412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Кельман » Тилль » Текст книги (страница 6)
Тилль
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 22:03

Текст книги "Тилль"


Автор книги: Даниэль Кельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

– Есть множество примеров. В процессах все чаще участвует адвокат. Мало кто из обвиняемых способен выступить в свою защиту столь красноречиво, как наверняка всякий хотел бы, имей он такой талант. Вот, например, запрещенная книга, о которой только что шла речь. Вы сказали, она на латыни?

– Совершенно верно.

– А мельник читал ее?

– Владыка небесный, куда ему!

Доктор ван Хааг улыбается. Он смотрит на доктора Тесимонда, потом на доктора Кирхера, потом на мельника, потом снова на доктора Тесимонда.

– И что же? – спрашивает доктор Тесимонд.

– Книга ведь на латыни!

– И что?

– А мельник латыни не знает.

– И что?

Доктор ван Хааг с улыбкой разводит руками.

– Можно спросить одну вещь? – говорит мельник.

– Книга, которой запрещено владеть, почтенный коллега, есть книга, которой запрещено владеть. Это не есть лишь книга, которую запрещено читать. Не случайно санктум официум говорит о владении, а не о чтении. Доктор Кирхер?

Доктор Кирхер сглатывает, прокашливается, моргает.

– Книга – это возможность, – произносит он. – Книга всегда готова говорить. И не понимая ее языка, возможно передать книгу другим, что поймут ее и усвоят всю ее дьявольскую науку. Или же человек может изучить новый язык, найдя себе учителя, а если таковой не найдется, то и сам. Случалось и такое. Разглядывая и считая буквы, обдумывая их комбинации, возможно постичь язык, ибо велик дух человеческий. Таким образом святой Саграфий изучил в пустыне иудейский язык, движимый одним только желанием познать слово Господне в его изначальной форме. А о Тарасе Византийском сказано, что, созерцая долгие годы иероглифы, он постиг их смысл. Он не оставил нам ключа, и загадку эту придется разгадывать заново, но это будет сделано, и, может быть, уже очень скоро. А кроме того, нельзя забывать, что сатана, чьим вассалам доступны все языки, может пожаловать своему прислужнику дар чтения на латыни. Способен ли человек понять книгу – о том судить может один Господь, а не мы, смертные. Господь все ведает и в каждую душу заглянет в день Страшного Суда. Людской же суд может разбирать лишь простые факты. И вот самый простой из них: если книга запрещена, владеть ей не дозволяется.

– Кроме того, уже поздно для адвоката, – говорит доктор Тесимонд. – Процесс окончен. Только приговор еще не оглашен. Обвиняемый признался.

– Но, очевидно, под пыткой?

– Разумеется, под пыткой! – восклицает доктор Тесимонд. – Почему бы он иначе стал признаваться! Без пытки никогда бы никто ни в чем не признавался.

– В то время как под пыткой признаются все.

– Именно так, слава богу!

– Включая невиновных.

– Он виновен. У нас есть показания других. У нас есть книга!

– Показания других, которые тоже подверглись бы пытке, если бы этих показаний не дали?

Пару мгновений доктор Тесимонд молчит.

– Почтенный коллега, – тихо произносит он. – Разумеется, если человек отказывается дать показания против колдуна, то и сам этот человек должен быть допрошен и обвинен. Куда мы скатимся в ином случае?

– Хорошо, другой вопрос: ведьмовское забытье. Раньше говорили, что в забытьи колдуны и ведьмы говорят с дьяволом. У дьявола ведь нет власти в мире Господнем, так и у Генрикуса Инститора сказано, «потому дьявол является во сне, чтобы внушить человеку, будто бы дарит ему невиданные плотские утехи». Теперь же судят людей именно за те дела, что раньше называли видениями, внушенными дьяволом, – сам же сон притом все еще приводят как доказательство обвинения. Так как же, дела эти действительно вершатся или только мерещатся? Нельзя утверждать и то, и другое. В этом нет смысла, почтенный коллега!

– В этом есть глубочайший смысл, почтенный коллега!

– Тогда объясните мне его.

– Почтенный коллега, я не допущу, чтобы суд уничижали через пустую болтовню и сомнения.

– Позвольте спросить! – выкрикивает мельник.

