Текст книги "Последний предел (сборник)"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
VI
постоял в передней и прислушался. Слева входная дверь, справа столовая, передо мной лестница на второй этаж. Я откашлялся, мой голос странным эхом раздавался в тишине.
Прошел в столовую. Окна там были закрыты, явно давно не проветривали. О стекло билась муха. Осторожно выдвинул верхний ящик комода: аккуратно сложенные скатерти. Следующий: ножи, вилки, ложки. И нижний: «Лайф», «Тайм» и «Пари-матч» двадцатилетней давности, вперемешку. Старое дерево не поддавалось, я с трудом задвинул ящик назад. Вернулся в переднюю.
Слева от меня виднелись четыре двери. Распахнул первую: маленькая комнатка, постель, стол и стул, телевизор, изображение Мадонны на стене, фотография молодого Марлона Брандо. Наверное, это комната Анны. Следующая дверь вела в кухню, потом комната, в которой меня принимали вчера. За четвертой куда-то вниз вели ступени.
Я поднял с пола сумку и ощупью нашел выключатель. Всего одна электрическая лампочка бросала грязноватый свет на поскрипывавшие деревянные ступени, лестница была такая крутая, что приходилось держаться за перила. Я повернул выключатель, со щелчком зажглись прожекторы, я зажмурился. Привыкнув к яркому свету, я понял, что оказался в мастерской художника.
Помещение без окон, освещенное только четырьмя прожекторами: тому, кто здесь работал, не требовался дневной свет. Посреди комнаты стоял мольберт с незаконченной картиной, на полу валялись с десяток кистей. Я нагнулся и потрогал их, все они были сухие. Рядом лежала палитра, краски на ней окаменели и покрылись сетью трещин. Я принюхался: пахло так, как обычно пахнет в подвалах, – немного сыростью, чуть-чуть нафталином, но уж никак не красками и скипидаром. Здесь давным-давно никто не работал.
Холст на мольберте был почти нетронут, его белое поле пересекали всего три мазка. Они расходились веером из левого угла, вверху справа виднелось маленькое, заштрихованное мелом поле. Никаких набросков, ничего, что позволило бы догадаться о замысле художника. Чуть отойдя от мольберта, я заметил, что у меня четыре тени, перекрещивающиеся под ногами, – по одной от каждого прожектора. К стене были прислонены несколько больших холстов, закрытых полотнищами парусины.
Я откинул первое и вздрогнул. Глаза, искривленный рот: чье-то лицо, странно искаженное, точно отражение в текущей воде[15]15
Глаза, искривленный рот: чье-то лицо, странно искаженное, точно отражение в текущей воде. – Цикл автопортретов Каминского представляет собой любопытные вариации на тему соотношения личности и личины, маски, тщательно утаиваемого и лежащего на поверхности. В западноевропейской живописи подобная традиция связана прежде всего с именем Рембрандта, запечатлевшего себя в самых разных ракурсах и обликах, от беззаботно пирующего Блудного Сына, не догадывающегося о том, что уготовила ему судьба («Автопортрет с Саскией на коленях», ок. 1635), до нищего и безумца с искаженным странной гримасой лицом на гравюрах 1630–1640-х гг. и старика на предсмертных автопортретах 1668–1669 гг.
В связи с описанным в романе циклом автопортретов Каминского наибольший интерес представляют последние автопортреты Рембрандта, на которых он предстает то отрешенным и покорным судьбе стоиком, то исполненным отчаяния и горечи, с улыбкой полупомешанного, в ожидании мучительного конца («Автопортрет с гермой бога Термина», 1663–1665).
В XX в. многочисленные образцы пронзительных, приоткрывающих тайну личности автопортретов оставил Пикассо, несколько позднее – Люсьен Фрейд.
