Текст книги "Тилль"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– Император не может создать новое курфюршество, – сказал Оксеншерна. – У него нет на это права.
– Будет, если сословия ему это право предоставят.
– Но они этого не могут, – возразил Оксеншерна. – Кроме того, мы требуем значительно большего, а именно возврата всего, что было отнято у нашей стороны в двадцать третьем году.
– Новый курфюрстский титул был бы в интересах католиков, потому что Бавария сохранила бы свое курфюршество. И в наших интересах тоже, потому что одним протестантским курфюрстом стало бы больше.
– Возможно, – сказал Сальвиус.
– Никогда, – сказал Оксеншерна.
– Господа оба правы, – сказал Контарини.
Лиз вопросительно посмотрела на него.
– Иначе и быть не может, – продолжил Контарини по-немецки. – Каждый прав из своей перспективы. Один действует в интересах своего отца, канцлера, и хочет продолжать войну, другого послала королева, чтобы он заключил мир.
– Что вы говорите? – спросил Оксеншерна.
– Я привел одну немецкую пословицу.
– Богемия не входит в империю, – сказал Оксеншерна. – Мы не можем обсуждать Прагу в рамках данных переговоров. Об этом следовало бы провести предварительные переговоры. До собственно переговоров всегда ведутся переговоры о теме переговоров.
– С другой стороны, – сказал Сальвиус, – ее королевское величество…
– Ее королевское величество неопытны, а мой отец, будучи ее опекуном, полагает…
– Бывшим опекуном.
– Простите?
– Королева достигла совершеннолетия.
– Только что. В то время как мой отец, канцлер – опытнейший государственный деятель Европы. С тех пор, как великий Густав Адольф лишился жизни при Лютцене…
– С тех пор мы не выиграли почти ни одной битвы. Без помощи Франции мы были бы потеряны.
– Не желаете ли вы сказать, что мой отец…
– Кто я такой, чтобы оспаривать заслуги его графского сиятельства господина риксканцлера! Однако мое мнение заключается…
– Возможно, ваше мнение не так много значит, доктор Сальвиус. Возможно, мнение второго посланника…
– Главы делегации.
– Согласно указу королевы, опекуном которой является мой отец.
– Являлся. Опекуном которой являлся ваш отец!
– Может быть, мы могли бы сойтись на том, что предложение вашего величества стоит обдумать, – сказал Контарини. – Я не предлагаю принять его; не предлагаю даже пообещать, что мы его обдумаем, – но мы все можем согласиться, что предложение в принципе стоит того, чтобы быть обдуманным, не правда ли?
– Этого мало, – сказала Лиз. – Как только Прага будет завоевана, графу Ламбергу должно быть отправлено официальное требование вернуть моему сыну трон Богемии. В таком случае мой сын немедленно заключит с ним тайную договоренность об отречении от трона, если со Швецией и Францией будет, в свою очередь, заключено соглашение о восьмом курфюршестве. Все это должно быть сделано быстро.
– Ничто никогда не делается быстро, – сказал Контарини. – Я здесь с самого начала переговоров. Думал, и месяца не выдержу в этой ужасной дождливой провинции. С тех пор прошло пять лет.
– Я знаю, каково это – состариться в ожидании, – сказала Лиз. – И я больше ждать не буду. Если Швеция не потребует богемской короны, чтобы мой сын мог отречься от нее в обмен на курфюршество, то мы откажемся от курфюршества. И у вас не останется никакого шанса на новый курфюрстский титул. Это стало бы концом нашей династии, зато я смогла бы вернуться в Англию. Я хочу вернуться домой. Хочу снова ходить в театры.
– Я тоже хочу домой, в Венецию, – сказал Контарини. – Хочу еще стать дожем.
– Если ваше величество позволит переспросить, – сказал Сальвиус. – Чтобы я правильно понял. Вы прибыли сюда, чтобы потребовать то, о чем мы сами и не помышляли. И если мы не поступим по вашей воле, вы угрожаете нам тем, что отзовете свое требование? Как вы прикажете это называть?
