Текст книги "Тилль"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Она не знала, что папа́ успел уже заняться заговорщиками. Он пригласил не только лучших пыточных мастеров обоих своих королевств, но и трех экспертов из Персии и самого многоопытного мучителя со двора китайского императора. Он повелел причинять пленникам все виды боли, которую один человек только может причинить другому, и измышлять муки, доселе неслыханные. Все специалисты получили приказ изобретать новые пытки, ужаснее и изощреннее тех, что изображают величайшие художники, рисуя ад, с двумя только условиями: пленники не должны были ни погибнуть, ни сойти с ума. Им ведь нужно было еще успеть назвать сообщников, и должно было остаться время раскаяться и попросить у Господа прощения. Папа был добрым христианином.
Двор выслал сотню солдат для защиты Лиз. Но лорд Харингтон так хорошо ее спрятал, что королевским солдатам найти ее было не легче, чем заговорщикам. Шли дни. За ними шли еще дни и еще, и скука начала отступать, и Лиз показалось, что в этой комнате она поняла природу времени, о которой раньше и не подозревала. Ничто не проходило. Все существовало. Ничто не исчезало. И даже если что-то менялось, то менялось оно внутри вечного, неизменного Настоящего.
После, когда ей снова пришлось бежать и прятаться, она часто думала об этом первом разе. После проигранной Белогорской битвы она чувствовала, что давно, с детства, готова к поражениям и побегам. «Берите шелк, – командовала она, – и лен тоже берите, а посуду оставьте, она в дороге не так нужна. Картины берите испанские, богемские бросайте, испанцы пишут лучше!» А своему бедному Фридриху она сказала: «Не переживай. Всего-то уехать, спрятаться на время и вернуться».
Ведь тогда в Ковентри все именно так и вышло. В какой-то момент они узнали, что опасность позади, и как раз успели в Лондон к торжественному благодарственному богослужению. Празднующий люд переполнял улицы между Вестминстером и Уайтхоллом. «Слуги короля» представили пьесу, которую их драматург специально сочинил по этому случаю. Речь там шла о шотландском короле, которого убивает негодяй, чья душа черна и чьими помыслами движут ведьмы, умеющие лгать, говоря правду. Темная это была пьеса, полная огня и крови, и чертовщины, и когда упал занавес, Лиз поняла, что никогда больше не хочет ее видеть, хотя, возможно, это был лучшая пьеса в ее жизни.
Но когда они бежали из Праги, бедный глупый муж не слушал ее. Слишком страшна оказалась для него потеря армии и трона; он все бормотал, что ошибкой было принимать богемскую корону. Все советовали ему отказаться, говорил он, все только это и повторяли, а он по глупости своей послушал не тех.
Не тех – это он, конечно, о ней.
«Не тех я послушал!» – повторил он тихо, но так, чтобы она все же услышала, когда их карета – самая малозаметная, какая нашлась – покидала столицу.
И она поняла, что он никогда ей этого не простит. Но все равно будет ее любить – так же, как она любит его. Суть брака ведь состоит не только из общих детей, она состоит и из всех ран и обид, нанесенных друг другу, из всех ошибок, совершенных вместе. Он никогда не простит ей того, что она убедила его принять корону, равно как и она никогда ему не простит того, что он с самого начала был для нее слишком глуп. Все было бы легче, будь он побыстрее разумом. Сперва она полагала, будто это можно исправить, но потом поняла: нет, ничего не поделаешь. Эта боль не пройдет; когда он уверенно и изящно входит в комнату, когда она смотрит в его красивое лицо, вместе с любовью она всякий раз чувствует слабый укол.
Она отодвинула занавеску и выглянула из окна кареты. Прага – вторая столица мира, центр учености, старая резиденция императора, Восточная Венеция. Даже в темноте видны были очертания Пражского Града, озаренные бесчисленными языками пламени.
«Мы вернемся», – сказала она, хотя уже тогда в это не верила. Но она знала: когда приходится бежать, это можно вынести, только если держаться за какое-нибудь обещание. «Ты король Богемии, так положил Господь. Ты вернешься».
