Текст книги "Тилль"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
II
Густав Адольф не имел права заставлять его ждать. Не только потому, что это нарушало все приличия. Нет, он буквально не имел такого права. Нельзя решать по своему усмотрению, как вести себя с другими персонами королевского звания, на этот счет имелись строгие правила. Корона Святого Вацлава была старше шведской короны, Богемия была старше и богаче Швеции, а значит, повелитель Богемии превосходил рангом шведского короля – и это не говоря о том, что как курфюрст он был равен королю, на этот счет пфальцские придворные юристы в свое время составили грамоту, это было доказано. Да, он находился под опалой, но ведь это была опала императора, которому шведский король объявил войну, а кроме того, Протестантская уния не признавала отозванное курфюршество; таким образом, шведский король обязан был вести себя с ним как с курфюрстом, что означало как минимум равное положение, а по древности рода пфальцская династия далеко превосходила династию Ваза. Как на дело ни взгляни, Густаву Адольфу никак не подобало заставлять его ждать.
У короля болела голова. Ему было трудно дышать. Он не был готов к запаху лагеря. Он понимал, что, когда тысячи и тысячи солдат с обозами разбивают бивак, чистоты ожидать не приходится; он помнил запах собственных войск, которыми командовал в Праге, пока они не исчезли, не испарились, не скрылись под землей, – но там все же не пахло так, как здесь, такого он себе не представлял. Когда они приближались, он почувствовал запах до того, как увидел лагерь, – над опустевшим ландшафтом веяло чем-то резким и едким.
– Ну и вонь, – сказал король.
– Просто ужас, – отозвался шут. – Ужас, ужас, ужас. Пора бы тебе помыться, Зимний король.
Повар и четверо солдат, которых с неохотой, но выделили все же Генеральные штаты Голландии для защиты, захохотали, и король на мгновение усомнился, дозволительно ли такое поведение, но именно для этого короли ведь и держали шутов, так уж было положено. Весь мир выказывал тебе почтение, и только шут мог говорить что угодно.
– Королю пора бы помыться, – повторил повар.
– Ноги помыть! – подхватил один из солдат.
Король взглянул на графа Худеница в соседнем седле, и так как лицо графа оставалось недвижимым, то и сам он мог сделать вид, что ничего не слышал.
– И за ушами, – добавил другой солдат, и снова захохотали все, кроме графа и шута.
Король не знал, как быть. Следовало бы ударить нахала, но он плохо себя чувствовал, кашель все не проходил – и потом, что, если тот вздумает дать сдачи? Солдаты ведь подчинялись Генеральным штатам, а не ему… Но, с другой стороны, не мог же он допустить, чтобы его оскорбляли, не будучи его шутами.
А потом их глазам с вершины холма открылся лагерь, и король вмиг забыл о своем возмущении, а солдаты – о том, чтобы над ним насмехаться. Лагерь простирался внизу, как зыбкий белый город: город, чьи дома колыхались и подрагивали на ветру, покачивались и трепетали. Не сразу можно было понять, что город состоит из палаток.
Чем ближе, тем сильнее запах бил в ноздри. От него кололо в глазах и жгло в груди, а если держать перед лицом платок, то он пробирался и через платок. Король зажмурился, его мутило. Он попытался дышать мельче, но от запаха было не спастись, и его замутило еще сильнее. Он заметил, что и графу Худеницу было нехорошо, и даже солдаты прижимали ладони к лицу. Повар был бледен как смерть. Шут и тот выглядел не так задиристо, как раньше.
Земля была разрыта, лошади проваливались, будто пробирались через болото. Нечистоты темно-коричневыми кучами громоздились вдоль дороги, и король пытался внушить себе, что это не то, что он думает, но знал, именно это оно и было – кал сотен тысяч людей.
Но зловоние шло не только от него. Пахло ранами и язвами, пахло потом и всеми болезнями, которые только знало человечество. Король моргнул. Ему показалось, что он видит запах – ядовитое желтое сгущение воздуха.
– Куда?
Дюжина кирасиров преградила им проход: высокие, спокойные солдаты в шлемах и броне, какой король не видел с тех самых дней в Праге. Король посмотрел на графа Худеница. Граф Худениц посмотрел на солдат. Солдаты посмотрели на короля. Кто-то должен был заговорить, должен был объявить о его прибытии.