Лиз загадочно улыбнулась. Вот теперь ей было действительно жаль, что перед ней была не авансцена, не полутьма аудитории, ловящей каждое ее слово. Она кашлянула и, хотя уже знала свой ответ, сделала ради отсутствующей публики вид, что размышляет.
– Я предлагаю, – проговорила она в конце концов, – называть это политикой.
III
Следующий день был ее последним днем в Оснабрюке. Ранним вечером она вышла из своей комнаты на постоялом дворе и отправилась на прием к епископу. Ее никто не приглашал, но она слышала, что там будут все важные люди. Завтра в это время она уже будет ехать по разбитым дорогам в сторону своего домишки в Гааге.
Нельзя было здесь задерживаться. Не только из-за денег, но и потому, что она знала правила хорошей драмы: свергнутая королева, внезапно появившаяся и снова исчезнувшая, – это впечатляло. Совсем иное дело – свергнутая королева, внезапно появившаяся и задержавшаяся так надолго, что к ней привыкли и начали над ней посмеиваться. Это она успела понять в Голландии, где их с Фридрихом сперва так сердечно приняли, и где теперь члены Генеральных штатов вечно были заняты, если она просила о встрече.
Этот прием будет ее последним выходом. Она сделала все предложения, которые хотела сделать; сказала все, что хотела сказать. Больше ничего для своего сына она сделать не могла.
Увы, он был сущий чурбан, вроде ее брата. Оба внешне напоминали ее деда, но не унаследовали ни капли его тактического ума; были они тщеславные позеры с низкими голосами, широкими плечами, размашистыми жестами и страстью к охоте. Брат на родине, верно, проиграет в войне с парламентом, а сын, если и станет курфюрстом, вряд ли войдет в историю как великий правитель. Тридцать лет уже, давно не мальчик; сейчас, пока она вела за него переговоры в Вестфалии, он околачивался где-то в Англии, охотился, должно быть. Его редкие письма были краткими и прохладными, почти что враждебными.
Как всегда, когда она думала о нем, перед глазами появлялся ее другой, ее прекрасный сын, ее сияющий первенец, унаследовавший доброту отца и ее ум, – ее гордость, ее радость и надежда. Его образ, возникающий в ней, был разнолик: она одновременно видела его трехмесячного, двенадцатилетнего, четырнадцатилетнего. И тут ее настигало другое, то, из-за чего она старалась думать о нем как можно реже: переворачивающееся судно, черная глотка реки. Она умела плавать, знала ощущение воды, попавшей в горло, но тонуть? Она не могла себе этого представить.
Оснабрюк был крошечный, она могла бы дойти от постоялого двора и пешком. Но улицы были грязны даже по немецким меркам, да и потом – какое бы это произвело впечатление?
Итак, она снова приказала кучеру поднять ее в экипаж, откинулась на подушки и смотрела, как фронтоны домов подрагивают на ухабах. Камеристка молча сидела рядом. Она привыкла, что королева никогда с ней не заговаривает; вести себя как мебель, – единственное обязательное умение камеристки. Было холодно, накрапывал мелкий дождик, но солнце все же просвечивало бледным пятном сквозь облака. Дождь очистил воздух от запахов уличной грязи. Мимо пробегали дети, впереди показалась конная группа городских солдат, затем телега, запряженная ослом и груженная мешками муки. Вот и поворот на главную площадь, вот резиденция императорского посланника, у которого она была позавчера. Посреди площади стояла колодка в человеческий рост с отверстиями для головы и рук. «И месяца не прошло с тех пор, – рассказывала хозяйка постоялого двора, – как здесь стояла ведьма». Судья был снисходителен, ей подарили жизнь и выгнали ее из города после десяти дней у позорного столба.
Собор был по-немецки неуклюж, кособокое чудище с двумя башнями разной толщины. Сбоку был пристроен продолговатый дом с мощными карнизами и острой крышей. Пространство перед ним перегораживали несколько экипажей, мешал подъехать ко входу. Кучеру пришлось остановиться у края площади и нести Лиз на руках до самого портала. От него дурно пахло, и ее мантия мокла под дождем, но, по крайней мере, он ее не уронил.