[Закрыть]. Оно было выдержано в светлых тонах, от него, словно языки затухающего пламени, разбегались красные линии, глаза рассматривали меня холодно, испытующе. И хотя это был, несомненно, его стиль – легкое наложение краски, излюбленная красно-желтая палитра, о которой писали и Коменев, и Меринг, – картина была не похожа на все остальные, что мне приходилось видеть. Я поискал его подпись и не нашел. Потянулся за следующим полотнищем; стоило мне к нему прикоснуться, как над ним вздулось облачко пыли.
То же лицо, на сей раз чуть поменьше, – четко очерченный круг, с притаившейся в уголках рта насмешливой улыбкой. И на следующем холсте снова оно, теперь уже с неестественно растянутым ртом, высоко поднятые брови сходились над переносицей, лоб избороздили морщины, придававшие лицу сходство с маской, встопорщились жидкие волосы, похожие на царапины на бумаге. Ни шеи, ни туловища, одна голова, парящая в пустоте. Я снимал полотнище за полотнищем, лицо искажалось все сильнее: подбородок гротескно удлинялся, краски становились кричащими, лоб и уши вытягивались. Но глаза, казалось, смотрели на меня с каждого нового портрета все отчужденнее, все безучастнее и – я сдернул еще одно полотнище – все презрительнее. Теперь это лицо разбухло, как в кривом зеркале, его уже украшал нос Арлекина и извилистые морщины на лбу, на следующем холсте – брезент за что-то зацепился, я изо всех сил дернул, поднялось облако пыли, я невольно чихнул – оно смялось, как будто кукловод сжал кулак внутри перчаточной куклы. На следующем холсте оно едва виднелось, словно сквозь метель. Другие незаконченные картины остались всего лишь предварительными набросками с отдельными красочными плоскостями, кое-где можно было различить то лоб, то щеку. В углу, как ненужный хлам, валялся блокнот для эскизов. Я поднял его, смахнул пыль и открыл. То же лицо, изображенное сверху, снизу, со всех сторон, а однажды даже показанное изнутри, как маска. Рисунки, выполненные угольным карандашом, с каждым листом становились все более беспомощными, штрихи, дрожащие и неуверенные, оставляли все усиливающееся впечатление хаоса, пока наконец на одном из листов не слились в сплошное черное пятно. С него посыпалась угольная пыль. Последние листки в блокноте были пусты.
Я отложил его и стал осматривать картины в поисках подписи или даты. Тщетно. Перевернул один из холстов и обследовал деревянную раму, откуда-то выпал осколок стекла. Я осторожно его поднял. А вот еще и еще, весь пол за картинами был усыпан разбитым стеклом. Я поднес осколок к свету и прищурился: луч прожектора слегка дрогнул, его черный патрон изогнулся дугой. Стекло было отшлифовано.
Я достал из сумки камеру, маленький суперсовременный «кодак», рождественский подарок Эльке. Прожекторы светили так ярко, что не потребуются ни штатив, ни вспышка. Я присел. Картину, как объяснил мне главный фотограф «Вечерних известий», нужно снимать с очень близкого расстояния, чтобы не возникло перспективного сокращения, иначе ее не опубликовать в репродукции. Я дважды сфотографировал каждый холст, а потом, стоя, прислонившись к стене, мольберт, кисти на полу, осколки стекла. Щелкал, пока не кончилась пленка. Тогда я убрал камеру и стал снова закрывать картины.
Это было нелегко – брезент то и дело застревал. Где я мог видеть это лицо? Я торопился; сам не зная почему, я хотел как можно скорее убраться из этой комнаты. Так почему, черт возьми, оно казалось мне знакомым? Дойдя до последнего портрета, я встретился глазами с его презрительным взглядом и закрыл его. На цыпочках я проскользнул к двери, выключил свет и невольно вздохнул с облегчением.
Я снова постоял в передней и прислушался. В гостиной по-прежнему жужжала муха.
– Есть тут кто-нибудь? – громко спросил я, но никто не откликнулся. Я поднялся на второй этаж.
Две двери справа, две слева, одна в конце коридора. Я начал с левой стороны. Постучал, подождал и распахнул первую.