– Его величество король Богемии, его светлость курфюрст пфальцский, – произнес король после долгой паузы сам, – направляется к вашему повелителю.
– Где его величество король Богемии? – спросил один из кирасиров. Он говорил на саксонском диалекте, и король вспомнил, что на шведской стороне воевало мало шведов – да и в датском войске почти не было датчан, и в Праге у ворот в свое время стояла только пара сотен чехов.
– Здесь, – сказал король.
Кирасир поглядел на него с ухмылкой.
– Это я. Его величество – это я.
Другие кирасиры тоже ухмылялись.
– Что вас забавляет? – спросил король. – Мы располагаем охранной грамотой, приглашением короля Швеции. Немедленно ведите меня к нему.
– Ладно, ладно, – сказал кирасир.
– Я не потерплю неуважения, – сказал кораль.
– Ну-ну, не волнуйся, – сказал кирасир, – пойдем, величество.
И он повел их через внешние круги лагеря во внутренние; с каждым шагом зловоние, казалось бы, уже предельно отвратительное, делалось еще тошнотворнее. Они добрались до фургонов обоза: оглобли торчали вверх, больные лошади валялись на земле, дети играли в грязи, женщины кормили грудью младенцев и стирали одежду в лоханях с коричневой водой. Среди них были и продажные девки, и жены наемных солдат. У кого была семья, тот брал ее с собой на войну, куда бы ей иначе деться?
Тут король увидел страшное. Сперва он глядел и не понимал, картина не поддавалась пониманию, но, если не отводить взгляда, увиденное складывалось в понятое. Он быстро отвернулся. Граф Худениц рядом с ним застонал.
Это были мертвые дети. Вряд ли кто-то был старше пяти, большинство младше года. Они лежали бледной кучей с пятнами светлых, карих и рыжих волос, а если присмотреться, у некоторых были открыты глаза; детей было сорок или больше, и воздух был темен от мух. Когда они проехали мимо, король почувствовал желание обернуться, он ни за что не хотел снова увидеть это и в то же время хотел; он удержался и не обернулся.
Они добрались до глубины лагеря, до солдат. Всюду стояли палатки, мужчины сидели у огня, жарили мясо, играли в карты, спали на полу, пили. Здесь все было почти обыкновенно, если бы не больные: больные в грязи, больные в сене, больные на фургонах – не только раненые, а люди с язвами по всеми телу, люди с бубонами на лице, люди со слезящимися глазами и слюнявыми ртами; многие лежали, неподвижно свернувшись, и неясно было, они уже умерли или еще только умирали.
Вонь стала совершенно невыносима. Король и его сопровождающие давно уже не отнимали рук от лица, они пытались не дышать, а когда вдохнуть все же становилось необходимо, хватали ртом воздух перед самыми ладонями. Короля снова мутило, он сдерживался изо всех сил, но становилось только хуже, и тогда он свесился с лошади вбок, и его вырвало. Тут же это случилось и с графом Худеницем, и с поваром, и с одним из голландских солдат.
– Все? – спросил кирасир.
– К королю обращаются «ваше величество», – сказал шут.
– Ваше величество, – сказал кирасир.
– Он все, – ответил шут.
Они отправились дальше. Король закрыл глаза, и это немного помогло, запах чуть ослабевал, если ничего не видеть. Но только чуть. Он услышал, как кто-то что-то сказал, что-то воскликнул, потом смех со всех сторон, но ему это было неважно, пусть над ним смеются. Только бы не чувствовать больше этого зловония.
И так, с закрытыми глазами, он добрался до королевского шатра в центре лагеря, окруженного дюжиной шведов в доспехах – лейб-гвардией короля, призванной отгонять недовольных солдат. Шведская корона вечно запаздывала с выдачей жалования. Даже если побеждать в каждой битве и забирать себе все, что найдется на покоренной земле, война оставалась невыгодным предприятием.
– Вот, короля доставил, – сказал кирасир, который их вел.
Охранники захохотали.
Король услышал, что к смеху присоединились и его солдаты.