– И у меня тоже вопрос, – встревает Петер Штегер и разглаживает мантию. – Долго все это тянется, нельзя ли сделать перерыв? Сами слышите мычание, коров доить пора.

– Арестовать его, – говорит доктор Тесимонд.

Доктор ван Хааг делает шаг назад. Стражники глядят на него в недоумении.

– Связать и увести, – говорит доктор Тесимонд. – Да, Кодекс о Тягчайших Злодеяниях дозволяет осужденному иметь адвоката, но нигде в нем не говорится, что приличествует самовольно объявлять себя защитником дьявольского прислужника и мешать суду глупыми вопросами. При всем уважении к ученому коллеге, этого я не потерплю, и мы выясним на допросе с пристрастием, почему почтенный человек ведет себя подобным образом.

Никто не шевелится. Доктор ван Хааг смотрит на стражников, стражники смотрят на доктора Тесимонда.

– Может быть, виновно тщеславие, – говорит доктор Тесимонд. – Может быть, что-нибудь похуже. Проверим.

В толпе смеются. Доктор ван Хааг делает еще шаг назад и кладет руку на рукоять шпаги. И ему могло бы удаться сбежать, стражники несмелы и небыстры, – но рядом с ним уже стоит мастер Тильман и качает головой.

И этого достаточно. Мастер Тильман очень высок ростом и очень широк в плечах, и лицо у него совсем другое, чем было только что. Доктор ван Хааг отпускает шпагу. Один из стражников хватает его за руку, забирает оружие и ведет его в хлев с укрепленной железом дверью.

– Я протестую, – говорит доктор ван Хааг, следуя за стражником. – Так обращаться с человеком моего положения!

– Позвольте вас заверить, почтенный коллега, ваше положение будет учтено.

Доктор ван Хааг еще раз оборачивается на ходу. Он открывает рот, но вдруг будто бы лишается сил – он совершенно ошарашен. Вот уже со скрипом открывается дверь, и он вместе со стражником исчезает в хлеву. Вскоре стражник выходит, закрывает дверь и задвигает оба засова.

Сердце доктора Кирхера колотится. Голова кружится от гордости. Не в первый раз он видит, что бывает с теми, кто недооценивает решительность ментора. Да, неслучайно он единственный пережил Пороховой заговор, неслучайно стал самым знаменитым подвижником благочестия всего иезуитского общества. Нередко на его пути попадаются люди, не сразу понимающие, с кем имеют дело. Но рано или поздно это понимают все.

– Сегодня вершится суд, – говорит доктор Тесимонд Петеру Штегеру. – Не время думать о том, чтобы доить коров. Если у твоего скота болит вымя, то болит оно во имя дела Господня.

– Понимаю, – говорит Петер Штегер.

– Истинно понимаешь?

– Истинно! Истинно понимаю!

– Итак, мельник. Мы прочли твое признание и хотим теперь услышать твои слова ясно и четко. Это правда? Ты виновен? Ты раскаиваешься?

Тишина. Слышно только ветер и мычание коров. Туча набежала на солнце, и, к облегчению доктора Кирхера, игры бликов в кроне прекратились. Зато сучья теперь зашуршали, заскрипели, зашептали на ветру. Похолодало, жди дождя. То, что этот колдун будет казнен, не спасет от непогоды; слишком много на свете дурных людей, все они вместе виновны в холоде и голоде, и неурожае, особенно сейчас, в последние годы перед концом света. Но нужно делать, что должно, на что хватает сил. Даже если нет шансов на победу. Нужно терпеть, защищать оставшиеся бастионы и ждать дня, когда вернется Господь в своем сиянии.

– Мельник, – повторяет доктор Тесимонд. – Ты должен ответить, здесь, перед всеми. Это правда? Ты виновен?

– Можно я одну вещь спрошу?

– Нет. Тебе можно только отвечать. Это правда? Ты виновен?

Мельник оглядывается, будто не совсем понимает, где находится. Но и это наверняка хитрость; доктор Кирхер знает, что веры мельнику нет: за напускной растерянностью скрывается враг рода человеческого, жаждущий убивать и разрушать. Если бы только сучья перестали шуметь. Шелест ветра мучает его еще сильнее, чем только что мучили блики солнца. И если бы коровы замолкли!