И как бы все ни было плохо, было в тех минутах и что-то привлекавшее ее. Все это напоминало театр: события государственной важности, корона переходит от одного монарха к другому, проиграна важная битва. Не хватало только монолога.
Фридрих и тут оплошал. Когда он спешно прощался с бледной от волнения свитой, нужно было произнести монолог, нужно было взобраться на стол и сказать речь. Кто-нибудь запомнил бы ее, кто-нибудь записал бы, пересказал бы другим. Достойная речь могла бы сделать его бессмертным. Но ему, конечно, ничего не пришло в голову, он пробормотал что-то невнятное, и вот они уже были в карете на пути в изгнание. Всем этим благородным богемским господам, всем этим Вршвицким, Прчкатртам и Тчрркаттррам, – эти фамилии, которые ей на всех приемах шептал на ухо ответственный за чешский язык гофмейстер и которые она так и не смогла ни разу правильно повторить, – всем им было не дожить до конца года. Император шутить не любил.
– Ничего страшного, – шептала она в карете, хоть, конечно, все было очень страшно. – Ничего, ничего, ничего!
– Не надо было мне принимать эту проклятую корону!
– Ничего страшного.
– Не тех я слушал!
– Ничего!
– Можно еще все исправить, а? – прошептал он. – Как-то это изменить? Может быть, если астролог? Что-то же, наверное, можно сделать при помощи звезд, как ты думаешь?
– Может быть, – ответила она, не совсем понимая, что он хочет сказать. Она погладила его мокрое от слез лицо, и ей почему-то вспомнилась их первая брачная ночь. Она ничегошеньки тогда не знала, никому не пришло в голову объяснять принцессе такие вещи, а ему, очевидно, сказали, что все проще простого: женой надо овладеть без лишних слов, она вначале будет робка, но потом поймет; уверенность и смелость, как в бою, – вот что здесь требуется. Верно, он пытался следовать этому совету. Но когда он внезапно набросился на нее, она подумала, что он сошел с ума, а так как он был ее на голову ниже, она стряхнула его и прикрикнула: «Прекрати эти глупости!» Он предпринял новую попытку, и она оттолкнула его с такой силой, что он налетел на буфет. Разбился графин, и в памяти Лиз на всю жизнь осталась лужица поверх каменных инкрустаций, в которой, как кораблики, плавали три лепестка розы. Ровно три, она это точно помнила.
Фридрих поднялся и снова потянулся к ней.
Успев убедиться, что он слабее нее, она не стала звать на помощь, а просто взяла его за запястья и держала. Ему никак не удавалось освободиться. Он пытался выдернуть руки, тяжело дыша, она, тяжело дыша, не пускала, они смотрели друг на друга в упор расширенными от ужаса глазами.
– Прекрати, – сказала она.
Он расплакался.
И тогда, как потом в карете, она прошептала: «Ничего страшного!» Села рядом с ним на край кровати, гладила его по голове и повторяла: «Ничего, ничего!»
Он постепенно успокоился, решился на еще одну попытку и потянулся к ее груди. Она дала ему пощечину, и почти с облегчением он отступился. Она поцеловала его в щеку. Он вздохнул. Потом свернулся калачиком, натянул на себя одеяло так, что не видно было даже головы, и тут же уснул.
Всего лишь через пару недель они зачали первого сына.
Это был добрый, смышленый, весь сияющий мальчик с чистыми глазами и звонким голосом, красивый, как отец, и умный, как мать; Лиз прекрасно помнила его лошадку-качалку и замок, построенный им из деревянных кубиков, помнила, как он высоким голосом пел английские песни, которым она его учила. В пятнадцать лет он утонул под перевернувшимся паромом. У нее и раньше умирали дети, но не такие большие. Пока они маленькие, каждый день ждешь беды, но к старшему сыну она за пятнадцать лет привязалась, он рос на ее глазах, и вдруг его не стало. Вечно она думала о нем, о его последних секундах под перевернутым судном, а если ей удавалось хоть сколько-то о нем не думать, он снился ей еще ярче.