– Граф Худениц! – произнес он своим самым резким повелительным тоном. – Пресечь дерзость!
– Слушаюсь, ваше величество, – пробормотал граф, и, как ни странно, это подействовало, бесстыдные свиньи замолкли.
Король спешился. У него кружилась голова, он закашлялся и долго кашлял, наклонившись всем телом вперед. Потом один из охранников раздвинул полог, и король со свитой вошли в шатер.
Было это целую вечность назад. Они ждали уже два часа, если не три, ждали на низких скамейках без спинки, и король не знал, как ему продолжать игнорировать это обстоятельство, а игнорировать его было необходимо, потому что иначе пришлось бы встать и отбыть, а швед этот был единственным, кто мог бы вернуть ему Прагу. Возможно, швед был с ним груб, потому что сам хотел в свое время жениться на Лиз? Слал ей письма и портреты дюжинами, все клялся и клялся ей в любви, но так и не смягчил ее сердце. Верно, в этом было дело. Какая мелочная месть.
По крайней мере, возможно, этим он удовлетворит свою жажду возмездия. Возможно, это хороший знак. Может быть, ожидание означает, что Густав Адольф согласится ему помочь. Он потер глаза. Как всегда, когда он волновался, его руки казались слишком мягкими, а в животе так жгло, что никакой травяной настой не помогал. Тогда, во время битвы за Прагу, колики стали до того невыносимы, что ему пришлось покинуть поле боя, пришлось ждать исхода дома, в окружении слуг и придворных. Это был худший час его жизни, но только все, что случилось потом, – каждая минута, каждое отдельное мгновение – было еще хуже.
Он услышал собственный вздох. Наверху трещала на ветру ткань шатра, снаружи доносились мужские голоса, кто-то кричал, смертельно раненый или чумной, в лагерях никогда не обходилось без чумы. Об этом не говорили, никто не хотел об этом думать, поделать все равно ничего было нельзя.
– Тилль, – сказал король.
– Король? – сказал Тилль.
– Представь что-нибудь.
– Что, скучно стало?
Король молчал.
– Он, значит, заставляет тебя ждать, обращается с тобой, как со своим портным, как с парикмахером, как с мойщиком ночного горшка, вот ты и заскучал, и я тебя должен развлечь, так?
Король молчал.
– С удовольствием.
Шут подался вперед.
– Посмотри мне в глаза.
Король с сомнением взглянул на него. Тонкие губы, острый подбородок, пестрый камзол, шапка из телячьей кожи; когда-то он спросил шута, что означает этот костюм, уж не пытается ли он нарядиться животным, а тот ответил: «Наоборот, человеком!»
Он послушно посмотрел шуту прямо в глаза. Моргнул. Было неприятно, он не привык переносить чужой пристальный взгляд. Но все было лучше, чем говорить о том, как с ним поступает швед, и ведь, он сам попросил шута развлечь его, да и любопытно было, что тот задумал. Король подавил желание смежить веки – он смотрел прямо в глаза шуту.
Ему вспомнился чистый холст, что висел в тронном зале и вначале так его радовал. «Скажи людям, что дураки не видят здесь картины, ее видят только люди благородные: попробуй, скажи и погляди, какие чудеса начнутся!» Уж до чего смех разбирал, когда посетители старательно всматривались в пустой холст и кивали с видом знатоков. Конечно, всем им хватало осторожности не утверждать прямо, что они действительно видят картину, почти все прекрасно понимали, что это просто белый холст. Но, во-первых, никто не был до конца уверен, не кроется ли все же в холсте и правда какая-то магия. А во-вторых, они не знали, верят ли в эту магию всерьез Лиз и он сам – а выглядеть плебеем или дураком в глазах королевских особ было, в сущности, не лучше, чем действительно быть дураком или плебеем.
Даже Лиз ничего не сказала. Даже она, его замечательная, прекрасная, но во многом все же наивная супруга, молча смотрела на холст. Даже она не была уверена, что, впрочем, неудивительно, в конце концов, она была всего лишь женщиной.
Он хотел было заговорить с ней об этом. Хотел сказать: «Брось это, Лиз, со мной-то можешь не притворяться!» Хотел, но не решился. Ведь если она верила, если она хоть немного верила, что холст заколдован, то что бы она тогда подумала о нем?