Мастер Тильман подходит к мельнику и кладет ему руку на плечо, как старому другу. Мельник ниже палача ростом, он смотрит на него снизу вверх, будто ребенок. Мастер Тильман нагибается и говорит ему что-то на ухо. Мельник понимающе кивает. Между ними царит близость, которая смущает доктора Кирхера. Вероятно, поэтому он теряет бдительность и смотрит, куда не следует, – прямо в глаза мальчику.

Мальчик влез на телегу бродячего певца. Стоит там над всеми, на самом краю, странно, что не падает. Как он удерживает равновесие там, наверху? Губы доктора Кирхера сами собой растягиваются в судорожной улыбке. Мальчик не улыбается в ответ. Доктор Кирхер невольно задумывается о том, не тронут ли и ребенок сатаной. На допросе признаков этого не было, жена много плакала, сын был тих и погружен в себя, но оба сказали все, что требуется; и все же доктор Кирхер чувствует неуверенность. Не поступили ли они легкомысленно? Повелитель Воздуха способен на любые уловки. Что, если самый страшный колдун здесь вовсе не мельник? Доктор Кирхер чувствует в себе росток подозрения.

– Ты виновен? – снова спрашивает доктор Тесимонд.

Заплечных дел мастер отходит. Все прислушиваются, встают на носки, поднимают головы. Даже ветер на минуту затихает, когда Клаус Уленшпигель набирает в грудь воздуха, чтобы дать наконец ответ.

III

Он и не знал, что бывает так вкусно. Ни разу в жизни он так не ел – сперва крепкий куриный бульон со свежим пшеничным хлебом, потом баранья нога, приправленная солью и даже перцем, потом жирный кусок свиной ляжки в соусе, и в заключение всего сладкий вишневый пирог, только из печи, еще теплый, и крепкое, туманящее голову красное вино. Должно быть, откуда-то специально привезли повара. Клаус ест за столиком в хлеву, чувствует, как желудок наполняется вкусным и теплым, и думает, что, в сущности, этот обед стоит того, чтобы за него умереть.

Он-то думал, что последняя трапеза – это оборот речи, он не знал, что и правда приезжает повар и готовит такую небывалую еду. Трудно удержать кусок мяса, когда запястья скованы и кровоточат, цепь трется о кожу, но сейчас это неважно, до того вкусно. Да и руки болят куда меньше, чем неделю назад. Мастер Тильман и в лечении мастер, Клаус без зависти признает, что тот знает травы, о которых он сам и не слыхивал. И все же размозженные пальцы все еще ничего не чувствуют, и потому жаркое то и дело падает на пол. Он закрывает глаза. Слушает, как скребут по полу куры в соседнем сарае, слушает, как храпит человек в дорогой одежде, который хотел защищать его и теперь лежит в цепях на сене. Жуя чудесную свинину, Клаус пытается представить себе, что он никогда не узнает, чем окончится суд над чужаком.

Он ведь к тому времени будет уже мертв. И какая погода послезавтра будет, не узнает. Он будет мертв. Не узнает, пойдет ли снова дождь завтрашней ночью. Но это ладно, кого волнует дождь.

А странно все же: вот ты тут, можешь сидеть и считать от одного до тысячи, а послезавтра будешь уже воздушным существом или душой, перерожденной в другом человеке или в животном, душой, почти забывшей мельника, который ты есть сейчас, – а если ты какой-нибудь хорек, или курица, или воробей на дереве и не помнишь даже, что был однажды мельником, размышлявшим о движении луны, если вот ты прыгаешь себе с ветки на ветку и думаешь только о зернах, ну и о канюках тоже, то какое тебе дело до того, что когда-то ты был мельник?

Он вспоминает, что мастер Тильман говорил, будто можно попросить добавки. «Позови да попроси, – сказал он, – ешь, сколько влезет, уж это в последний раз».

И Клаус зовет его. Зовет с набитым ртом, перед ним еще лежит мясо, и пирог тоже еще есть, но, если можно попросить добавки, к чему ждать, пока еда на тарелке кончится? Вдруг те передумают? Он снова зовет. Дверь и вправду открывается.

– Можно еще?