Но тогда, в свадебную ночь, все это было еще далеко впереди; это было впереди и потом, когда они мчались из Праги в карете, – а вот сейчас, здесь, это было уже позади. Здесь – это в доме в Гааге, который они называли своей резиденцией, хотя это была всего лишь двухэтажная вилла: снизу гостиная, которую они называли тронным залом, и кухня, которую они называли людской, и маленькая пристройка, которую они называли конюшней, а наверху спальня, которую они называли своими покоями. Перед домом был садик, который они называли парком, окруженный запущенной живой изгородью.
Она никак не могла уследить, сколько в доме жило человек. Были камеристки, был повар, был граф Худениц – старый дурак, бежавший с ними из Праги, которого Фридрих взял да и назначил канцлером; еще был садовник, он же конюх, впрочем, в этом качестве у него почти не было дел; был лакей, громко объявлявший о прибытии гостей и затем подававший на стол. Однажды она поняла, что лакей и повар были не просто похожи, как она полагала, это был один и тот же человек – как это ей не бросилось в глаза раньше? Челядь ночевала в людской, кроме повара, который спал в прихожей, и садовника, который спал в тронном зале с женой, если это, конечно, была его жена: Лиз не была в этом уверена, подобные вопросы были ниже ее королевского достоинства; во всяком случае, она была пухла, мила и хорошо приглядывала за детьми. Что касается Неле и шута, они спали в коридоре на втором этаже, а может быть, не спали вовсе, по крайней мере, Лиз никогда не видела их спящими. Она не училась вести хозяйство и сейчас предоставляла это делать гофмейстеру, который, кстати, еще и готовил.
– Можно я возьму шута с собой в Майнц? – спросил Фридрих.
– Зачем тебе там шут?
Он с обычной своей многословностью объяснил, что ему нужно выглядеть достойно. В королевской свите должен быть шут.
– Ну, если ты полагаешь, что от этого будет прок…
Так они и отбыли, ее муж, и шут, и граф Худениц, а чтобы свита не выглядела слишком скромной, еще и повар. Лиз смотрела им вслед из окна. Над ними нависало серое ноябрьское небо. Она провожала взглядом их удаляющиеся силуэты, пока они не исчезли из виду. Шло время, деревья чуть заметно качались на ветру. Больше ничто не двигалось.
Она села на свой излюбленный стул между окном и камином, в котором давно уже не зажигали огня. Хорошо бы сейчас попросить камеристку принести одеяло, но, увы, камеристка позавчера сбежала. Ничего, будет новая. Вечно находились какие-нибудь мещане, мечтавшие, чтобы их дочь послужила королеве – даже если эта королева стала посмешищем, предметом юмористических картинок. В католических землях утверждали, что она переспала с каждым аристократом в Праге, она давно об этом знала, и единственное, чем она могла на это ответить, – вести себя особенно достойно, особенно милостиво, особенно величественно. Они с Фридрихом были под имперской опалой: всякий желающий мог их убить, не лишаясь благословения церкви и не рискуя вечной жизнью.
Пошел снег. Она закрыла глаза и принялась тихонько насвистывать. Ее бедного Фридриха называли Зимним королем, но он очень плохо переносил мороз. Скоро снега в саду будет по колено, и никто не расчистит дорожку: садовник тоже сбежал. Надо будет написать Христиану Брауншвейгскому и попросить прислать, pour Dieu et pour elle, пару мужиков с лопатами.
Она сидела и вспоминала тот день, когда все переменилось. День, когда пришло роковое письмо. Множество подписей: размашистых, фамилии одна непроизносимее другой. Господа, о которых они никогда раньше не слыхивали, предлагали курфюрсту Фридриху богемскую корону. Им надоел старый король, он же император; они хотели, чтобы новый монарх был протестантом. В подкрепление своего решения они выбросили наместников императора из окна королевского дворца на Пражском граде.
Вот только те приземлились на кучу дерьма и выжили. Вокруг замка всегда хватало дерьма: в окна каждый день выливали содержимое ночных горшков. Да только иезуиты по всей стране принялись рассказывать, что наместников подхватил в полете ангел и помог им мягко приземлиться.