Кучер несколько неловко опустил ее на ступени; она оперлась на трость, чтобы не потерять равновесие. В такие моменты чувствовался возраст. Она откинула меховой капюшон и подумала: «Последний выход!» Ее охватило щекочущее, как пузырьки шампанского, волнение, какого она не ощущала много лет. Кучер отправился к экипажу за камеристкой, но Лиз не стала дожидаться, а в одиночестве вошла в вестибюль.
Здесь звучала музыка. Она остановилась и прислушалась.
– Его императорское величество прислали лучший придворный струнный оркестр.
Ламберг был облачен в темно-пурпурную мантию. На шее матово блестела цепь ордена Золотого руна. Рядом с ним стоял Волькенштайн. Оба сняли шляпы и поклонились. Лиз кивнула Волькенштайну, он улыбнулся в ответ.
– Ваше высочество завтра отбывают, – сказал Ламберг.
Ее смутило, что это прозвучало не как вопрос, а как приказ.
– Он, как всегда, хорошо проинформирован.
– Хуже, чем мне хотелось бы. Но смею заверить ваше высочество, что такую музыку вы мало где услышите. Вена желает продемонстрировать конгрессу свое благорасположение.
– Потому что Вена проигрывает на поле битвы?
Он сделал вид, что не услышал вопроса.
– Вена посылает своих лучших музыкантов и знаменитых актеров, и лучшего шута. Ваше высочество были у шведов?
– Он действительно великолепно проинформирован.
– Теперь вашему высочеству известно, что шведы в ссоре.
Снаружи прогудели трубы, лакеи распахнули двери и в сверкании драгоценных камней вошел мужчина, ведя под руку женщину в диадеме и платье с длинным шлейфом. Проходя мимо Ламберга, мужчина бросил ему не лишенный дружелюбия взгляд, а тот в ответ чуть наклонил голову – так, что это еще нельзя было назвать кивком.
– Франция? – спросила Лиз.
Ламберг кивнул.
– Он отправил наше предложение в Вену?
Ламберг не ответил. Неясно было, слышал ли он ее вопрос.
– Или это излишне? Может быть, Он уполномочен сам принять решение?
– Решение императора – это всегда решение императора, и более ничье. А теперь я вынужден попрощаться с вашим высочеством. Вашему покорному слуге не следует более беседовать с вашим высочеством, даже под защитой псевдонима.
– Потому что мы находимся под имперской опалой? Или Он опасается ревности своей супруги?
Ламберг тихо рассмеялся.
– Если ваше высочество позволят, граф Волькенштайн проводит вас в зал.
– А ему это дозволяется?
– Он – вольная душа. Ему дозволяется все, что не нарушает приличий.
Волькенштайн подал Лиз локоть, она положила ладонь на кисть его руки, и они неспешно вошли в зал.
– Все посланники здесь? – спросила Лиз.
– Все без исключения. Однако не всем дозволено приветствовать друг друга, а тем более вступать в беседу. На все есть строгие правила.
– А графу Волькенштайну дозволено беседовать со мной?
– Ни в коем случае. Но мне дозволено идти с вами об руку. И об этом я буду рассказывать внукам. А еще я напишу об этом. Королева Богемии, напишу я, легендарная Елизавета, знаменитая…
– Зимняя королева?
– Я намеревался сказать fair phoenix bride.
– Граф говорит по-английски?
– Немного.
– Граф читал Джона Донна?
– Мало, увы. Но, по крайнее мере, читал ту прекрасную песнь, в которой Донн призывает отца вашего высочества прийти наконец на помощь королю Богемии. No man is an island.
Она подняла глаза… Потолок зала был покрыт неумелыми фресками, которые так часто встречались в Германии – обыкновенно кисти второсортного итальянского художника, которого во Флоренции наняли бы разве что расписывать сарай. С одного из карнизов в зал мрачно смотрели статуи святых. Двое держали пики, двое держали кресты, один сжал кулаки, еще один держал корону. Под карнизом были закреплены факелы, а в четырех люстрах горели дюжины свечей, умноженные зеркалами. Сзади у стены стояли шестеро музыкантов: четыре скрипача, арфист и человек с необычайного вида горном, каких Лиз никогда не видела.