– Всего?

– Всего, пожалуйста.

Мастер Тильман молча выходит, а Клаус берется за пирог. Жуя теплую, мягкую, сладкую массу, он вдруг понимает, что ему всегда хотелось есть: днем и ночью, утром и вечером. Это ощущение пустоты внутри, от которой слабеют руки и колени и путаются мысли, – он просто забыл, что значит это чувство. Можно было, оказывается, жить без него, можно было так не мучиться, это был просто голод!

Со скрипом открывается дверь, мастер Тильман вносит доску, на которой стоят миски. Клаус вздыхает от радости. Мастер Тильман неправильно понимает его вздох, он ставит доску на стол и кладет руку Клаусу на плечо.

– Ничего, – говорит он.

– Я знаю, – в говорит Клаус.

– Это быстро. Я свое дело знаю. Обещаю тебе.

– Спасибо, – говорит Клаус.

– Вот если кто из осужденных мне обиду сделает, тогда небыстро. Уж это ты мне поверь. Но ты мне обиды не делал.

Клаус благодарно кивает.

– Сейчас времена полегче. Раньше-то вас всех огнем жгли. Долгое дело, тут приятного мало. А повешенье – это раз плюнуть. Это быстро. Поднимаешься на помост, оглянуться не успел, а вот ты уже и перед Господом стоишь. А сожгут тебя потом только, так ты уже мертвый будешь, тебе тогда огонь нипочем, сам увидишь.

– Хорошо, – говорит Клаус. Они смотрят друг на друга. Мастер Тильман, похоже, не хочет уходить. Можно подумать, что ему нравится в хлеву.

– Ты человек неплохой, – говорит мастер Тильман.

– Спасибо.

– Для дьявольского прислужника.

Клаус пожимает плечами.

Мастер Тильман выходит и обстоятельно запирает снаружи дверь.

Клаус возвращается к еде. Он снова пытается представить себе: все дома в деревне, птицы в небе, облака, коричневая земля с зеленой травой и полями, и кротовинами весной, да, уж кротов-то ни заговором, ни зельем не изведешь, и дождь, конечно, – все это будет, а его не будет.

Никак он себе этого представить не может.

Всякий раз, когда он пытается вообразить мир без Клауса Уленшпигеля, воображение подсовывает ему этого самого Клауса вместо того, чтобы от него избавиться, – подсовывает его, как невидимку, как привидение, как бестелесный глаз. Сколько ни пробуй, все одно. Значит ли это, что он в безопасности? Что он не может исчезнуть, потому что не исчезать же без него и всему миру?

Свинина все так же прекрасна на вкус, а вот пирога мастер Тильман не принес, это Клаус только сейчас заметил, а ведь пирог был самое лучшее, так что он решается позвать снова.

Входит палач.

– А можно еще пирога?

Мастер Тильман молча выходит. Клаус жует свинину. Только теперь, утолив голод, он понимает, до чего она хороша, чувствует ее богатый, тонкий вкус, теплый и соленый, и чуть сладковатый. Он смотрит на стену хлева. Если начертить на ней перед полуночью квадрат и кровью нарисовать два двойных круга на полу, и трижды произнести третье запретное имя Всевышнего, в стене появится дверь, и можно будет сбежать. Вот только как быть с цепями? Чтобы от них избавиться, нужен отвар хвоща, значит, пришлось бы бежать в цепях и искать хвощ в пути, но Клаус устал, и все его тело болит, да и не сезон сейчас для хвоща.

К тому же трудно будет начинать жизнь на новом месте. Раньше еще ничего было бы, но теперь он старше, нет у него больше сил отправляться в путь и становиться чьим-то подмастерьем, батраком, жить на краю деревни изгоем, которого все презирают и сторонятся. Нельзя было бы даже целителем работать, это заметят.

Нет, пусть лучше вешают, так проще. А если после смерти человек помнит свою прошлую жизнь, то его знания будут полезнее десятка лет новых поисков и опытов. Может быть, в новой жизни он поймет, как движется луна и какое по счету зерно превращает кучу в не-кучу, а может быть, увидит даже, чем различаются два листа, между которыми нет никакой разницы, кроме той, что один из них – первый, а другой – второй. Может быть, дело тут в вине и мягком тепле, которое обволакивает Клауса впервые в жизни, по крайней мере, никуда он отсюда не хочет. Пусть себе стена стоит, где стояла.

