Она рассказывает про свою семью, и мне странно это слушать. Грациниан, носящий женские сережки и косметику на лице, оказывается, верховный жрец Матери Парфии, как ее называют в стране Нисы. Для меня странно и то, что кто-то вроде Грациниана может представлять богиню на земле и то, что богиню вообще можно представлять. Мы говорим с нашим богом на небе, это личное, и нам не нужен никто, чтобы его представлять. Тот, кто хочет искать бога, конечно, говорит с теми, кто уже говорил с ним, но жрецов у нас нет, как и одного способа благодарить нашего бога. Смотри на небо и читай его знаки, вот и все.
Мать Нисы, Санктина, вроде как советница царя, Ниса назвала какое-то слово, оно показалось мне странным, и Ниса сказала, что это примерно переводится, как советник. Им разрешили завести ребенка, то есть Нису, перед их первой смертью, только за их заслуги перед царством. А теперь царь издал указ о том, чтобы все дети знатных господ стали семенем богини, то есть мертвецами, восставшими из могил.
– Это потому, – говорит Ниса. – Что нас стало слишком много. Каждый может найти себе донатора и заплатить ему, получив таким образом вечную жизнь. Можно, конечно, убивать, чтобы освободить место, но царь умнее. Он хочет прервать наш род. То есть, у меня уже не может быть детей. И у других. Сколько нас есть, столько и будет. Больше Парфия не выдержит.
– То есть, у вас кризис? – спрашиваю я. Учительница всегда говорила произносить умные фразы с умным видом, тогда никто, ничего про меня не заметит.
Ниса вскидывает бровь, потом усмехается.
– Ну, вроде того.
Приносят мою еду, она жирная и ароматная. Я редко получаю удовольствие от пищи, но сейчас как будто бы я был создан исключительно для того, чтобы что-нибудь поедать. Все соленое и масляное, исключительно вкусное. Ниса смотрит на золотистые бока картошки и на топь тыквенного супа с жадностью, а индейка вызывает у нее отчетливую грусть.
– Я любила есть, – говорит она.
– А теперь не можешь?
Она берет картошину, медленно разжевывает ее, без энтузиазма глотает.
– Не чувствую вкуса, как родители и предупреждали.
Я решаю быстро перевести тему.
– А почему вы приехали в Империю?