Наверное, это комната Мириам. Кровать, телевизор, книжные полки и картина Каминского из цикла «Отражения»; трехстворчатое зеркало, перед ним издевательское подобие натюрморта – забытая тряпка, туфелька и карандаш, а их отражения образуют в глубине трех зеркал совершенный многогранник; если рассматривать прищурившись, возникало впечатление, что изображение слабо мерцает. Наверное, стоит целое состояние. Я заглянул в шкафы, но там была только одежда, туфли, шляпы, несколько пар очков, шелковое белье. Я медленно погладил пальцами нежную ткань трусиков; у меня еще никогда не было женщины, которая носила бы шелковое белье. Выдвижной ящик тумбочки набит коробочками с лекарствами: валерьянка, валиум, бенедорм, несколько видов снотворных и успокоительных. Интересно бы заглянуть в аннотации, но на это нет времени.
Рядом ванная комната. Чисто убранная, пахнущая химией, в ванне лежала еще влажная губка, перед зеркалом стояли три флакона духов. К сожалению, «Шанели» среди них не было, только названия, которых я не знал. Ни бритвы, ни помазка, ни крема, старик явно пользовался другой ванной. А как, собственно, бреются слепцы?
Дверь в конце коридора вела в непроветренное помещение. Немытые окна, пустые шкафы, незастланная постель: комната для гостей, в которой давно никто не жил. Маленький паучок раскачивал натянутую над оконной нишей паутину. На столе лежал карандаш с крошечным остатком старательной резинки и отпечатками чьих-то зубов на дереве. Я взял его в руки, повертел, положил на место и вышел.
Еще две двери. Постучал в первую, подождал, постучал еще раз, вошел. Двуспальная кровать, стол и кресло. За неплотно прикрытой дверью виднелась маленькая ванная. Жалюзи были опущены, под потолком горела лампа. В кресле сидел Каминский.
Казалось, он спит, глаза у него были закрыты, иссохшее тело неразличимо под слишком широким шелковым халатом с закатанными рукавами. Руки у него не доставали до конца подлокотников, спинка далеко выступала над головой, ноги не касались пола. Наморщив лоб, он повернул голову, открыл и тотчас же закрыл глаза и произнес:
– Кто здесь?
– Это я, – сказал я, – Цёльнер. Забыл сумку. Анне пришлось срочно уехать к сестре, и она попросила меня побыть с вами, я сказал, да ради бога, и… Я только хотел вас предупредить. Если вам что-то понадобится…
– Что мне может понадобиться? – спокойно сказал он. – Жирная корова.
Черт подери, уж не ослышался ли я?
– Жирная корова, – повторил он. – Да и готовить не умеет. Сколько вы ей заплатили?
– Я не понимаю, о чем вы. Но если у вас найдется время для беседы…
– Вы спускались в подвал?
– В подвал?
Он постучал себя по носу:
– Запах я ведь чувствую.
– В какой еще подвал?
– Она же прекрасно знает, что мы не можем ее вышвырнуть. Здесь в горах все равно никого не найти.
– Мне… выключить лампу?
– Лампу… – Он нахмурился. – Нет-нет. Это условный рефлекс. Оставьте, пусть горит.
Он что, опять принял снотворное? Я достал из сумки диктофон, включил его и положил на пол.
– Что это было? – спросил он.
Лучше всего, наверное, было сразу же перейти к делу.
– Расскажите мне о Матиссе!
Он молчал. Очень хотелось увидеть его глаза, но он явно привык их не открывать, когда был без очков.
– У него был такой дом в Ницце. Я подумал, что тоже не отказался бы так когда-нибудь пожить. Какой сейчас год?
– Простите?
– Вы же ходили в подвал. Так какой год?
Я сказал.
Он потер лицо. Я посмотрел на его ноги. Не доставая до пола, болтались шерстяные тапочки, задралась штанина на безволосой, детской икре.
– Где мы?
– У вас в доме, – медленно произнес я.