Отодвигается задвижка, мастер Тильман приносит кусок пирога: «Но уж на этом все, больше не зови». Он хлопает Клауса по плечу, и, кажется, с удовольствием, верно, потому что больше ему нигде до людей дотрагиваться не дозволяется. Потом зевает, выходит и так громко хлопает дверью, что просыпается спящий.

Он садится, потягивается и оглядывается по сторонам.

– А где старуха?

– В другом хлеву, – говорит Клаус. – Так оно и лучше. Она все жалуется, никаких сил не хватит ее слушать.

– Дай мне вина!

Клаус с ужасом смотрит на него. Он хочет ответить, что это его вино, его и больше ничье, что он его честно заслужил, потому что ему за это умирать. Но тут Клаусу становится жалко этого человека, которому ведь тоже нелегко, и он протягивает ему ковш. Тот берет его и пьет большими глотками. «Остановись, – хочет крикнуть Клаус, – так ты мне ничего не оставишь!» Но не решается, тот ведь из знати, таким не приказывают. Вино течет по подбородку, капает на бархатный воротник, но он не обращает на это внимания, все пьет и пьет.

Наконец он отставляет кувшин и произносит:

– Господи, прекрасное вино!

– Да-да, – говорит Клаус, – очень хорошее.

Он изо всех сил надеется, что тот не захочет еще и пирога.

– Сейчас нас никто не слышит. Скажи правду. Ты воистину был пособником дьявола?

– Не знаю, господин.

– Как это можно не знать?

Клаус задумывается. Очевидно, что он сделал что-то не так, иначе он не был бы здесь, это все голова его дурацкая. Но он никак не может понять, что именно он сделал. Его все спрашивали и спрашивали, снова и снова, ему делали так больно, он столько раз рассказывал свою историю, и вечно чего-то не хватало, всякий раз требовалось что-нибудь добавить, чтобы мастер Тильман его больше не трогал, описать еще одного демона, еще одно заклинание, еще одну черную книгу, еще один шабаш, и все эти новые подробности приходилось рассказывать снова и снова, так что он уже и не помнит толком, что ему пришлось придумать, а что и вправду произошло за его короткую жизнь, в которой никогда не было порядка: то он был тут, то там, то еще где-то, то весь в муке, и жена вечно недовольна, и от батраков никакого уважения, а теперь он здесь, в цепях, вот и все. И пирог сейчас тоже кончится, осталось только на три или четыре укуса, может быть, на пять, если очень постараться откусывать поменьше.

– Не знаю, – повторяет он.

– Вот проклятье, – говорит человек и смотрит на пирог.

Клаус испуганно хватает остатки пирога и глотает их, не жуя. Тесто заполняет его горло, он сглатывает изо всех сил – вот и все. Кончилась еда. Навсегда.

– Скажите, господин, – произносит Клаус, чтобы показать, что знает, как себя вести, – а с вами теперь что будет?

– Трудно сказать. Если уж попал, выбраться нелегко. Меня отвезут в город, будут допрашивать. Придется признаться в чем-нибудь.

Он со вздохом смотрит себе на руки. Наверное, думает о мастере – все знают, что он начинает с пальцев.

– Скажите, господин, – снова говорит Клаус. – Вот если представить себе кучу зерна.

– Что?

– Если по одному убирать и откладывать в сторону.

– Что?

– Все по одному да по одному. Когда куча перестанет быть кучей?

– Через двенадцать тысяч зерен.

Клаус трет лоб. Цепи звенят. На лбу он чувствует отпечаток кожаного ремня. Невыносимо было больно, он все еще помнит каждую секунду, помнит, как выл и умолял, но мастер Тильман ослабил ремень только тогда, когда он придумал и описал еще один шабаш с ведьмами.

– Ровно двенадцать тысяч?

– Разумеется. Думаешь, мне тоже принесут такой обед? У них ведь, наверное, еще осталось. Вопиющая несправедливость! Я никак не должен был здесь оказаться, я хотел выступить в твою защиту лишь для того, чтобы написать об этом в новой книге. Кристаллографию я завершил, решил заняться правом. И оказался в таком положении! Откуда мне знать, может быть, ты и вправду пособник дьявола? А может быть, и нет. Во всяком случае, я тут ни при чем.