Она прислушалась. Даже в Уайтхолле она не слыхала такого. Из глубины скрипки поднялась мелодия, другая скрипка подхватила ее и, добавив ей ясности и силы, передала третьей, покуда четвертая обвивала весь этот поток своей воздушной трелью. Неожиданно две мелодии слились воедино, и тогда их подхватила и понесла дальше арфа, скрипки же, тихо беседуя друг с другом, запели новую песню, и как раз в этот момент арфа позвала их, и снова две линии соединились, и над ними поднялся радостный глас еще одной мелодии, стальной, пульсирующий – глас горна.
И все затихло. Вещь была короткая, но Лиз показалось, что она звучала долго, словно музыка несла в себе собственное время. Несколько слушателей нерешительно захлопали. Другие стояли тихо, будто прислушиваясь к себе.
– По дороге сюда они играли нам каждый вечер, – сказал Волькенштайн. – Вот этого длинного зовут Ханс Кухнер, он из деревни Хагенбрунн, в школе не учился, двух слов связать не может, но Господь ниспослал ему великий дар.
– Ваше величество!
К ней приблизилась пара: господин с угловатым лицом и выпирающей нижней челюстью и дама, у которой был такой вид, будто она замерзла и никак не может согреться.
С сожалением Лиз увидела, что Волькенштайн, которому, очевидно, не следовало даже замечать этих людей, отошел в сторону, сложил руки за спиной и отвернулся. Мужчина поклонился, женщина сделала реверанс.
– Везенбек, – представился мужчина, так нажимая на «к», что его фамилия окончилась чем-то вроде небольшого взрыва. – Второй посланник курфюрста бранденбургского. К услугам вашего величества.
– Какая радость, – сказала Лиз.
– Потребовать восьмое курфюршество! Вот это поступок.
– Мы ничего не требовали. Я лишь слабая женщина. Женщины не ведут переговоров и не ставят требований. Мой сын же сейчас лишен титула, который позволил бы ему чего-либо требовать. Все, что мы можем, – это отречься. Что я с приличествующей скромностью и предложила. Никто, кроме нас, не может отречься от богемской короны; это можем только мы, и мы это сделаем. В обмен на курфюршество. Требовать же для нас корону – дело протестантских сословий.
– То есть наше?
Лиз улыбнулась.
– А если мы этого не сделаем, например, потому что не желаем, чтобы баварские Виттельсбахи сохранили курфюршество…
– Это было бы ошибкой, ибо свое курфюршество они сохранят так или иначе, а мы в этом случае отречемся от пфальцского курфюршества. Четко и во всеуслышанье. Тогда вам требовать больше будет нечего.
Посланник задумчиво кивнул.
И тут ей пришла в голову мысль, которую она до этого подумать не решалась. Получится! Когда ей пришло в голову взять внаем экипаж, отправиться в Оснабрюк и вмешаться в переговоры, ей самой это сперва показалось совершенным абсурдом. Почти год ей понадобился, чтобы решиться, и еще год, чтобы действительно собраться. И все же, в сущности, она все время ждала, что над ней станут смеяться.
Но теперь, рядом с этим человеком с выступающей челюстью, она изумленно поняла, что план и правда может сработать – у ее сына есть шанс стать курфюрстом. «Я не была тебе хорошей матерью, – подумала она, – и нельзя сказать, чтобы я любила тебя, как следует, но одну вещь я ради тебя сделала: я не вернулась в Англию, а жила в этом домишке и делала вид, что это королевский двор в изгнании, и замуж я после смерти твоего отца не пошла, хотя многие сватались, даже совсем молодые, многим хотелось жениться на живой легенде и к тому же красавице, но я знала, что во имя нашей претензии на курфюршество не могу позволить себе скандала, и ни на минуту этого не забывала».
– Мы рассчитываем на вас, – произнесла она. Хорошо ли она выбрала тон, не слишком торжественно? Но у него была такая мощная челюсть, и такие кустистые брови, а когда он ей представлялся, то чуть не пустил слезу. Для него торжественный тон был, пожалуй, самым подходящим. – Мы рассчитываем на Бранденбург.