А если бы она заговорила об этом с другими? Если бы она сказала: «Его величество, король, мой супруг, не видит картины на холсте», – что люди бы тогда подумали? Он и так был в щекотливом положении: король без земель, изгнанник, ничего у него не оставалось, кроме мнения окружающих, а если бы расползлись слухи, что в его тронном зале висит волшебная картина, которую видят одни лишь благородные люди, а он не видит? Конечно, никакой картины не было, был только розыгрыш шута, но, очутившись на стене, холст обнаружил собственную магию, и король с ужасом понял, что не может ни снять его, ни сказать о нем хоть слово: нельзя было заявить, что он видит картину там, где ее нет, уж это был лучший способ выставить себя дураком, – но и что картины нет, никак нельзя было сказать, ведь если остальные верили, что холст способен магическим образом изобличать глупость и низость, то этого было достаточно, чтобы окончательно его опозорить. Даже со своей бедной, милой, ограниченной женой он не мог об этом говорить. Путаное это было дело. Вот что шут натворил.
Сколько Тилль уже вот так смотрит ему в лицо? Интересно, что он задумал. Какие у него голубые глаза. Очень светлые, почти прозрачные, кажется, что они излучают слабый свет, а посреди голубизны – дыра. А за ней – что за ней? За ней Тилль. Душа шута, его суть.
Королю снова захотелось смежить веки, но он преодолел это желание. Он понял, что и с самим шутом происходит то же, что и с ним, – так же, как он заглянул шуту в душу, тот сейчас заглядывает в душу ему.
Тут ему совершенно не вовремя вспомнилось, как он впервые посмотрел в глаза своей супруге вечером после свадьбы. Как она была стеснительна, как боязлива. Как сжала руки перед корсетом, когда он начал его расшнуровывать, но потом подняла глаза, и он увидел ее лицо при свечах, впервые увидел ее вблизи, и почувствовал, как это – слиться с другим человеком в единое существо; но когда он протянул к ней руки, чтобы прижать к себе, то задел графин с розовой водой на ночном столике, и звон осколков разрушил чары мгновения. По эбеновому паркету растеклась лужа, оставшаяся почему-то в его памяти, а по ней корабликами плавали пять лепестков розы. Ровно пять. Это он точно помнил.
Тогда она заплакала. Очевидно, никто не объяснил ей, что происходит после свадьбы, и он в ту ночь не прикасался больше к ней: хоть королю надлежит проявлять силу и напор, он всегда был мягок нравом, и они уснули рядом, как брат и сестра.
Годы спустя, в другой спальне, дома в Гейдельберге, они обсуждали историческое решение. Ночь за ночью, снова и снова она со своей женской робостью пыталась отговорить его, и снова и снова он объяснял ей: если он получил такое предложение, то на то воля Господня, и не должно противиться судьбе. «Но как же император! – восклицала она снова и снова. – Ведь император разгневается, нельзя восставать против императора!» А он терпеливо пересказывал ей то, что ему так убедительно объяснили его юристы: принятие богемской короны не нарушит Земского мира, так как Богемия не составляет часть империи.
В конце концов он убедил ее, как убедил и всех остальных. Он объяснил ей, что богемская корона должна принадлежать тому, кого желают видеть на троне богемские сословия; тогда они покинули Гейдельберг и отправились в Прагу. Ему никогда не забыть день коронации, величественный собор, грандиозный хор, все это до сих пор отзывается эхом у него внутри: теперь ты король, Фриц. Ты – один из великих.
– Не закрывай глаза, – сказал шут.
– Я и не закрываю, – сказал король.
– Замолкни, – сказал шут, и король засомневался, можно ли пропустить эту дерзость мимо ушей, это уж чересчур даже при всех шутовских привилегиях.
– Что там с ослом? – спросил он, чтобы поддеть шута. – Научился уже чему-нибудь?
– Скоро будет выступать не хуже всякого проповедника, – сказал шут.
– Ну, что он говорит? Какие слова?