– Ну так сколько вы заплатили этой жирной корове?!
– Я приду попозже.
Он вздохнул, я быстро вышел и закрыл за собой дверь. Нелегко мне придется! Дам ему пару минут, пусть сосредоточится.
За последней дверью я наконец обнаружил кабинет. Письменный стол, на нем компьютер, вращающийся стул, канцелярские шкафы, папки, стопки бумаг. Я сел, подперев голову руками. Солнце уже заходило, вдалеке кабина канатной дороги ползла вверх по склону горы, вот она блеснула в солнечном луче, исчезла над перелеском. Совсем рядом раздался грохот; я прислушался, но он больше не повторился.
А теперь все по порядку. Это ведь рабочее место Мириам, а ее отец, вероятно, здесь уже давным-давно не бывает. Сначала просмотрю все неубранные бумаги, потом заберусь в ящики письменного стола, сначала в нижние, потом дойду до верхних, потом на очереди шкафы, примусь за них, двигаясь слева направо. Если нужно, я могу быть аккуратным до педантизма.
В основном это оказались финансовые документы. Выписки из счетов и вкладов, в целом на меньшую сумму, чем я ожидал. Были там и квитанции, доказывающие существование тайного банковского счета в Швейцарии, сумма не так чтобы очень, но в случае необходимости для шантажа использовать можно. Договоры с владельцами художественных галерей: Богович получал сначала сорок, потом всего тридцать процентов – на удивление мало, тот, кто заключил с ним контракт, знал свое дело. Дальше страховка в частной компании на случай болезни – довольно крупная, – затем страховка на случай смерти, как ни странно, на имя Мириам, но не такая уж большая. Я включил компьютер, он со скрежетом загрузился и потребовал пароль. Я скормил ему «Мириам», «Мануэль», «Адриенна», «папа», «мама», «привет» и «пароль», но ни один вариант не подошел. Я в раздражении его отключил.
Потом взялся за письма. Машинописные копии бесконечной переписки с владельцами галерей по поводу цен, продаж, присылки на выставки отдельных картин, прав на репродукции, открытки, альбомы. Большинство писем сочинила Мириам, некоторые продиктовал и подписал ее отец, и только самые старые были написаны им собственноручно: переговоры, предложения, требования, даже просьбы Каминского-юноши, еще не обласканного славой. Писал он тогда сплошь каракулями, строчки скатывались вправо, из них выпрыгивали точки над «и». Копии нескольких ответов журналистам: «Мой отец никогда не причислял и не причисляет себя к сторонникам предметного искусства, поскольку, на его взгляд, это понятие лишено всякого смысла: предметна любая живопись или вообще никакая, вот, пожалуй, и все, что можно сказать по этому поводу». Несколько писем от Клюра и других знакомых: «а не встретиться ли нам», короткие ответы, поздравления с днем рождения и, отдельной аккуратной стопкой, рождественские открытки от Меринга. Приглашения из разных университетов прочитать лекцию; насколько я знал, он никогда не читал лекции, он явно им отказал. И копия любопытного письма Класу Ольденбургу: Каминский благодарил его за помощь, но, к сожалению, вынужден был признаться, что считает искусство Ольденбурга – «извините за прямоту, но в нашем ремесле лгать из вежливости – единственный грех» – пустым вздором. В самом низу, на дне последнего ящика, я обнаружил толстую кожаную папку, запертую маленьким замочком. Я тщетно потратил время, пытаясь открыть ее ножом для писем, и отложил, решив заняться ею попозже.
Взглянул на часы: надо поторопиться! А письма Доминику Сильва, Адриенне, Терезе? Это же была эпоха писем! Но я ни одного не нашел. Услышав шум мотора, я метнулся к окну. Внизу остановилась машина. Из нее вышел Клюр, оглянулся, сделал несколько шагов по направлению к дому Каминского, повернул в другую сторону – я вздохнул с облегчением – и распахнул свою садовую калитку. Рядом раздался сухой кашель Каминского.