Он поклонился:
– Бранденбург вас не разочарует!
Его жена окинула Лиз ледяным взглядом. Надеясь, что на этом разговор был окончен, Лиз поискала глазами Волькенштайна, но его нигде не было видно, а теперь и бранденбуржцы мерным шагом удалились.
Она осталась одна. Музыканты снова заиграли. По такту Лиз узнала новейший модный танец, менуэт. Собрались два ряда господа с одной стороны, дамы с другой. Разошлись, снова сошлись, руки в перчатках коснулись друг друга. Партнеры повернулись, разошлись опять, и все повторилось, музыканты же легко и мелодично варьировали звучавшую раньше тему: разошлись, сошлись, поворот, разошлись. В музыке звучала тоска бог весть по кому или чему. Мимо, не глядя друг на друга, но двигаясь рядом в такт музыке, прошли французский посланник и граф Оксеншерна. Лиз увидела Контарини с очень юной дамой, красоткой с точеным станом, а рядом графа Волькенштайна, который стоял, прикрыв глаза, целиком отдавшись звуку и, очевидно, вовсе не думая более о ней.
Жаль, что ей не подобало танцевать. Она всю жизнь любила танцы, но сейчас у нее ничего не оставалось, кроме королевского достоинства – а оно было несовместимо с тем, чтобы встать в ряд дам. Кроме того, ей трудно было двигаться: мантия была слишком тяжела для разогретого множеством факелов зала, а снять ее Лиз не могла, платье под ней было слишком простым. От ее старого гардероба остались только эти горностаи, все остальное было распродано. Она часто спрашивала себя, зачем сохранила горностаевую мантию. Теперь она знала ответ.
Ряды снова сошлись, но вдруг начался беспорядок. Кто-то стоял посреди зала и явно не собирался пропускать танцующих. С краю люди продолжали двигаться под музыку – вот Сальвиус, вот жена бранденбуржца, – но в центре ряды не могли сомкнуться: танцоры сталкивались и теряли равновесие, пытаясь пробиться мимо стоящего. Он был тощ, щеки впалые, подбородок остер, на лбу шрам. На нем был пестрый камзол, широкие штаны и добротные кожаные туфли. На голове позвякивал колокольчиками шутовской колпак. Тут он начал жонглировать, что-то стальное взлетело в воздух: два предмета, вот уже три, уже четыре, уже пять.
В первую секунду никто не понял, потом поняли сразу все: это были лезвия! Стоявшие рядом отшатнулись, мужчины пригнулись, женщины закрыли лица руками. Но изогнутые кинжалы всякий раз возвращались в руки жонглера рукоятью вниз, а тут он принялся еще и приплясывать – мелкими шагами, сперва медленно, потом быстрее, так что ускорилась и музыка: не он следовал ей, а она ему. Больше никто не танцевал, все разошлись к стенам, чтобы лучше видеть, как он кружится вокруг своей оси, пока над его головой все выше взлетают кинжалы. Это был уже не элегантный размеренный танец, а дикая гонка в головокружительном галопе, все быстрее и быстрее.
Тогда он запел. Его высокий голос отдавал жестью, но он не фальшивил и не задыхался. Текст было не разобрать. Похоже, он пел на языке, который сам придумал. И все же казалось, что понимаешь, о чем речь, – понимаешь, хоть и не можешь объяснить словами.
Кинжалы, между тем, исчезали. Вот их осталось в воздухе только четыре, только три, один за другим он заправлял их себе за пояс.
И тут в зале раздался крик. Зеленая юбка дамы, юной супруги Контарини, покрылась красными брызгами. Очевидно, лезвие все же взрезало ладонь, но по лицу жонглера этого никак нельзя было предположить – смеясь, он подкинул последний кинжал так высоко, что тот пролетел сквозь люстру, не коснувшись ни одной свечи, и поймал его в кружащемся падении, и заткнул за пояс. Музыка утихла. Жонглер раскланялся.
Публика бурно зааплодировала.
– Тилль! – воскликнул кто-то.