Два месяца тому назад король в присутствии шута рассказывал о чудесных птицах Востока, способных произносить целые фразы, будто воистину слышишь человеческую речь. Он об этом читал в книге Афанасия Кирхера о божьих тварях, и с тех пор часто думал о говорящих птицах.
Шут заявил, что говорящие птицы – это пустяки, что, если как следует постараться, можно любое животное научить болтать по-человечески. Звери, мол, умнее людей, вот и помалкивают, чтобы не попасть в переделку из-за какой-нибудь ерунды. Но при должном резоне всякая скотина согласится заговорить, он это в любой момент готов доказать в обмен на хороший рацион.
– Хороший рацион?
– Не для себя, – заверил его шут, – для животного. Надо спрятать лакомый кусок между страницами книги и снова и снова, терпеливо и настойчиво класть эту книгу перед ним. Из жадности оно станет листать страницы, и будет видеть при этом письменную речь, вот постепенно и овладеет человеческим языком, через два месяца проявится результат.
– И какое же это должно быть животное?
– Да любое. Только не слишком маленькое, а не то мы его голоса не услышим. Червяк, например, не годится. Насекомые тоже не то, они разлетаются, не выучив ни слова. Кошки вечно спорят, а пестрых восточных птиц, как в книге премудрого иезуита, здесь нет. Остаются собаки, лошади и ослы.
– Лошадей у нас больше нет, и пес тоже сбежал.
– Скатертью ему дорога. Вот осел в хлеву сойдет. За год я…
– Два месяца!
– Маловато.
Не без ехидства король напомнил ему, что он сам только что говорил именно о двух месяцах. Два месяца он и получит, и ни днем больше, а если через два месяца не будет результата, то пусть готовится к головомойке библейских масштабов.
– Но мне понадобится еда, чтобы класть в книгу, – сказал шут смущенно. – И немало.
Король знал, что еды вечно не хватало. Но в тот момент, глядя на проклятый белый холст на стене, он со злорадным предвкушением пообещал своему шуту, который занимал в его мыслях куда больше места, чем следовало бы, что тот получит достаточно еды для выполнения плана, только чтобы осел действительно через два месяца заговорил.
Насколько можно было судить, шут действительно соблюдал свои обязательства. Каждый день он исчезал в хлеву, прихватив с собой овса, масла и плошку подслащенной медом каши, а также книгу. Один раз короля до того одолело любопытство, что он, вопреки всем приличиям, отправился проведать шута и застал его сидящим на полу с открытой книгой на коленях; осел стоял рядом и добродушно смотрел в пустоту.
«Учеба неплохо продвигается, – немедленно заверил его шут, – и мы уже выучили, а тоже, не позднее послезавтра пора ждать следующего звука». Он рассмеялся своим блеющим смехом, и король, устыдившись все же интереса ко всей этой ерунде, молча удалился и занялся государственными делами, что на деле, увы, означало написание очередных просительных посланий – еще одного послания о военной поддержке шурину в Англии, еще одного послания о денежном вспомоществовании Генеральным штатам Голландии, и все это безо всякой надежды.
– Ну, что он сейчас говорит? – повторил король, глядя шуту в глаза. – Какие слова уже знает?
– Осел говорит хорошо, вот только без смысла. Он мало знает, не видел мира, дай ему время.
– Ни днем дольше, чем договорено!
Шут хихикнул.
– В глаза, король, смотри мне в глаза. А теперь скажи всем, что ты видишь.
Король прокашлялся, чтобы ответить, но тут ему стало тяжело говорить. Свет померк, затем появились краски, слились в формы, и он увидел себя перед английской семьей: его грозный тесть, бледный Яков; окаменевшая от спеси теща, датчанка Анна, – и невеста, на которую он не решался взглянуть. Тут все закружилось, все сильнее и сильнее, потом отпустило, и он забыл, где находится.
Он зашелся в кашле, а когда снова смог вдохнуть, обнаружил, что лежит на полу. Вокруг толпились люди. Он видел только размытые контуры. Над ними слегка колыхалось на ветру что-то белое, это была ткань, растянутая на шестах. Еще мгновение, и он узнал графа Худеница, прижимающего шляпу с пером к груди, наморщившего лоб от волнения; рядом стоял шут, дальше повар, потом один из солдат, потом ухмыляющийся тип в шведской военной форме. Неужели он потерял сознание?