Некоторое время он молчит, потом повелительным голосом зовет мастера Тильмана. «Это он зря», – думает Клаус, успевший коротко сойтись с мастером. Он вздыхает. Вина бы сейчас, чтобы разогнать грусть, но ему было ясно сказано: больше не просить.

Задвижка отодвигается, заглядывает мастер Тильман.

– Мяса принеси, – требует чужак, не глядя на палача. – И вина. Кувшин пуст.

– Ты завтра тоже будешь покойник?

– Это недоразумение!

Голос у чужака становится хриплый и обращается он как будто к Клаусу: «С осужденным колдуном говорить и то лучше, чем с палачом».

– Недоразумение и возмутительная низость, кое-кто за нее еще поплатится!

– Кому завтра не помирать, тому и последняя трапеза не положена, – говорит мастер Тильман. Он кладет руку Клаусу на плечо.

– Слушай, – тихо произносит он, – ты когда завтра будешь на погосте стоять, ты не забудь, что должен всех простить.

Клаус кивает.

– Судей. И меня тоже, – говорит мастер Тильман.

Клаус закрывает глаза. Он еще чувствует в себе теплое, мягкое головокружение от вина.

– Громко и четко, – говорит мастер Тильман.

Клаус вздыхает.

– Так положено, – говорит мастер Тильман. – Всегда так делают. Перед повешеньем положено простить палача: громко и четко, чтобы все слышали. Не забудешь?

Клаус вспоминает жену. Агнета приходила недавно, говорила с ним через щели в стене. Шептала, что ей жаль, что у нее не было выбора, что ей пришлось сказать все, что требовали; спрашивала, может ли он ее простить.

Он ответил, что, конечно, все прощает. Не стал говорить, что не очень понимает, о чем она. Ничего не поделаешь, после допросов ум не так ему верен, как раньше.

Тогда она опять заплакала и стала говорить о своей тяжкой доле и о мальчике, что она волнуется за него, что она не знает, как с ним теперь быть.

Клаусу было приятно услышать его имя, давно он о нем не думал, а ведь, в сущности, мальчик ему очень по душе. Странный только какой-то, даже словами не выразить, будто из другого вещества, чем все люди.

– Хорошо тебе, – говорила она. – Тебе теперь волноваться не о чем. А мне в деревне нельзя оставаться. Не разрешают. А я никогда еще нигде не была. Что же мне делать?

– Это да, – сказал он, а сам все еще думал о мальчике. – Это верно.

– Может, к невестке можно, в Пфюнц. Дядя сказал, когда еще жив был, что слыхал, будто невестка теперь в Пфюнце.

– У тебя есть невестка?

– Двоюродная. Жена дядиного племянника. Францу Мелькеру кузина. Ты дядю не знал, он помер, когда я девочкой была. Да и куда мне, если не в Пфюнц?

– Не знаю.

– Но вот как с мальчиком быть? Мне она, может, и пособит, если вспомнит, кто я такая. Если она жива. Но две голодные глотки сразу? Это уж чересчур.

– Да, это чересчур.

– Может, мальчик мог бы пойти в батраки? Мал он еще, и работает плохо, но, может, сладится как-нибудь. Что же мне еще делать? Здесь я оставаться не могу.

– Не можешь.

– Ах ты скотина, тебе-то теперь легко! Ну, говори, отправляться мне к родне или нет? Может, и не в Пфюнце она вовсе. Ты же всегда все знаешь, скажи: что мне делать?

Тут, к счастью, принесли последнюю трапезу, и Агнета убежала, чтобы ее не увидел палач, потому что никому нельзя приближаться к осужденному. А еда и вино оказались до того хороши, что Клаус вскореперестал всхлипывать.

– Мельник! – повышает голос мастер Тильмаи. – Ты меня слушаешь?

– Да-да.

Тяжелая рука мастера Тильмана давит ему на плечо.

– Вслух надо завтра сказать! Что меня прощаешь Слышишь? При всех, слышишь? Всегда так делается!