– Браво, Тилль! – крикнул другой. – Браво, браво!
Музыканты снова заиграли. У Лиз закружилась голова. В зале горело множество свечей, и в мантии было невыносимо жарко. С правой стороны вестибюля была открыта дверь, за ней виднелась винтовая лестница. Поколебавшись мгновение, Лиз направилась по ней вверх.
Лестница поднималась так круто, что ей дважды пришлось остановиться, чтобы перевести дыхание. Она прислонилась к стене. На секунду перед глазами почернело, колени прогнулись, ей показалось, что сейчас она упадет. Но нет, ей удалось собраться с силами и продолжить подъем. Наконец она добралась до маленького балкона.
Она откинула капюшон, прислонилась к каменным перилам. Внизу была главная площадь, справа упирались в небо башни собора. Солнце, похоже, только что зашло. Все еще накрапывал дождь.
Внизу в полутьме показался человек и пересек площадь. Это был Ламберг. Нагнувшись вперед, он мелкими, шаркающими шажками направлялся к своей резиденции. Пурпурный плащ вяло колыхался в такт его шагам.
Минуту он стоял перед дверью, погруженный в себя, очевидно, размышляя о чем-то. Затем зашел внутрь.
Лиз закрыла глаза. С наслаждением вдохнула прохладный воздух.
– Как поживает мой осел? – спросила она.
– Книгу пишет. А ты как поживаешь, малышка Лиз?
Она открыла глаза. Он стоял рядом, опираясь на перила. Правая рука была перевязана платком.
– Ты неплохо сохранилась, – сказал он. – Постарела, конечно, но пока не поглупела, да и смотришься не так уж плохо.
– Ты тоже. Только колпак тебе не к лицу.
Он поднял руку, которая не была поранена, и побрякал колокольчиками.
– Император желает, чтобы я носил колпак: так я нарисован в книжке, которая ему нравится. «Я тебя привез в Вену, – говорит, – изволь теперь одеваться так, как мы привыкли».
Она вопросительно указала на его перевязанную руку.
– Перед высокими господами я иногда хватаюсь за лезвие. Они тогда больше денег дают.
– А каков император?
– Да как все. По ночам спит. Любит, чтобы с ним были ласковы.
– А Неле где?
Он мгновение помолчал, будто вспоминал, о ком она.
– Замуж вышла, – проговорил он наконец. – Давно.
– Придет мир, Тилль. Я вернусь домой. За море, в Англию. Хочешь со мной? Получишь теплую комнату, и голодать тоже не будешь. Даже если не сможешь больше выступать.
Он молчал. Среди капель дождя было столько снежинок, что уже было совершенно ясно: шел снег.
– По старой памяти, Тилль, – сказала она. – Ты же знаешь не хуже меня, что рано или поздно император на тебя за что-нибудь рассердится. Тогда ты снова окажешься на улице. Со мной тебе будет лучше.
– Хочешь взять меня в нахлебники, малышка Лиз? Каждый день миска супа, и теплое одеяло, и мягкие тапочки, пока я мирно не помру?
– Не так уж это и плохо.
– А знаешь, что лучше? Что еще лучше, чем мирно умереть?
– Что же?
– Не умирать, малышка Лиз. Это намного лучше.
Она посмотрела на лестницу. Снизу, из зала, доносились восклицания, смех и музыка. Когда она снова обернулась, его не было рядом. Она изумленно перегнулась через перила, но на площади было темно, и Тилля нигде не было видно.
Если и дальше будет так валить снег, завтра все побелеет, и трудно будет добраться до Гааги. Не рановато ли для снега? Наверное, за такую непогоду какое-нибудь несчастное создание скоро будет приковано там, внизу, к позорному столбу.
«А ведь на самом деле это из-за меня, – подумала Лиз. – Ведь это я – Зимняя королева!»
Она откинула голову и широко открыла рот. Давно она так не делала. Снег был таким же холодным и сладковатым, как раньше, когда она была девочкой. И тогда, чтобы лучше почувствовать вкус, зная, что в темноте ее никто не увидит, она высунула язык.