Король протянул руку, граф Худениц схватил ее и помог ему подняться. Короля шатнуло, ноги подкосились, повар подхватил его с другой стороны, помог удержаться на ногах. Да, он потерял сознание. В самый неподходящий момент, в шатре Густава Адольфа, которого следовало силой ума и характера убедить, что их судьбы неразрывно связаны, он взял и упал в обморок, как девица в перетянутом корсете.
– Господа! – услышал он собственный голос. – Аплодируйте шуту!
Он заметил, что его рубашка испачкана, воротник и камзол, и орден на груди. Неужто его еще и вывернуло на собственную одежду?
– Рукоплещите Тиллю Уленшпигелю! – воскликнул он. – Какой трюк! Какой фокус!
Он взял шута за ухо, оно оказалось мягким и острым, и неприятным на ощупь, и король быстро отпустил его.
– Смотри, чтобы мы тебя не отдали иезуитам, такие трюки – это уже почти колдовство!
Шут молчал. Ухмылка кривила его лицо. Как всегда, король не мог понять, что означало его выражение.
– Настоящий колдун, этот мой шут. А ну-ка, принесите воды, вычистите мою одежду, что стоите, бездельники!
Король вымученно рассмеялся. Граф Худениц принялся тереть платком манишку; пока он возился с ней, его морщинистое лицо маячило перед самыми глазами короля.
– Да, этому палец в рот не клади! – воскликнул король. – Быстрее чисть, Худениц. Палец не клади, это точно! Только заглянул мне в глаза, а я – хлоп! – и свалился – вот это колдовство, вот это фокус!
– Ты сам упал, – сказал шут.
– Научи и меня этому фокусу! Как только осел заговорит, берись за мое обучение!
– Ты учишь осла говорить? – спросил один из голландцев.
– Если такой остолоп, как ты, может говорить, да и глупый наш король никак не умолкнет, почему бы не говорить и ослу?
Отвесить бы шуту оплеуху – но у короля не было на это сил, и он присоединился к смеху солдат. У него снова закружилась голова, и его подхватил под руки повар.
И тут, в самый неподходящий момент, кто-то откинул полог, ведущий в соседнее помещение шатра, оттуда вышел человек в алом костюме церемониймейстера и смерил короля презрительно-любопытным взглядом.
– Его величество просят пожаловать.
– Наконец-то, – сказал король.
– Что? – переспросил церемониймейстер. – Как-как?
– Давно пора, – сказал король.
– В приемной его величества так говорить недозволительно.
– Чтобы это ничтожество не смело ко мне обращаться!
Король оттолкнул его и твердым шагом вошел в соседнее помещение.
Он увидел стол, на котором были раскинуты карты, увидел неубранную постель, увидел обгрызенные кости и надкушенные яблоки на полу. Увидел тучного человечка – круглая голова с круглым носом, круглый живот, растрепанная борода, жидкие волосы, хитрые маленькие глазки. Вот он уже подошел к королю, сжал его руку и в то же время другой рукой так сильно толкнул в грудь, что король упал бы, если бы тот не притянул его к себе и не сжал бы в объятиях.
– Дружище! – воскликнул Густав Адольф. – Дорогой мой старый друг!
– Брат мой, – прохрипел король.
От Густава Адольфа несло потом, а силы он был удивительной. Он оттолкнул короля от себя, чтобы как следует рассмотреть.
– Рад наконец познакомиться, дорогой брат, – сказал король.
Он видел, что Густаву Адольфу не нравится это обращение, что подтверждало его опасения: швед не видел в нем равного.
– После стольких лет, – повторил король со всем достоинством, на которое был способен, – после стольких писем и посланий мы наконец-то видимся лицом к лицу.
– И я рад, – ответил Густав Адольф. – Как твои дела, как держишься? Что с деньжатами? На пропитание хватает?
Король не сразу понял, что к нему обращаются на ты. Неужели ему это не почудилось? Наверное, Густав Адольф просто плохо владел немецким – а может быть, это была такая шведская причуда.
– Забота о христианском народе тяжким грузом лежит на моих плечах, – сказал король. – Как и… – он сглотнул. – Как и на твоих.
– Это да, – сказал Густав Адольф. – Выпить хочешь?
Король не знал, что ответить. От мысли о вине его мутило, но отказываться, пожалуй, было неразумно.
– Вот и отлично! – вскричал Густав Адольф, сжимая кулак, и, пока король еще надеялся, что на сей раз ему не придется испытать на себе его силу, швед впечатал кулак ему в живот.
Королю перебило дыхание. Швед протянул ему кубок. Он взял его, отпил. Вино было отвратительным.
– Вино паршивое, – сказал Густав Адольф. – В каком-то подвале прихватили, выбирать не приходится, война.
– Мне кажется, оно прокисло, – сказал король.
– Лучше прокисшее, чем никакое. Ну, зачем пожаловал, мой друг, что тебе нужно?
Король вгляделся в хитрое, круглое, бородатое лицо. Вот он какой, спаситель протестантской веры, ее великая надежда. А ведь совсем недавно надеждой был он сам, как так вышло, что теперь ей стал этот толстяк с объедками в бороде?
– Мы побеждаем, – сказал Густав Адольф. – Ты поэтому здесь? Потому что мы выигрываем каждую битву? На Севере мы их одолели, и потом, когда продвигались дальше, и в Баварии тоже. Каждый раз мы побеждали, потому что они слабые и воюют без порядка. Не знают, как людей муштровать. А я знаю. Вот у тебя люди какие? Ну то есть, когда у тебя еще были люди, пока император их не перебил под Прагой, то как, любили они тебя? Вчера тут один хотел сбежать и полевую казну прихватить, так я ему уши оторвал.
Король неуверенно засмеялся.
– Правду говорю. Взял и оторвал, не так уж это трудно. Хватаешь и рвешь, о таком слухи быстро расходятся. Солдатам смешно, ведь не им же оторвали, а в то же время побоятся сами фортели выкидывать. Шведов у меня почти нет, все больше немцы, еще финны есть, шотландцы, ирландцы и всякий еще народ. Меня все любят, потому и выигрываем. Хочешь со мной вместе воевать? Ты поэтому явился?
Король прокашлялся.
– Прага.
– Что Прага? Да ты пей.
Король с отвращением заглянул в кубок.
– Мне нужна твоя поддержка, брат. Дай мне войска, и Прага падет.
– Мне Прага без надобности.
– Вернуть старую резиденцию императора в правую веру – то был бы великий символ!
– И символы мне без надобности. У нас, протестантов, символы всегда были хороши и слова тоже, и книги, и песни, а потом проиграли битву, и все насмарку. Нет, мне нужны победы. Мне нужно одолеть Валленштейна. Ты его знаешь, встречал?
Король покачал головой.
– Мне нужно узнать о нем как можно больше. Я о нем все думаю, думаю. Иногда он мне снится.
Густав Адольф пересек шатер, нагнулся, порылся в сундуке и достал восковую фигурку.
– С него леплено! Вот он, Фридланд этот. Я на него все смотрю и думаю: «Ты меня не одолеешь! Ты умен, а я умнее, ты силен, а я сильнее, тебя твои солдаты любят, а меня мои любят больше, за тебя черт, да за меня Бог». Каждый день ему говорю. Иногда он отвечает.
– Отвечает?
– А как же, ему ведь сам черт чародейские силы придает. Конечно, отвечает.
Нахмурившись, Густав Адольф показал на белесое лицо восковой фигурки.
– Тогда у него рот шевелится, и он надо мной насмехается. Голос у него тихий, он же маленький, но я все понимаю. «Эх ты, швед тупоумный, – вот как он говорит, – шведская ты задница, готская ты скотина». Говорит, будто я читать не умею. А я умею! Хочешь, покажу? Да я на трех языках читаю! Я гада одолею. Я ему уши оторву. Пальцы отрежу. Сожгу.
– Война началась в Праге, – сказал король. – Только если мы возьмем Прагу…
– Не возьмем, – сказал Густав Адольф. – Решено, не обсуждается.
Он опустился на стул, отпил из бокала и посмотрел на короля влажными, блестящими глазами.
– А вот Пфальц – да.
– Что Пфальц?
– Пфальц надо тебе вернуть.
Королю понадобилось несколько секунд, чтобы осознать, что он только что услышал.
– Милый брат, вы поможете мне возвратить мои наследные земли?
– Мне испанцы в Пфальце ни к чему, с какой они там стати торчат. Или Валленштейн их отзовет, или всех поубиваю. Нечего им воображать. Пусть себе строятся в свои непобедимые каре, не такие уж они и непобедимые, вот что я тебе скажу. Я их одолею.
– Дорогой брат мой!
Король взял Густава Адольфа за руку. Тот поднялся и сжал пальцы короля так, что тот чуть не вскрикнул, опустил ему руку на плечо, притянул к себе. Они обнялись и стояли, обнявшись. Стояли так долго, что порыв чувств короля успел улетучиться. Наконец Густав Адольф отпустил его и принялся мерить шагами шатер.
– Как только снег сойдет, атакуем со стороны Баварии и в то же время с севера, возьмем их в клещи и сожмем. Потом двинемся к Гейдельбергу да и выкурим их. Если дело хорошо пойдет, даже большая битва не понадобится; одним натиском возьмем Курпфальц, и я дам тебе его в лен, а император пускай себе локти грызет.
– В лен?
– Конечно, а то как же?
– Вы желаете дать мне Пфальц в лен? Мои собственные наследные земли?
– Ну.
– Это невозможно.
– Еще как возможно.
– Пфальц не ваш.
– Как завоюю, так и будет мой.
– Я полагал, вы воюете за Господа Бога, за веру!
– Да я тебе сейчас врежу за такое! Конечно, за них, а то как же, крыса ты, песчинка ты, форелька! Но и свою долю я не упущу. Если я тебе просто так отдам Пфальц, что мне тогда с этого будет?
– Вы хотите денег?
– И денег тоже.
– Я дам вам поддержку Англии.
– Из-за жены твоей, что ли? До сих пор толку от нее не видно было. Плевать они на тебя хотели. Ты меня за дурака держишь? Думаешь, я поверю, что ты свистнешь, и англичане примчатся?
– Если ко мне вернется Курпфальц, то я снова возглавлю протестантскую фракцию империи, и они послушаются меня.
– Черта лысого ты возглавишь.
– Да как вы…
– Молчи и слушай, бедняга. Ты взял и все поставил на кон – это хорошо, это мне нравится. Играл и проиграл, и заодно начал эту лихую войну. Всякое бывает. Некоторые рискуют и выигрывают. Я, например. Маленькая страна, маленькая армия, в империи протестантское дело вроде проиграно. Кто советовал мне поставить все на одну карту, собрать войско и двинуться в германские земли? Да никто! «Не делай этого, не надо, у тебя нет шансов», – все так говорили, а я сделал и победил, скоро буду в Вене и оторву уши Валленштейну. И император станет передо мной на колени, и я скажу: «Хочешь оставаться императором? Тогда делай, что Густав Адольф прикажет!» А могло бы все кончиться иначе. Мог бы я сейчас в гробу лежать. Мог бы плыть в лодчонке какой-нибудь к дому по Балтийскому морю, грести и плакать. И настоящий мужчина, будь он хоть сто раз силен, умен и бесстрашен, все равно может проиграть. А случается, что и такой, как ты, выигрывает. Всякое бывает. Я рискнул и выиграл, ты рискнул и проиграл, что ж тебе после было делать? Разве что повеситься, но это дело на любителя, да и грех это. Вот ты и живешь дальше. А раз так, надо же тебе чем-то заниматься. Вот ты и пишешь письма, и просишь, и требуешь, и приезжаешь на аудиенции, и говоришь, и торгуешься, будто ты кто-то, а ты уже никто! Никогда Англия не пришлет тебе войск. Никогда уния тебе не поможет. Братья по империи бросили тебя на произвол судьбы. Вернуть тебе Пфальц может только один человек, и это я. А от меня ты его получишь в лен. Если встанешь передо мной на колени и поклянешься мне в повиновении как своему сюзерену; Что скажешь, Фридрих? Что решишь?