Получив письмо, Фридрих тут же написал папа́.
«Дорогой зять, – ответил папа́ курьером, – ни в коем случае не соглашайся».
Тогда Фридрих обратился к правителям земель Протестантской унии. День за днем прибывали задыхающиеся гонцы, от лошадей шел пар, и в каждом письме было все то же: «Не будьте дураком, ваша кур-фюршеская светлость, не соглашайтесь».
Фридрих советовался со всеми подряд. «Нужно все как следует обдумать», – повторял он. Богемия – не часть империи; по мнению ведущих юристов, принятие короны не нарушило бы присяги, принесенной Его Императорскому Величеству.
«Не соглашайся», – еще раз написал папа́.
Только теперь Фридрих обратился к Лиз. Она ждала этого, она была готова.
Был поздний вечер, они беседовали в спальне, окруженные неподвижными огоньками – так горели только самые дорогие восковые свечи.
– Не будь дураком, – сказала и она.
Выдержала долгую паузу и добавила:
– Часто ли человеку предлагают корону?
Это было мгновение, изменившее их жизнь, мгновение, которое он не смог ей простить. Всю свою жизнь она так и видела все это перед собой: их постель с виттельсбахским гербом на балдахине, огоньки свечей, отражающиеся в графине на столике, огромную картину на стене, изображающую женщину с маленькой собачкой, Кто ее нарисовал, она не помнила, да и неважно, картину они не взяли с собой в Прагу, она пропала.
– Часто ли человеку предлагают корону? Часто ли принять ее – богоугодное дело? Богемским протестантам сперва пожаловали Грамоту о веротерпимости, потом отозвали, петля затягивается все туже. Только ты можешь им помочь.
И тогда их спальня с балдахином, картиной на стене и графином на столе превратилась в сцену, и говорила она как будто перед целым залом затаивших дыхание зрителей. Она вспомнила драматурга из «Слуг короля», волшебную силу его парящих фраз; ей показалось, будто ее окружают тени будущих историков, будто говорит не она сама, а актриса, которая когда-нибудь станет играть принцессу Елизавету Стюарт в пишущейся прямо сейчас пьесе. Речь в ней шла о будущем христианства, и о королевстве, и об императоре. Если ей удастся убедить мужа, история повернет в одну сторону; если нет – в другую.
Она говорила о Боге и чувстве долга. Говорила о вере простых людей и вере мудрецов. Говорила о Кальвине, который объяснил всем нам: жизнь – не что иное, как испытание, в котором всякий день можно потерпеть провал и никак это потом не исправить. Говорила, что гордость и храбрость призывают идти на риск, что Юлий Цезарь произнес свои слова о брошенном жребии и перешел Рубикон…
– Цезарь?
– Не перебивай меня!
– Но я был бы в этой истории не Цезарем, а его врагом. Я был бы в лучшем случае Брутом. Цезарь – это император!
– В этом сравнении ты – Цезарь.
– Цезарь – это император, Лиз. «Кайзер» – то же самое, что «Цезарь». Это одно и то же слово.
– Слово, может быть, и одно, – воскликнула Лиз. Но тем не менее и невзирая на то что «кайзер» означает «Цезарь», в ее сравнении Цезарь не означает императора, а означает ее мужа, бросающего жребий и переходящего Рубикон, и если смотреть на дело так, то именно он, Фридрих, и есть Цезарь, ибо именно ему предстоит одержать победу над врагами, а вовсе не императору в Вене, пусть император и происходит от Цезаря!
– Но Цезарь вовсе не победил своих врагов. Наоборот, они его закололи.
– Заколоть любого можно, это неважно! Но они забыты, а имя Цезаря живет!
– И знаешь, где оно живет? В слове «кайзер»!
– Послушай, когда ты будешь королем Богемии, а я королевой, папа́ нам поможет. А когда правители Протестантской унии увидят, что Англия защищает Прагу, то все они объединятся вокруг нас. Корона Богемии станет той самой каплей, что переполнит море.