Клаус хочет ответить, но мысли все сбиваются, он снова думает о мальчике. Недавно мальчик жонглировал, Клаус сам видел. Дело было между двумя допросами, в один из тех пустых отрезков времени, когда весь мир состоит из пульсирующей боли, – и вот через щель в стене Клаус увидел, как мимо идет его сын, а над ним летают камни, как невесомые, будто сами собой. Клаус окликнул его, хотел предостеречь. Кто такое умеет, тому надо быть осторожнее, из-за этого тоже могут обвинить в колдовстве, но мальчик не услышал – может быть, потому что голос у него был слишком слаб. Это уж теперь всегда так, из-за допросов, тут ничего не поделаешь.

– Слушай, – говорит мастер Тильман, – даже думать не смей посылать меня в Иосафатову долину!

– Нет ничего сильнее, чем проклятие умирающего, – говорит чужак с сена. – К самой душе липнет, не отдерешь.

– Ты ведь не проклянешь своего палача, мельник, правда? Ты со мной так не поступишь?

– Нет, – говорит Клаус, – не поступлю.

– Может, ты думаешь, что тебе разницы нет, думаешь, тебе все равно на веревке болтаться. Но ты не забудь, что это я поднимаюсь с тобой на лестницу, я завязываю узел, я дергаю тебя за ноги, чтобы шея сломалась. Иначе долго мучиться придется!

– Это правда, – говорит чужак с сена.

– Так что, не пошлешь меня в Иосафатову долину? Не проклянешь меня, простишь палача, как положено?

– Прощу, – говорит Клаус.

Мастер Тильман убирает руку с его плеча и дружески хлопает его по спине.

– Судей-то, хочешь, прощай, хочешь, нет, это уж сам смотри. Мне до этого дела нет. Решай, как знаешь.

Вдруг Клаус улыбается. Улыбается не только винному туману, но и новой мысли: он ведь может испробовать великий Соломонов Ключ. Никогда случая не было, но все длинные фразы, которым его учил старик Хюттнер, он запомнил, тогда у него память хорошая была; наверное, он и сейчас сможет произнести их, если постарается. То-то все изумятся, когда он завтра взойдет на лестницу, а цепи вдруг порвутся, как бумажные. То-то они уставятся, когда он раскинет руки и вознесется, и повиснет в воздухе над их глупыми рожами – над дураком Петером Штегером, и его дурой-женой, и его родными, и детьми, и бабкой, и дедом, один другого дурнее, над Мелькерами и Хомрихами, и Хольтцами, и Таммами, и всеми прочими. Как они на него уставятся, как рты разинут, когда он не упадет, а будет все подниматься и подниматься ввысь! Некоторое время еще он будет видеть их крошечные фигурки, потом они превратятся в точки, потом сама деревня станет пятном среди темно-зеленого леса, а когда он поднимет голову, то увидит белый бархат облаков и облачных жителей: и с крыльями, и из белого огня, и с двумя головами, и с тремя, и Он тоже там будет, Повелитель Воздуха, Король Духов и Пламени. «Сжалься, Великий Дьявол, возьми меня к себе, освободи», – скажет Клаус, а тот ответит: «Се – мои угодья. Смотри, как они велики, смотри, как далеко они внизу, лети со мной».

Клаус смеется. На секунду он видит, как вокруг его ног суетятся мыши, у одних змеиные хвосты, у других рожки, как у гусеницы, и вроде бы он чувствует, как они его кусают, но укусы только немного покалывают, почти приятно, и вот он снова видит себя в полете, какую легкость дарит мне мой Повелитель! Только вот слова вспомнить бы, не ошибиться ни в одном слове, ни одно слово не забыть, иначе не откроет дверь Соломонов Ключ, иначе все будет зря. Но если вспомнишь слова, все останется позади – тяжелые цепи, нищета, мельничья жизнь с ее холодом и голодом.

– Это все вино, – говорит мастер Тильман.

– Я тут надолго не задержусь, – повторяет чужак, не глядя на него. – Тесимонд еще пожалеет!

– Он сказал, что простит меня, – говорит мастер Тильман. – Сказал, что не проклянет.

– Не обращайся ко мне!