Подошла очередь шкафов. Я перелистал толстые папки, документы, подтверждающие страховки, копии выписок из поземельного кадастра, десять лет назад он купил имение на юге Франции и вскоре продал его с убытком для себя. Материалы уголовного процесса, возбужденного им против владельца художественной галереи, который выставил на продажу его картины раннего, символистского периода. А еще старые альбомы для эскизов с детальными зарисовками траекторий, которые проходят лучи между различными зеркалами: я прикинул их стоимость и не сразу подавил желание стащить один. Я уже добрался до последнего шкафа: старые счета, копии налоговых деклараций за последние восемь лет; мне очень хотелось их просмотреть, но времени уже не было. В надежде обнаружить тайники или двойное дно, я обстукал задние стенки мебели. Лег на пол и долго всматривался во мрак под шкафами. Встал на стул и разглядывал их сверху.
Распахнул окно, сел на подоконник и закурил. Ветер уносил пепел, я задумчиво выпустил струйку дыма, рассеявшегося в прохладном воздухе. Солнце уже коснулось одной из горных вершин, вот-вот совсем зайдет. Так, значит, осталась только эта папка. Я отшвырнул сигарету, сел за письменный стол и вынул перочинный нож.
Всего один ровный надрез, сверху вниз, на обратной стороне. Кожа, уже потрескавшаяся, со скрипом подалась. Я осторожно, медленно разрезал папку, потом надорвал ее. Никто не заметит. Зачем ее доставать, пока жив Каминский? А потом все едино.
В ней лежали всего несколько листов. Короткое письмо от Матисса: желает успеха, рекомендует Каминского нескольким коллекционерам, примите уверения, глубоко уважающий вас… Следующее тоже от Матисса: он весьма сожалеет о том, что выставка прошла неудачно, но что делать, советует много и серьезно работать, убежден, что в будущем господина Каминского ждет успех, в остальном желает… Телеграмма от Пикассо: «„Размышления сонного прохожего“ чудные, жаль, что не я их написал, всего доброго, компадре, виват!» Потом, порядком пожелтевшие, три письма мелким, неразборчивым почерком Рихарда Риминга. Первое я знал; его вечно перепечатывали во всех биографиях Риминга; странное ощущение – вот так, вдруг, держать его в руках. «Итак, я уже на корабле, – писал Риминг, – и в сей жизни мы больше не встретимся. Не стоит расстраиваться, это нужно принять как данность; и даже если, расставшись с нашим бренным телом, мы обретаем какой-то иной модус существования, это еще не означает, что мы вспомним о прежних своих маскарадных костюмах и узнаем друг друга, иными словами, если бывают прощания навсегда, пусть и мы попрощаемся навеки. Мой корабль плывет к берегу, в реальность которого, вопреки утверждениям книг, расписаниям и своему собственному билету, я все еще не могу поверить. И тем не менее я не хотел бы упустить этот миг в конце собственного существования, задуманного в лучшем случае как компромисс с так называемой жизнью, не заверив Вас в том, что если бы я обрел право назвать кого-нибудь сыном, то это имя подобало бы не кому иному, как Вам. Я прожил жизнь, едва ли заслуживающую такого названия, просто существовал, не зная зачем, был влеком какой-то непонятной силой, потому что так надо, часто мерз, иногда сочинял стихи, из коих некоторым суждено было найти признание. Поэтому мне едва ли пристало отговаривать кого-либо от подобного поприща, я лишь хочу, чтобы вам не довелось испытать печаль, это уже немало; собственно говоря, это – все».
Два других, ранних письма Риминга были адресованы Каминскому-школьнику: в первом он советовал больше не убегать из закрытой частной школы, «это бессмысленно, нужно выдержать все до конца; я не стал бы утверждать, что Вы когда-нибудь будете кому-то благодарны за годы, проведенные в школе, но обещаю, что Вы это преодолеете, в принципе можно преодолеть почти все, даже если сам того не хочешь». В другом письме он сообщал, что «Слова на обочине» выйдут в следующем месяце и что он ждет появления книги «с робкой радостью ребенка, опасающегося, что получит на Рождество не те подарки, о которых мечтал, и все-таки знающего, что, что бы он ни получил, это и есть тот самый желанный подарок». Понятия не имею, что он хотел этим сказать. Тон письма был холодный и жеманный. Риминг мне никогда не нравился.
Следующее письмо было от Адриенны. Она долго думала, решение далось ей нелегко. Она знает, что Мануэль «никого не способен сделать счастливым и что слово „счастливый“ означает для него не то же, что для большинства. Но я согласна, я выйду за тебя замуж, я беру ответственность на себя, и даже если это ошибка, я ее совершу. Тебя это, может быть, и не удивляет, а я просто поражена собственным решением. Спасибо за то, что дал мне подумать, будущее внушает мне страх, но, может быть, это неизбежно, и, возможно, я когда-нибудь произнесу те слова, которые ты так хотел бы услышать».
Прочитав письмо еще раз, я так и не смог понять, что в нем кажется мне таким зловещим. И вот остался только один лист тонкой бумаги в клетку, как будто вырванный из школьной тетради. Я положил его перед собой и разгладил. Оно было написано ровно за месяц до письма Адриенны. «Мануэль, я пишу это точно во сне. Я только…» И тут меня отвлекло электрическое жужжание: раздался звонок в дверь.
Я озадаченно спустился по лестнице и открыл дверь. На забор облокотился седой человек в тирольской шляпе, рядом с ним на земле стояла пузатая сумка.
– Вы к кому?
– Доктор Марцеллер, – представился он басом. – Назначено.
– Вам назначено?
– Ему. Я его врач.
Ничего подобного я не ожидал.
– Сейчас не время, – сдавленным голосом произнес я.
– Как не время?
– Сейчас, к сожалению, не время. Приходите завтра! Он снял шляпу и пригладил волосы.
– Господин Каминский работает, – сказал я. – Он не хотел бы, чтобы ему мешали.
– Вы что, хотите сказать, что он рисует?
– Мы работаем над его биографией. Ему необходимо сосредоточиться.
– Над его биографией. – Он снова надел шляпу. – Необходимо сосредоточиться. – Какого дьявола он все повторяет?
– Моя фамилия Цёльнер, – сказал я. – Я его биограф и друг. – Я протянул ему руку, он, помедлив, ее пожал. Крепко, до боли. Я ответил тем же. Он недоверчиво посмотрел на меня.
– Я пойду к нему. – Он сделал шаг вперед.
– Нет! – воскликнул я и преградил ему дорогу.
Он в недоумении уставился на меня. Он что, хочет проверить, смогу ли я его задержать? Только попробуй, подумал я.
– Это ведь наверняка всего-навсего обычный осмотр, – сказал я. – С ним все в порядке.
– Откуда вы это знаете?
– Он действительно очень занят. Он не может отвлечься, у него так много… воспоминаний. Эта работа для него крайне важна.
Он пожал плечами, прищурился и отошел на шаг. Я победил.
– Весьма сожалею, – сказал я великодушно.
– Так как там вас зовут?
– Цёльнер, – повторил я. – До свидания.
Он кивнул. Я улыбнулся, он неприязненно посмотрел на меня, я закрыл дверь. Стоя у кухонного окна, я наблюдал, как он идет к машине, ставит сумку в багажник, садится за руль и заводит мотор. Потом он притормозил, опустил окно и еще раз взглянул на дом; я отпрянул, подождал несколько секунд, снова подкрался к окну и увидел, как машина исчезает за поворотом. Я с облегчением поднялся по лестнице.
«Мануэль, я пишу это точно во сне. Я только воображаю, как напишу это письмо, потом положу в конверт и отправлю его из сна в реальность, к тебе. Я только что ходила в кино, де Голль в новостях был смешной, как всегда, на улице оттепель, первая в этом году, и я пытаюсь внушить себе, что это не имеет к нам никакого отношения. В сущности ни один из нас – ни я, ни бедняжка Адриенна, ни Доминик – не верим, что от тебя можно уйти. Но, может быть, мы ошибаемся.
Хотя прошло так много времени, я до сих пор не поняла, что мы для тебя значим. Может быть, мы для тебя зеркала (уж в них-то ты разбираешься), задача которых – показать тебе твое отражение и превратить тебя во что-то величественное, многоликое и отрешенное. Да, ты прославишься. И ты это заслужил. А теперь ты, наверное, отправишься к Адриенне, возьмешь то, что она может тебе дать, и позаботишься о том, чтобы когда-нибудь позднее, уходя от тебя, она сочла это своим собственным решением. Может быть, ты сумеешь сделать так, что она уйдет к Доминику. Тогда в твоей жизни появятся другие люди, другие зеркала. Но я больше не вернусь.
Только не плачь, Мануэль. Ты всегда любил поплакать, но на сей раз предоставь это мне. Разумеется, это конец, и мы умираем. Но это не значит, что мы не проживем еще долго, не найдем других возлюбленных, не будем гулять, ночью видеть сны и проделывать все, на что обычно способна марионетка. Не знаю, на самом ли деле я это пишу, и тем более не знаю, отправлю тебе это письмо или нет. Но если все-таки да, если я смогу это сделать и ты его прочтешь, то, пожалуйста, пойми его именно так: считай, что я умерла! Не звони и не ищи меня, меня больше нет. Я сейчас смотрю из окна и спрашиваю себя, почему все они не…»
Я перевернул лист, но на обратной стороне ничего не было, конец письма, очевидно, потерялся. Еще раз просмотрел все листы, но недостающего среди них не было. Со вздохом достал блокнот и переписал все письмо. Карандаш несколько раз ломался, я спешил и писал неразборчиво, но минут за десять все-таки его осилил. Убрал все бумаги обратно в папку и положил ее на самое дно ящика. Закрыл шкафы, разложил по своим местам кипы документов, проверил, все ли ящики задвинул. Удовлетворенно кивнул: никто ничего не заметит, я все провернул очень ловко. Солнце как раз заходило, несколько секунд горы казались отвесными громадами, потом отступили и превратились в пологие и далекие. Пора было разыграть козырную карту.
Я постучал, Каминский не ответил.
Я вошел. Он сидел в кресле, диктофон по-прежнему лежал на полу.
– Это опять вы? – спросил он. – А где Марцеллер?
– Доктор только что звонил. Он не приедет. Мы можем поговорить о Терезе Лессинг?
Он молчал.
– Так мы можем поговорить о Терезе Лессинг?
– Вы точно спятили.
– Послушайте, я хотел бы…
– Куда подевался Марцеллер? Он что, хочет, чтобы я сдох?
– Она жива, и я с ней говорил.
– Позвоните ему. О чем он вообще думает!
– Я говорю, она жива.
– Кто?
– Тереза. Она вдова. Живет на севере, у моря. У меня есть ее адрес.
Он не ответил. Медленно поднял руку, потер лоб, снова ее опустил. Открыл и снова закрыл рот, на лбу у него залегли морщины. Я проверил, работает ли диктофон: мы заговорили, и он включился автоматически, записывая каждое слово.
– Доминик сказал вам, что она умерла. Но это неправда.
– Не может быть, – сказал он тихо. Грудь у него вздымалась и опускалась, я испугался, вдруг у него случится инфаркт.
– Я сам узнал об этом десять дней назад. И даже без особых проблем.
Он не ответил. Я внимательно за ним наблюдал: он отвернулся к стене, не открывая глаз. Губы у него дрожали. Он шумно, с присвистом, дышал, надувая щеки.
– Я скоро с ней встречусь. Могу спросить у нее все, что хотите. Вы только должны рассказать мне, что тогда произошло.
– Да как вы смеете! – прошептал он.
– Вы что, не хотите узнать правду?
Казалось, он размышляет. Все, теперь он у меня в руках. Он этого не ожидал, он тоже недооценивал Себастьяна Цёльнера! От возбуждения я не мог усидеть на месте, подошел к окну и заглянул сквозь пластины жалюзи. С каждым мгновением огни в долине становились все ярче и отчетливее. Круглые кусты выделялись в сумерках, словно выгравированные на меди.
– На следующей неделе я поеду к ней, – сказал я, – тогда я смогу у нее спросить…
– Только не на самолете, – прервал меня он.
– Нет-нет, – успокоил я его. Бред какой, он все-таки не в себе. – Вы дома. Все в порядке.
– Лекарства у постели.
– Очень хорошо.
– Идиот! – спокойно сказал он. – Вы должны положить их в чемодан.
Я уставился на него:
– Положить в чемодан?
– Мы едем к ней.
– Вы шутите!
– Почему?
– Я могу передать ей все ваши вопросы. Но это невозможно. Вы для этого слишком… больны. – Я чуть было не сказал «стары». – Я не могу взять на себя такую ответственность. – Это что, мне снится или мы и вправду говорим о поездке?
– Вы не ошиблись, вы ничего не перепутали? Вас не обманули?
– Себастьяна Цёльнера, – начал я, – никто никогда не…
Он презрительно засопел.
– Нет, – сказал я. – Она жива и… – Я замялся. – Хотела бы с вами поговорить. Вы можете по телефону…
– Нет, только не по телефону. Неужели вы упустите такую возможность?
Я потер лоб. Что случилось, разве я вот только что не владел ситуацией? Каким-то непостижимым образом все выскользнуло у меня из рук. А ведь он прав: мы пробудем в пути дня два, я и не надеялся, что мы столько времени проведем вместе. Я могу спросить его о чем угодно. Мою книгу станут цитировать вечно, ее будут читать студенты, в трудах по искусствоведению будут приводиться из нее отрывки.
– Как странно знать, – произнес он, – что вы вторглись в мою жизнь. Странно и неприятно.
– Вы же знаменитость. Вы ведь всегда именно к этому и стремились. А быть знаменитым означает терпеть при себе кого-то вроде меня. – Не знаю, зачем я это сказал.
– В шкафу лежит чемодан. Положите в него что-то из моих вещей.
Я с трудом переводил дыхание. Это же невозможно! Я надеялся застать его врасплох и сбить с толку, чтобы заставить заговорить о Терезе. Но у меня и в мыслях не было его похищать!
– Вы много лет никуда не ездили!
– Ключи от машины висят у входной двери. Вы же водите машину?
– И даже очень хорошо.
Он что, правда собирается прямо сейчас, вот так просто, вместе со мной?.. Он точно спятил. А с другой стороны, разве это меня касается? Конечно, поездка повредит его здоровью. Зато раньше выйдет книга.
– Ну, в чем дело? – спросил он.
Я присел на край постели. Спокойно, размышлял я, только спокойно! Все нужно обдумать! Я мог просто послать все к черту и уйти; он заснет, а к завтрашнему утру все забудет. И тогда я упущу единственный в своей жизни шанс.
– Ну так пойдем! – Я вскочил, пружины кровати взвизгнули, он вздрогнул.
Несколько секунд он сидел не шевелясь, как будто не мог в это поверить. Потом он медленно протянул руку. Я подставил ему свою и в то же мгновение понял, что ничего уже не изменить. На ощупь она была прохладной и мягкой, но ухватилась за мое предплечье на удивление крепко. Я поддержал его, он соскользнул с кресла. Я замешкался, он потащил меня к двери. В коридоре он остановился, я решительно потянул его дальше. На лестнице я уже не понимал, кто из нас кого ведет.
– Не так быстро, – хрипло выдавил из себя я. – Мне нужно еще забрать ваши вещи.