– Чашу! Переполнит чашу терпения. Капля в море – это о напрасности и тщете. Ты хотела сказать: каплей, что переполнит чашу.
– Господи, этот язык!
– Немецкий тут ни при чем. Это вопрос логики.
Тут она не выдержала и закричала, чтобы он закрыл рот и слушал, и он пробормотал извинение и умолк. Тогда она повторила свою речь еще раз – Рубикон, жребий, с нами Господь, – с гордостью замечая, что в третий раз речь звучала лучше, что ей удалось собрать слова в нужные фразы.
– И твой отец пришлет солдат?
Она посмотрела ему в глаза. Вот он, переломный момент, сейчас ее слова решали все: все, что случится с миром, все века, все неизмеримое будущее, все зависело от ее ответа.
– Он мой отец. Он не бросит меня в беде.
И хотя она знала, что завтра и послезавтра им предстоит тот же самый разговор, знала она и другое: на самом деле, решение уже принято, она будет коронована в пражском соборе, и у нее будет придворный театр с лучшими актерами мира.
Она вздохнула. До этого, увы, так и не дошло. «Не успела», – думала она, сидя между окном и холодным камином, глядя на падающие хлопья. Одной зимы мало. Создать придворный театр – дело многих лет. Но, по крайней мере, их коронация была так возвышенна, как ей мечталось, а затем ее портреты писали лучшие художники Богемии, Моравии и Англии, и она ела с золотых тарелок и шествовала во главе процессий через город, и одетые херувимами мальчики несли ее шлейф.
А Фридрих в это время писал письма папа́: «Император скоро нападет, дорогой отец, он наверняка нападет, нам нужна защита».
В ответных письмах папа́ желал им сил, слал им свое благословление и советы о том, как беречь здоровье, оформлять тронный зал и править страной, клялся в своей вечной любви и в том, что они всегда могут на него рассчитывать.
Но солдат не слал.
А когда Фридрих перешел, наконец, к мольбам, «ради Бога, ради Христа, нам нужна помощь», то папа́ ответил, что всякую секунду мыслит с трепетом и надеждой о своих драгоценных детях.
Но так как он не послал солдат, то и Протестантская уния солдат не послала, и одно только богемское войско собралось при полном параде в стальных доспехах перед городскими воротами.
Глядя на них из Пражского Града, Лиз осознала с холодеющим сердцем, что эти сверкающие пики, эти мечи и алебарды – не просто блестящие предметы, а лезвия. Ножи, специально заточенные для того, чтобы протыкать человеческую кожу, резать человеческую плоть и рубить человеческие кости. Люди, так красиво марширующие в ногу там, внизу, будут всаживать эти длинные ножи в лица другим людям, а те другие будут всаживать ножи им в грудь и шею, и во многих из них попадут литые комки стали, летящие так быстро, что на лету отрывают головы, дробят конечности, пробивают животы. Сотни ведер крови, текущей сейчас в этих людях, скоро будут уже не в них, кровь эта брызнет, потечет и впитается в конце концов в землю. Что, собственно, делала земля со всей этой кровью – смывал ли ее дождь, или она становилась удобрением, и на ней вырастали какие-нибудь особые растения? Один врач как-то сказал ей, что от семени умирающих рождаются альрауны, живые дрожащие человечки, служащие корнями мандрагоре и кричащие как младенцы, если их вытянуть из земли.
И тогда она поняла, что их войско проиграет. Поняла это с такой ясностью, что у нее закружилась голова; никогда до этого она не заглядывала в будущее, и позже ей это тоже ни разу не удавалось, но в то мгновение ее посетило не предчувствие, а абсолютная уверенность: эти люди погибнут, почти все, только некоторые останутся калеками, а еще некоторые просто удерут, и тогда Фридриху, и ей, и детям придется бежать на запад, где они будут жить в изгнании, и даже вернуться в Гейдельберг они не смогут, император этого не допустит.
Именно так все и случилось.
Они переезжали от одного протестантского правителя к другому, теряя по дороге деньги и свиту, над ними тяготела имперская опала, и Фридрих не был уже больше даже курфюрстом, по велению императора титул был передан его баварскому кузену, католику. Золотая Булла воспрещала императору давать такой приказ, но кто бы ему помешал, когда его полководцы побеждали почти в каждом сражении. Верно, им мог бы помочь папа́; он регулярно слал благожелательные, заботливые послания, писанные прекрасным слогом. Но солдат не слал. И не советовал приезжать в Англию: сейчас из-за переговоров с Испанией неподходящий момент, испанские войска стягиваются в Пфальц, чтобы продолжить оттуда войну с Голландией, – наберитесь терпения, дети мои, Господь и Фортуна на стороне благочестивых, не теряйте надежды, дня не проходит, чтобы за вас не молился отец ваш Яков.
А император продолжал выигрывать битву за битвой. Он победил унию, победил датского короля, и начало казаться возможным, что протестантская вера и вовсе исчезнет с божьего света.
Но затем высадился шведский король Густав Адольф, тот самый, что не захотел жениться на Лиз. Он победил в первой своей битве и во всех последующих, и вот он уже был на зимней стоянке под Майнцем, и после долгих колебаний Фридрих написал ему размашистым почерком и с королевской печатью, и всего через два месяца в Гаагу прибыл ответ с печатью столь же внушительных размеров: «Нашему величеству радостно слышать, что вы в добром здравии, надеемся на ваш визит».
Время было не самое удачное. Фридрих был простужен, у него болела спина. Но на свете существовал лишь один человек, который мог бы вернуть им Пфальц, а может быть, и Прагу, и, если он звал, надо было отправляться.
– Что, правда нужно?
– Да, Фриц.
– Но он не имеет права мной командовать.
– Конечно нет.
– Я такой же король, как и он.
– Конечно, Фриц.
– Но нужно ехать?
– Да, Фриц.
И он пустился в путь, а с ним шут, повар и Худениц. Медлить и впрямь нельзя было, позавчера на обед была каша, а на ужин хлеб, а вчера хлеб на обед, а на ужин ничего. Генеральным штатам Голландии они так надоели, что денег едва хватало, чтобы выживать.
Она смотрела на метель, моргая. Становилось все холоднее. «Вот сижу я здесь, – думала она, – королева Богемская, курфюрстина Пфальцская, дочь короля Англии, племянница короля Дании, внучатая племянница королевы Елизаветы, внучка Марии Стюарт – и мерзну, потому что не могу позволить себе дров».
Тут она заметила, что рядом с ней стоит Неле. На секунду она удивилась. Почему та не отправилась вместе с мужем, если он ей, конечно, муж?
Неле сделала книксен, приставила пятку правой ноги к носку левой, раскинула руки, вытянула пальцы.
– Сегодня танцев не будет, – сказала Лиз. – Сегодня мы будем беседовать.
Неле послушно кивнула.
– Будем рассказывать друг другу о себе. Ты мне, я тебе. Что ты хочешь обо мне узнать?
– Мадам?
Неле была несколько неухоженна, у нее была плотная фигура и грубо вытесанные черты женщины из низшего сословия, но все же она была хороша: ясные, темные глаза, шелковистые волосы, крутые бедра. Только подбородок широковат, и губы слишком пухлые.
– Что ты хочешь узнать? – повторила Лиз. Она почувствовала укол в груди, полуволнение, полустрах. – Спрашивай что хочешь.
– Мне не подобает, мадам.
– Подобает, если я так говорю.
– Мне не больно оттого, что люди надо мной и Тиллем смеются. Это наша работа.
– Это не вопрос.
– Вопрос, больно ли вашему величеству?
Лиз молчала.
– Больно ли вам, мадам, что все смеются?
– Я тебя не понимаю.
Неле улыбнулась.
– Ты решила задать мне вопрос, который я не в силах понять. Это твое дело. Я ответила, теперь мой черед. Шут – муж тебе?
– Нет, мадам.
– Почему?
– А разве нужна причина?
– Представь себе, да.
– Мы вместе сбежали из дома. Его отца обвинили в колдовстве и казнили, а я тоже не хотела оставаться в деревне, не хотела замуж за штегеровского сына, вот и убежала вместе с ним.
– Почему ты не хотела замуж?
– Все грязь да грязь, мадам, да темнота. Свечи слишком дороги. Всю жизнь сидеть в темноте и есть кашу. Все кашу да кашу. Да и не нравился мне штегеровский сын.
– А Тилль нравится?
– Я же сказала, он мне не муж.
– Твоя очередь спрашивать, – объявила Лиз.
– Тяжело ли, когда ничего нет?
– Мне откуда знать! Сама скажи.
– Нелегко, – сказала Неле. – Нелегко быть без защиты, без родины, без дома, на ветру. Но теперь у меня есть дом.
– Если я тебя прогоню, не будет. Итак, вы сбежали вместе – но почему вы не поженились?
– Нас взял с собой бродячий певец. На первой же рыночной площади мы встретили шута по имени Пирмин. Он нас всему научил, но обращался с нами плохо, кормил мало, и к тому же бил. Мы отправились на север, подальше от войны, добрались почти до моря, но тогда высадились шведы, и мы повернули к западу.
– Ты, Тилль, и Пирмин?
– К тому времени мы снова были вдвоем.
– Вы сбежали от Пирмина?
– Тилль его убил. Можно теперь снова мне спрашивать, мадам?
Лиз помолчала. Может быть, она что-то не так поняла – у Неле был странный крестьянский говор.
– Да, – сказала она наконец, – спрашивай.
– Сколько у вас раньше было служанок?
– Согласно моему брачному договору, мне причитались сорок три слуги и служанки для личного пользования, включая шестерых фрейлин-аристократок, у каждой из которых было по четыре камеристки.
– А сейчас?
– Сейчас моя очередь. Почему вы не поженились? Он тебе не нравится?
– Он мне вместо брата и родителей. Он все, что у меня есть. А я – все, что у него есть.
– Но в мужья ты его не хочешь?
– Моя очередь, мадам.
– Да, твоя.
– Вы хотели его в мужья?
– Кого?
– Его величество. Когда ваше величество выходили замуж за его величество, хотели ли ваше величество замуж за его величество?
– Это было совсем иное, дитя мое.
– Почему?
– То было дело государственной важности, мой отец и министры иностранных дел месяцами вели переговоры. Поэтому я желала выйти за него замуж еще до того, как его увидела.
– А когда ваше величество его увидели?
– Тогда тем более, – сказала Лиз, нахмурившись. Ей больше не нравилась эта беседа.
– Конечно, ведь его величество очень величественны.
Лиз пристально посмотрела Неле в лицо.
Та встретила ее взгляд широко открытыми глазами. Невозможно было понять, смеется ли она.
– Теперь можешь танцевать.
Неле сделала книксен, и представление началось. Ее туфли стучали по паркету, она раскидывала руки, поводила плечами, распущенные волосы летали за ней. Это был сложный танец по последней моде, и исполняла она его грациозно, жаль только, что музыкантов у Лиз больше не было.
Она закрыла глаза и под стук башмаков Неле принялась размышлять, какую вещь продать следующей. У нее оставалось еще несколько картин, в том числе ее портрет, нарисованный тем приятным художником из Делфта, и другой, работы самовлюбленного карлика с огромными усами, так помпезно размахивавшего кистью; ей портрет казался несколько неуклюжим, но, вероятно, он немало стоил. Почти все украшения она давно распродала, но оставалась еще диадема и два или три ожерелья; положение было небезнадежным.
Каблуков больше не было слышно. Лиз открыла глаза. Она была в комнате одна. Когда Неле ушла? Как она посмела? Находясь в присутствии суверена, никто не имеет права удаляться без высочайшего дозволения.
Она выглянула в окно. На траве лежал толстый слой снега, ветви гнулись под тяжестью. Но ведь снегопад только-только начался? Лиз поняла, что не уверена в том, сколько она уже так сидит на стуле между окном и холодным камином с заплатанным покрывалом на коленях. Неле вышла только что или уже давно? Сколько человек Фридрих взял с собой в Майнц, кто ей остался?
Она попыталась сосчитать: повар был с ним, шут тоже, вторая камеристка попросила неделю отпуска, чтобы навестить больных родителей, и вряд ли вернется. Может быть, на кухне еще кто-то есть, а может быть, и нет, откуда ей знать, она на кухне никогда не была. Имелся ночной сторож, по крайней мере, она так полагала – но так как по ночам она не покидала спальни, то никогда его не видела. Виночерпий? Такой пожилой господин весьма благородной наружности, но тут ей подумалось, что, кажется, его очень давно уже не было видно, может быть, он остался в Праге или умер по дороге во время их скитаний – как умер папа́, так ни разу больше ее и не увидев. В Лондоне правил теперь ее брат, которого она почти не знала и от которого помощи ожидать уж точно не приходилось.
Она прислушалась. Что-то шуршало и щелкало неподалеку, но, когда она задержала дыхание, чтобы лучше слышать, звук исчез. Стало совсем тихо.
– Есть здесь кто-нибудь?
Тишина.
Где-то должен быть колокольчик. Если в него позвонить, кто-нибудь придет, так положено, всю жизнь так было. Но где он, этот колокольчик?
Возможно, скоро все переменится. Если Густав Адольф и Фридрих – тот, за кого она чуть было не вышла, и тот, за кого вышла на самом деле – договорятся между собой, то снова будут торжества в Праге, и они вернутся в высокий замок в конце зимы, когда снова начнется война. Так было каждый год: когда падал снег, война прерывалась, а когда возвращались птицы и распускались цветы и таял лед на ручьях, то возвращалась и война.
Кто-то стоял перед ней в комнате.
Это было странно: во-первых, она не звонила, а во-вторых, она никогда раньше не видела этого человека. На мгновение она даже подумала, не надо ли его опасаться. Подосланные убийцы хитры, они могли пробраться куда угодно. Но этот человек не выглядел пугающе: он поклонился, как положено, а когда заговорил, то сказал совсем не то, что следовало бы ожидать от убийцы.
– Мадам, осла увели.
– Какого осла? И кто Он?
– Кто осел?
– Нет, кто Он. Кто Он? – Она показала на него, но этот остолоп ее не понял. – Кто ты?
Он пустился в объяснения. Ей трудно было уследить за его словами, ее немецкий все еще был не очень хорош, а его наречие особенно грубо. Но постепенно она поняла, что он пытается ей объяснить: он отвечает за конюшни; шут, вернувшись, сразу забрал осла. Осла, и Неле тоже забрал. Так они и отбыли втроем.
– Только осла? Другие животные еще на месте?
Он ответил, она не поняла, он ответил снова, и тут оказалось, что других животных не было. Конюшня была пуста. Поэтому ведь, объяснил человек, он и пришел, ему нужна другая работа.
– Но почему шут вернулся? Что с его величеством? Его величество тоже вернулся?
– Вернулся только шут, – объяснил человек, которого ввиду пустой конюшни уже нельзя было назвать конюхом, – вернулся и сразу снова отбыл, только забрал жену и осла и оставил письмо.
– Письмо? Давай его сюда!
Человек запустил руку в правый карман, потом в левый, почесался, снова пошарил в правом кармане, достал сложенный лист бумаги.
– Жаль, что шут забрал осла, – сказал он. – Необычайно умное было животное, шут не имел права его забирать. Я попытался было помешать, но он сыграл со мной отвратительную шутку. Постыдную шутку, не хочу об этом говорить.
Лиз развернула письмо. Оно был измято и испачкано, черные буквы расплывались. Но почерк она узнала с первого взгляда.
На мгновение, когда она уже охватила письмо взглядом и частью сознания, но еще не всем сознанием целиком, ей захотелось разорвать его и забыть, что когда-то держала его в руках. Но это, разумеется, было невозможно. Она собрала все силы, стиснула кулаки и стала читать.