– Скажи, слышал ли ты, – говорит мастер Тильман. – Скажи, а не то больно сделаю. Сказал он это или нет?

Оба смотрят на мельника. Тот закрыл глаза, прислонился к стене и никак не перестанет хихикать.

– Да, – отвечает чужак, – он это сказал.

IV

Неле сразу поняла, что им попался не лучший бродячий певец. Но только когда Готфрид на рыночной площади затягивает песню о дьявольском мельнике, ей становится ясно, что хуже просто не бывает.

Поет он слишком высоко, иногда прокашливается посреди строки. Когда он говорит, еще ничего, но когда поет, выходит сплошное визжание и сипение. И ладно бы дурной голос, будь у него слух. Да и что фальшивит, еще бы ничего, если бы он прилично играл на лютне, – но нет, Готфрид то и дело попадает пальцами мимо ладов, а то и забывает, как играть дальше. Да и это все было бы не так страшно, умей он писать стихи. Но хотя его песня о святотатствах злодея-мельника, подчинившего себе целую деревню, полна жутких и кровавых подробностей на любой вкус, история выходит путаной и нескладной, черт ногу сломит, а рифмы до того кривобоки, что и ребенку слушать тошно.

Народ все равно собирается. Бродячие певцы появляются редко, а баллады о ведовских процессах слушают, даже если они плохо написаны и еще хуже спеты. Но где-то к пятой строфе Неле замечает, как вытягиваются лица в публике, и еще до двенадцатой и последней строфы люди начинают расходиться. Баллада окончена, теперь нужно срочно как-то исправить впечатление. Лишь бы он это понимал, думает Неле, лишь бы у него хватило чутья!

Готфрид начинает балладу сначала.

Он замечает беспокойство на лицах и в отчаянии принимается петь громче, отчего голос его становится еще писклявее. Неле бросает взгляд Тиллю. Тот закатывает глаза, потом покорно разводит руками, легко запрыгивает на телегу рядом с певцом и принимается плясать.

И сразу становится лучше. Поет Готфрид все так же плохо, но теперь это не так важно. Тилль пляшет, будто специально учился, пляшет, будто его тело ничего не весит и будто нет на свете большего наслаждения, чем плясать. Он подпрыгивает и вертится на месте и снова подпрыгивает, будто не он несколько дней назад все потерял, и танец его так заразителен, что несколько человек в толпе начинают приплясывать, а потом еще несколько, и еще, и еще. На телегу летят монеты. Неле собирает их.

Готфрид замечает это и от облегчения начинает попадать в ритм. Тилль пляшет увлеченно, уверенно, легко, и, глядя на него, Неле почти забывает, что в песне речь о его отце, «мельник» рифмуется с «лиходейник», «колдун» с «ведун», «пламя» с «имя», а «ночь» рифмуется с «ночь», слово это повторяется вновь и вновь – «черная ночь», «чертова ночь», «ведьмина ночь». Начиная с пятой строфы, рассказывается о процессе – добродетельные строгие судьи, божья милость, возмездие, которое злодея в конце концов настигает, даже если ему сатана помогает, и всякого сей пример остерегает, и вот колдун в петле издыхает и в пламени потом полыхает. И под все это Тилль продолжает плясать: им нужны эти деньги, им нечего есть.

Ей все еще кажется, будто все это сон. Они в чужой деревне, где живут люди, чьих лиц она не знает, и стоят дома, в которых она никогда не бывала. Не было ей на роду написано покинуть родные места, не должно было это случиться, порой она думает, что сейчас проснется у себя, около большой печи, от которой волнами отходит хлебное тепло. Девочки не покидают родных мест. Они остаются, где родились, всегда так было: пока маленькая, помогаешь по дому; подрастаешь, помогаешь батрачкам; взрослеешь – и выходишь за сына Штегера, если хорошенькая, а то за кого-нибудь из родни кузнеца, или, если уж совсем не повезет, за какого-нибудь Хайнерлинга. Потом рожаешь ребенка, и еще ребенка, и еще детей, и большинство умирают, а ты продолжаешь помогать батрачкам и сидишь в церкви чуть поближе к алтарю, рядом с мужем, за свекровью, а потом, лет в сорок, когда кости заболят и зубы выпадут, сядешь на ее место.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю