Текст книги "Последний предел (сборник)"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
– «Шанель»?
– Простите, что вы сказали?
– У вас духи – «Шанель»?
– Духи? Нет. – Она покачала головой и отодвинулась. – Нет!
– Вам лучше отправиться в путь, пока не стемнело, – посоветовал Богович.
– Еще успею.
– Иначе не найдете дороги обратно.
– А вам что, случалось здесь заблудиться?
Богович ухмыльнулся.
– Я никогда не хожу пешком.
– Фонарей на улице нет, – добавил банкир.
– Кто-нибудь может подбросить меня на машине, – предложил я.
На секунду все замолчали.
– Фонарей на улице нет, – повторил банкир.
– Он прав, – хрипло прокаркал Каминский, – вам пора спускаться.
Я стиснул бокал в руке и по очереди обвел всех глазами. Красный свет заходящего солнца переливался между их темными силуэтами. Я откашлялся, вот сейчас, сейчас кто-нибудь попросит меня остаться. Еще раз откашлялся.
– Тогда… я пойду.
– Прямо по улице, – посоветовала Мириам, – пройдете километр, потом будет указатель, там свернете налево, и через двадцать минут вы на месте.
Я бросил на нее взбешенный взгляд, поставил бокал на пол, застегнул пиджак и вышел. Пройдя несколько шагов, я услышал за своей спиной взрыв хохота. Прислушался, но не сумел ничего разобрать; ветер доносил только обрывки разговора. Было холодно. Я зашагал быстрее. Хорошо, что ушел из этого дома. Мерзкие подхалимы, как они набиваются ему в друзья, даже противно! Жалко старика.
Стемнело действительно очень быстро. Приходилось прищуриваться, чтобы различить дорогу; я почувствовал, что под ногами у меня трава, остановился, осторожно нащупывая дорогу, вернулся на асфальт. В долине уже виднелись светящиеся точки фонарей. Вот и указатель, в темноте его уже не прочитать; вот тропа, по которой мне предстоит спуститься.
Я поскользнулся и растянулся во весь рост. В бешенстве я схватил камень и запустил его во тьму долины. Потирая подбородок, представлял себе, как он упадет и увлечет за собой другие, пока наконец лавина не погребет под собой ничего не подозревающего прохожего. Эта мысль мне понравилась, и я швырнул еще один. Мне показалось, что я сошел с тропы, из-под ног посыпалась галька, я чуть было опять не упал. Меня пробирал холод. Я нагнулся, ощупал землю под ногами, понял, что стою на утоптанной тропе. Может быть, просто сесть и дождаться наступления утра? Наверное, замерзну, да и от скуки буду умирать, но все-таки не сорвусь в пропасть.
Нет, об этом и речи быть не может! Не разбирая дороги, как слепой, я осторожно, хватаясь за кусты, крошечными шажками двинулся дальше, неуверенно переставляя ноги. Я уже подумывал позвать на помощь, и тут из темноты показались очертания какой-то стены и плоской черепичной крыши. А потом я различил окна, сквозь задернутые занавеси пробивался свет, и я вышел на улицу с зажженными фонарями. Завернул за угол и оказался на деревенской площади. Двое в кожаных куртках с любопытством смотрели на меня, на балконе отеля женщина в бигуди прижимала к себе поскуливающего пуделя.
Я распахнул дверь пансиона «Чудный вид» и осмотрелся в поисках хозяйки, но она куда-то запропастилась, за стойкой регистрации никого не было. Забрал ключ и поднялся по лестнице в номер. У кровати стоял мой чемодан, на стенах висели картины, изображавшие коров, эдельвейс, крестьянина с пушистой белоснежной бородой. Упав на склоне, я испачкал штаны, а других с собой не взял, но ничего, как-нибудь отчищу. Мне срочно нужна была горячая ванна.
Пока набиралась вода, я вынул из чемодана диктофон, кассеты с интервью и альбом «Мануэль Каминский{5}, жизнь и творчество». Потом достал мобильный телефон и прослушал сообщения: Эльке просила меня срочно перезвонить. Редактор отдела культурных новостей в «Вечерних известиях» хотел как можно скорее получить разгромную рецензию на Баринга. Потом еще одно сообщение от Эльке: «Себастьян, это важно!» И в третий раз: «Басти, пожалуйста!» Я задумчиво кивнул и отключил телефон.
В ванной я некоторое время с чувством смутного недовольства рассматривал собственную наготу. Положил альбом возле ванны. У тихо лопающихся пузырьков пены был приятный сладковатый запах. Я медленно скользнул в воду, на мгновение у меня дух захватило от жара; мне показалось, будто меня медленно несет по бесконечному, неподвижному морю. Потом я потянулся за книгой.
III
начала неудачные рисунки двенадцатилетнего подростка: люди с крыльями, птицы с человеческими головами, змеи и парящие в воздухе мечи, – начисто лишенные таланта. И все-таки великий Рихард Риминг{6}, два года проживший в Париже с матерью Мануэля, выбрал некоторые из них для своего поэтического сборника «Слова на обочине». Когда началась война, Риминг был вынужден эмигрировать в Америку и, пересекая океан, умер на корабле от воспаления легких. Вот две детские фотографии, пухленький Мануэль в матроске: на одной его глаза кажутся странно большими за стеклами очков, на другой он щурится, как от слишком резкого света. Некрасивый мальчик. Я перевернул страницу, от влаги бумага покоробилась.
А вот и символистская живопись. Он написал сотни таких работ, едва окончив школу, вскоре после смерти матери, в одиночестве, в наемной квартире, затаившись под защитой швейцарского паспорта в оккупированном Париже. Почти все эти работы он впоследствии сжег, немногие увидевшие свет были вполне бездарны: золотистый фон, беспомощно написанные соколы над деревьями, на которых растут тупо уставившиеся в пространство человеческие головы, тяжело взгромоздившаяся на цветок навозная муха, неуклюжая, будто из бетона. Бог знает, что заставило его такое написать. На мгновение книга опустилась в мыльную пену; блестящие белые хлопья, казалось, поползли вверх по странице, я стер их ладонью. Со старым рекомендательным письмом Риминга, он отправился в Ниццу, чтобы показать свои работы Матиссу, но тот посоветовал ему изменить стиль, и Каминский в растерянности вернулся домой. В 1946 году на экскурсии в соляных копях Клэрана он отстал от проводника и несколько часов блуждал в заброшенных штольнях. Когда его нашли и подняли на поверхность, он заперся у себя в комнате и не выходил целых пять дней. Никто не знал, что произошло на самом деле. Но с тех пор он стал писать совершенно по-другому.
Друг и меценат Доминик Сильва снял для него мастерскую. В ней он работал, изучал перспективу, композицию и теорию колорита, уничтожил все эскизы, начал заново, уничтожал и начинал снова. Два года спустя при посредничестве Матисса в галерее Теофраста Ренонкура в Сен-Дени состоялась его первая выставка. Там он впервые показал – я перевернул страницу – новый цикл картин: «Отражения»{7}.
Сегодня весь этот цикл выставлен в Музее Метрополитен в Нью-Йорке. Изображения зеркал, под разным углом стоящих друг против друга. На картинах открывались серебристо-серые переходы, теряющиеся в бесконечности, слегка изогнутые, затопляемые зловещим, холодным светом. Детали рам или пятнышки и пылинки на стекле повторялись в зеркальных пространствах, образуя ряды постепенно уменьшающихся копий, пока вовсе не исчезали где-то вдалеке. На некоторых полотнах, словно по недоразумению, можно было различить детали облика художника, руку, сжимающую кисть, угол мольберта, на первый взгляд случайно запечатленные и размноженные одним из зеркал. Там над одной свечой выгибались сразу десять одинаковых узких язычков пламени, здесь два поставленных под прямым углом зеркала, в которых благодаря отражению одного в другом возникало третье, где вещи представали уже не в зеркальной перспективе, а как они есть в действительности, настолько искажали усеянный бумагами стол с притаившейся в углу открыткой – репродукцией «Менин» Веласкеса, – что он превращался в странное в своей симметричности, невероятно сложное нагромождение оптических иллюзий. Андре Бретон{8} посвятил этому циклу восторженную статью, три полотна купил Пикассо, казалось, что уж теперь-то Каминского ждет слава. Но он не прославился. Никто не знал почему; просто не прославился, и все. Спустя три недели выставку закрыли, Каминский забрал картины и уехал домой, никому не известный, как и прежде. На двух фотографиях Каминский был снят в огромных очках, напоминающих глаза стрекозы. Он женился на Адриенне Маль, владелице процветающей писчебумажной фабрики, и год с небольшим прожил безбедно. Потом Адриенна ушла от него с новорожденной Мириам, а брак был расторгнут.
Увлекшись, я не заметил, как пустил кипяток, – и чуть не взвыл от боли; поменьше, вот так, хорошо. Положил книгу на край ванны. Мне о многом нужно было с ним поговорить. Когда он узнал, что теряет зрение? Почему развелся с женой? Что произошло в соляных копях? Я записал на диктофон суждения его знакомых, но мне нужны были его собственные высказывания, факты, которые он еще никогда никому не сообщал. Надо, чтобы моя книга вышла сразу после его смерти, как раз тогда он ненадолго вызовет всеобщий интерес. Меня пригласят на телевидение, я буду рассказывать о нем, а в нижнем углу кадра белыми буквами высветится мое имя и пояснение; «Биограф Каминского». Это обеспечит мне место в штате какого-нибудь крупного художественного журнала.
Книга уже изрядно пропиталась влагой. Я пропустил оставшиеся «Отражения» и открыл репродукции небольших картин следующего десятилетия, написанных маслом и темперой. Он снова жил один, Доминик Сильва регулярно присылал ему деньги, а иногда продавал одну-две работы. В его палитре стали преобладать более светлые тона, творческая манера стала более лаконичной. Теперь он писал отвлеченные, едва узнаваемые пейзажи, городские виды, этюды оживленных улиц, растворявшихся в густом тумане. Прохожий влек за собой свой расплывающийся силуэт, горы поглощало месиво облаков, башня, казалось, делалась прозрачной под напором слишком яркого фона, проступавшего сквозь ее контуры; напрасно вы пытались их различить: то, что минуту назад вы принимали за окно, оказывалось солнечным бликом, деталь искусно украшенной каменной кладки превращалась в причудливой формы облако, и чем дольше вы рассматривали картину, тем меньше на холсте оставалось от башни{9}. «Это совсем просто, – сказал Каминский в своем первом интервью, – и дьявольски трудно. Я ведь слепну. Вот это я и пишу. И ничего больше».
Я прислонился затылком к облицованной кафелем стене и поставил книгу себе на грудь. «Вечернее солнце, разложенное на цвета спектра», «Отрешенная молитва Магдалины» и прежде всего «Размышления во время прогулки перед сном» по мотивам самого знаменитого стихотворения Риминга: почти неразличимый силуэт человека, одиноко бредущего сквозь свинцово-серую тьму. Собственно, только как дань уважения Римингу «Размышления» были показаны на выставке художников-сюрреалистов, где на них случайно обратил внимание Клас Ольденбург{10}. Два года спустя при посредничестве Ольденбурга одна из наименее удачных работ Каминского, «Обретение веры святым Фомой», экспонировалась на выставке поп-арта в галерее Лео Кастелли в Нью-Йорке. К названию картины организаторы добавили «painted by a blind man»[11]11
Написано слепым (англ.).
[Закрыть], а рядом поместили фотографию Каминского в черных очках. Узнав об этом, он так разозлился, что на две недели слег с лихорадкой. Выздоровев, он обнаружил, что отныне знаменит.
Я осторожно вытянул затекшие руки и потряс сначала правой, а потом левой; книга была довольно тяжелая. Сквозь приоткрытую дверь мой взгляд упал на картину, изображавшую старого крестьянина. Он держал в руках косу и гордо ее рассматривал. Картина мне нравилась. В сущности, нравилась больше, чем те, о которых я писал изо дня в день.
Прежде всего из-за слухов о его слепоте слава Каминского внезапно обошла весь мир. А когда его заверения, что он все еще видит, постепенно развеяли слухи, ситуацию уже нельзя было изменить: Музей Гуггенхейма организовал ретроспективный показ его работ, цены на его картины достигли головокружительных высот, фотографии запечатлели художника с четырнадцатилетней дочерью, в ту пору действительно хорошенькой девочкой, на вернисажах в Нью-Йорке, Монреале и Париже. Но зрение у него все ухудшалось. Он купил дом в Альпах и, поселившись в нем, стал жить затворником.
Шесть лет спустя Богович организовал в Париже последнюю выставку Каминского. Двенадцать больших картин, снова написанных темперой. Почти исключительно светлая палитра, желтый и голубой, кричаще-яркий зеленый, прозрачные бежевые тона; переплетающиеся потоки, в которых, стоило чуть отойти от картины или прищуриться, внезапно обнаруживались дотоле скрытые широко раскинувшиеся ландшафты; холмы, деревья, свежая трава под летним дождем, неяркое солнце, просвечивающее сквозь пелену молочно-белых облаков{11}. Я стал перелистывать медленнее. Эти картины мне нравились. От некоторых я просто не мог оторваться. Вода постепенно остывала.
Но благоразумнее было не признаваться, что их любишь, они получили убийственные рецензии. Критики сочли их безвкусицей, неловким промахом, проявлением болезни автора. На последней фотографии форматом в целую страницу Каминский, опираясь на трость, в черных очках, со странно безмятежным лицом медленно брел по залам выставки. Поеживаясь, я захлопнул книгу. Опустил ее на пол – и, как оказалось, прямо в большую лужу. Проклятие, теперь ее даже на блошином рынке не продать. Я встал, вытащил пробку и некоторое время наблюдал, как вода маленьким водоворотом уходит в слив. Посмотрел на себя в зеркало. Ну, где лысина? Нет никакой.
Почти все, кому приходилось слышать, что Каминский еще жив, удивлялись. Трудно было поверить в то, что он еще существует, где-то далеко в горах, в большом доме, в тени слепоты, под сенью славы. Что он следит за теми же новостями, что и мы, слушает те же радиопередачи и что он вообще принадлежит нашему миру. Я понимал – уже давно пора написать книгу. Моя карьера хорошо начиналась, но потом в ней наступил спад. Сначала я подумывал о полемике: не обрушиться ли в печати на какого-нибудь известного художника, а то и на целое направление; я мечтал о сокрушительной критике в адрес фотореализма, потом о защите фотореализма, но внезапно фотореализм вышел из моды. Так почему бы не написать чью-нибудь биографию? Я долго колебался, не зная, кого выбрать: Бальтюса, Люсьена Фрейда или Каминского, – но тут умер Бальтюс{12}, а Люсьен Фрейд{13}, по слухам, уже выбрал себе в биографы Ханса Баринга. Я зевнул, вытерся и натянул пижаму. Зазвонил телефон отеля, я прошел в комнату и, не подумав, снял трубку.
– Мы должны поговорить, – сказала Эльке.
– Откуда у тебя мой номер?
– Не важно. Мы должны поговорить.
Наверное, это действительно срочно. Ведь она сейчас в командировке по делам своего рекламного агентства, обычно она не звонила с дороги.
– Слушай, давай отложим. Я очень занят.
– Нет, поговорим сейчас!
– Ладно, – сказал я, – подожди!
Я опустил трубку. В темноте за окном я мог различить вершины гор и бледный месяц. Я глубоко вдохнул и выдохнул.
– Ну, в чем дело?
– Я еще вчера хотела с тобой поговорить, но ты опять ухитрился прийти домой, только когда я уже уехала. И опять…
Я подул в трубку.
– Ничего не слышно!
– Себастьян, это ведь не мобильный телефон. Я нормально тебя слышу.
– Извини, – сказал я. – Одну секунду.
Я опустил трубку. Мной овладела легкая паника. Я догадывался, что она хочет мне сказать, и собирался во что бы то ни стало сменить тему. Или просто положить трубку? Но к этому способу я прибегал уже три раза. Нерешительно я поднес трубку к уху:
– Да, я слушаю!
– Я звоню по поводу квартиры.
– А завтра я не могу перезвонить? Я очень занят, вот вернусь через неделю, и тогда сможем…
– Нет, не сможем…
– Что?
– Ты не вернешься. Сюда, ко мне. Себастьян, ты у меня больше не живешь!
Я откашлялся. Сейчас нужно было что-то придумать. Что-то простое и убедительное. Прямо сейчас! Но как назло, в голову ничего не приходило.
– В тот раз ты сказал, что это только на время переезда. На несколько дней, пока ты не найдешь новую квартиру.
– Ну и что?
– Это было три месяца назад.
– Свободных квартир мало.
– Достаточно, и дальше так не пойдет.
Я молчал. Может быть, это самый действенный прием.
– К тому же я познакомилась с одним человеком. Я молчал. Чего она добивается? Мне что, заплакать, заорать, умолять? А что, могу, легко. Я вспомнил, какая у нее квартира: кожаное кресло, столик с мраморной столешницей, дорогой диван. Комнатный бар, музыкальный центр, большой телевизор с плоским экраном. Неужели она и правда познакомилась с кем-то, кто готов слушать ее болтовню про агентство, вегетарианское питание, политику и японские фильмы? Что-то не верится.
– Я знаю, что это нелегко, – произнесла она срывающимся голосом. – К тому же я не хотела говорить об этом по телефону. Но иначе нельзя.
Я молчал.
– И потом, ты же знаешь, дальше так продолжаться не может.
Она это уже говорила. А почему не может? Я ясно представил себе гостиную: сто тридцать квадратных метров, мягкие ковры, из окна открывается вид на парк. Летними вечерами на стены ложился южный матовый свет.
– Не могу в это поверить, – выдавил из себя я, – и не верю.
– А надо. Я собрала твои вещи.
– Что?
– Можешь забрать свои чемоданы. Или нет, когда приеду домой, пришлю их тебе в «Вечерние известия».
– Только не в редакцию! – завопил я. Этого еще не хватало! – Эльке, давай забудем этот разговор. Ты мне не звонила, я ничего не слышал. На следующей неделе все обсудим.
– Вальтер сказал, что, если ты еще раз сюда придешь, он сам тебя вышвырнет.
– Вальтер?
Она не ответила. Его еще и зовут Вальтер? У него что, не могло быть какого-нибудь другого имени?
– В воскресенье он ко мне переезжает, – тихо сказала она.
Ах вот как! Теперь понял: на что только не идут люди, чтобы найти какое-нибудь жилье.
– А мне куда деваться?
– Не знаю. В гостиницу. К другу.
К другу? Перед моим внутренним взором замаячило лицо налогового инспектора, потом лицо бывшего одноклассника, с которым я случайно столкнулся на улице на прошлой неделе. Мы выпили по стакану пива, не зная, о чем говорить. Все это время я лихорадочно перерывал свою память в поисках его имени.
– Эльке, это наша общая квартира!
– Нет, не наша. Ты хотя бы раз за нее платил?
– Я побелил ванную.
– Нет, ее побелили маляры. Ты их только вызвал по телефону. А заплатила я.
– Ты хочешь предъявить мне счет?
– Почему бы и нет?
– Не могу в это поверить. – Я еще не произносил этой фразы? – Не могу себе представить, что ты на такое способна.
– Еще как, – сказала она. – Я ведь тоже не могла себе этого представить. Не могла! Как продвигается биография Каминского?
– Мы сразу нашли общий язык. По-моему, я ему понравился. Все дело в дочери. Она к нему никого не допускает. Мне надо как-то от нее отделаться.
– Желаю удачи, Себастьян. Может быть, у тебя еще есть шанс.
– Что ты хочешь этим сказать?
Она не ответила.
– Подожди! Нет, просто интересно, ты это, собственно, о чем?
Она положила трубку.
Я тут же набрал номер ее мобильного телефона, но она не ответила. Попробовал еще раз. Монотонный компьютерный голос попросил оставить сообщение. Попробовал еще раз. И еще. На девятом звонке я сдался.
Комната вдруг показалась неуютной. В картинах с эдельвейсами, коровами и всклокоченным крестьянином появилось что-то угрожающее, ночь за окном стала близкой и зловещей. Неужели это мое будущее? Пансионы, комнаты в сдаваемых внаем квартирах, подслушивающие квартирные хозяйки, кухонные запахи днем, а по утрам завывание чужих пылесосов? Нет, ни за что!
Бедняжка, наверное, в совершенном смятении, мне стало ее почти жаль. Насколько я ее знал, она уже почти раскаивалась в том, что мне наговорила; самое позднее завтра утром позвонит мне и плача попросит прощения. Она не умела передо мной притворяться. Уже несколько успокоившись, я взял диктофон, вложил первую кассету и закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться на воспоминаниях.
IV
– …Кого?
– Каминского. Мануэля Ка-мин-ско-го. Вы его знали?
– Мануэля. Да. Да-да. – Старуха улыбалась бессмысленной улыбкой.
– Когда это было?
– Что было?
Она приблизила к моим губам восковое сморщенное ухо. Я наклонился к ней и прокричал;
– Когда?
– Да боже мой, тридцать лет назад.
– Наверное, все пятьдесят будет?
– Нет, поменьше.
– Пятьдесят. Пересчитайте!
– Он был очень серьезный. Мрачный. Вечно держался в тени. Нас познакомил Доминик.
– Сударыня, я, собственно, хотел спросить о…
– Вы слышали Паули? – Она показала на птичку в клетке. – Он так чудно поет. Вы обо всем этом напишете?
– Да.
Голова у нее медленно поникла, на секунду мне показалось, что она заснула, но тут она вздрогнула и снова выпрямилась.
– Он всегда повторял, что долго будет неизвестен. Потом прославится, потом его снова забудут. Вы об этом пишете? Тогда напишите еще, что мы не знали.
– Чего не знали?
– Что можно дожить до такой старости…
* * *
– …Так как, вы сказали, вас зовут?
– Себастьян Цёльнер.
– Вы из университета?
– Да… Из университета.
Он засопел и неуклюже провел рукой по лысине.
– Дайте подумать. Познакомился? Я спросил у Доминика, кто этот надменный тип, он сказал, Каминский, как будто это что-то значит. Вы, может быть, знаете, в ту пору уже исполнялись мои симфонии.
– Как интересно, – устало откликнулся я.
– Чаще всего он просто сидел и молча улыбался. Воображал о себе невесть что. Вы же знаете, бывают такие люди, – считают себя гениями, еще не успев… А потом это еще и сбывается, mundus vult decipi…[12]12
Мир жаждет быть обманутым (лат.).
[Закрыть] Я тогда сочинял симфонию, один из моих квартетов исполнялся в Донауэшингене, и Ансерме{14} согласился…
Я покашлял.
– Ах да, Каминский. Поэтому-то вы и пришли. Вы же здесь не ради меня. А ради него, я знаю. Как-то раз мы пришли посмотреть его картины к Доминику Сильва, у него тогда была роскошная квартира на Рю Вернёй. Сам Каминский забился в угол, зевал и делал вид, будто это все ему совершенно безразлично. Может быть, и правда – он и не на такое был способен. Скажите, а из какого вы, собственно, университета?..
* * *
– …Если я правильно понял, – спросил Доминик Сильва, – за ужин платите вы?
– Пожалуйста, заказывайте что хотите! – удивленно сказал я. Позади нас в направлении Плас-де-Вож проносились машины, официанты ловко пробирались между плетеными стульями.
– А вы хорошо говорите по-французски.
– Более-менее.
– Мануэль говорил по-французски просто ужасно. В жизни не встречал человека, который был бы так безнадежно бездарен в том, что касается языков.
– Нелегко было вас найти.
Он сидел напротив, сухопарый и дряхлый, острый нос выделялся на его странно осунувшемся лице.
– Теперь мои обстоятельства изменились.
– Вы много сделали для Каминского, – осторожно начал я.
– Я не заслуживаю преувеличенных похвал. Если бы не я, то кто-нибудь другой ему бы непременно помог. Люди вроде него всегда находят людей вроде меня. Он ведь не был богатым наследником. Его отец, швейцарец польского происхождения или наоборот, точно не помню, еще до его рождения разорился и умер, позднее его мать поддерживал Риминг, но Риминг и сам был небогат. Мануэль вечно нуждался.
– Вы платили за его мастерскую?
– Случалось.
– А сейчас вы… уже не так состоятельны?
– Времена меняются.
– Откуда вы его знали?
– Нас познакомил Матисс. Я был у него в гостях в Ницце, и он сказал мне, что есть в Париже один молодой художник, протеже Рихарда Риминга.
– А его картины?
– Не потрясали. Но я подумал, что он станет писать лучше.
– Почему?
– Скорее из-за него. Он производил такое впечатление, будто от него можно ожидать большего. Вначале были довольно скверные картины, перегруженный деталями сюрреализм. Но он стал писать совершенно иначе, когда появилась Тереза. – Он сжал губы; интересно, зубы у него еще есть? Он ведь как-никак заказал бифштекс.
– Вы хотите сказать, с появлением Адриенны.
– Я знаю, что я хочу сказать. Может быть, вас это и удивляет, но старческим слабоумием я не страдаю. Адриенна была позже.
– Кто такая Тереза?
– Господи, она была для него всем. Она его совершенно изменила, даже если он в этом никогда не признается. Вы, разумеется, слышали, что случилось с ним в соляных копях, он же часто об этом говорит.
– Завтра я туда поеду.
– Съездите, вам понравится. Но Тереза была важнее.
– Я не знал.
– Значит, вам стоит начать сначала…
* * *
– …Давайте начистоту. Вы считаете его великим художником?
– Ну конечно. – Я встретился глазами с профессором Коменевым. – С определенными оговорками!
Коменев сцепил руки за головой, рывком откинувшись на спинку стула. Острая бородка у него слегка встопорщилась.
– Итак, по порядку. О ранних картинах можем не говорить. Потом «Отражения». Очень необычно для того времени. Технически великолепно. Но все-таки довольно безжизненно. Хорошая основная идея, воплощаемая слишком часто, слишком точно и слишком скрупулезно, да и прием в духе старых мастеров, это использование темперы тоже как-то не поправляет дела. Слишком много от Пиранези{15}. Потом «Вечернее солнце, разложенное на цвета спектра», «Размышления во время прогулки перед сном», городские пейзажи. На первый взгляд, замечательно. Но сюжет не слишком-то утонченный. И потом, будем откровенны, если бы мы не знали о его слепоте… – Он пожал плечами. – Вы видели оригиналы его картин?
Я замялся. Когда-то я собирался слетать в Нью-Йорк, но это было довольно дорого, и потом – для чего существуют альбомы?
– Конечно видел!
– Тогда вы, вероятно, обратили внимание на довольно неуверенную графику. Пожалуй, он пользовался сильными лупами. Никакого сравнения с прежним техническим совершенством. А потом? Боже мой, о поздних работах уже все сказано. Китч! Вы видели эту ужасную собаку у моря, подражание Гойе?
– Значит, сначала мастерство в ущерб непосредственности выражения, потом наоборот.
– Пожалуй. – Он убрал руки из-за головы, стул резко выпрямился. – Два года назад я проводил в университете семинар по его творчеству. Молодые люди были совершенно растеряны. Он для них пустое место.
– Вы с ним когда-нибудь встречались?
– Нет, зачем? Когда вышли мои «Комментарии к творчеству Каминского», я послал ему экземпляр. Он даже не ответил. Не счел нужным! Как я уже говорил, он художник хороший, а хорошие художники – дети своей эпохи. Вне времени только великие.
– Вы должны были к нему поехать, – сказал я.
– Простите, что вы сказали?
– Бессмысленно писать письма и ждать ответа. Нужно ехать самому. Нужно свалиться как снег на голову, нужно нагрянуть. Когда я писал свою зарисовку о Вернике… Вы знаете Вернике?..
Он смотрел на меня наморщив лоб.
– Он только что покончил с собой, и его семья не хотела со мной встречаться. Но я не уходил. Торчал у входной двери и повторял, что в любом случае напишу о его самоубийстве, так что пусть выбирают, говорить со мной или нет. «Если не дадите мне интервью, – сказал я, – значит, ваша точка зрения в статье учтена не будет. Но если бы вы согласились…»
– Простите, – Коменев наклонился и пристально посмотрел на меня, – о чем вы, собственно?..
* * *
– …Они недолго прожили вместе. Через год Тереза от него ушла.
Официант подал Сильва бифштекс с жареным картофелем, он жадно схватил нож и вилку и стал есть, шея у него дрожала, когда он глотал. Я заказал еще кока-колу.
– Она действительно была необыкновенная. Она видела в нем не то, чем он тогда был, а то, чем он мог стать. И потом она его таким и сделала. Я до сих пор помню, как она посмотрела на одну из его картин и тихо сказала: «А это непременно должны быть орлы?» Если бы вы только слышали, как она произнесла: «Орлы». Так кончился его символистский период. Тереза была чудесна! Брак с Адриенной стал неудачной копией этих отношений, она была немного похожа на Терезу. Сказать ли больше? По-моему, он так и не смог ее забыть. Если в жизни каждого человека есть своя решающая катастрофа… – он пожал плечами, – то у него была такая.
– Но дочь-то у него от Адриенны?
– Адриенна умерла, когда Мириам исполнилось тринадцать. – Он уставился в пустоту невидящим взглядом, как будто воспоминание причиняло ему боль. – Тогда она переехала к нему в этот дом на краю света и с тех пор ведет все его дела. – Он запихнул в рот слишком большой кусок мяса и не сразу смог его прожевать; я отвел глаза. – Мануэль все равно нашел бы людей, которые были ему нужны. Он считал, что мир ему чем-то обязан.
– А почему Тереза от него ушла?
Он не ответил. Может быть, он туг на ухо? Я подвинул диктофон к нему поближе.
– Почему…
– Откуда мне знать! Господин Цёльнер, существует столько объяснений, столько версий, а истина в конце концов всегда оказывается самой банальной. Никто не знает, что произошло, и никто не знает, что думает о нем другой! Пожалуй, нам пора заканчивать. Я отвык от слушателей.
Я удивленно посмотрел на него. Нос у него подрагивал, он отложил нож и вилку и, выпучив глаза, глядел на меня. Что же вывело его из себя?
– У меня осталось еще несколько вопросов, – сказал я осторожно.
– Неужели вы не замечаете? Мы говорим о нем так, как будто его уже нет в живых…
* * *
– …Это было на исполнении одной авангардистской пьесы. – Он выпрямился, потер лысину, провел рукой по двойному подбородку и собрал лоб жирными складками. Только попробуй еще заговорить о своей идиотской музыке, и я заткну тебе диктофоном глотку! – Он пришел на премьеру с Терезой Лессинг. Собственно говоря, чрезвычайно умная женщина, понятия не имею, что она в нем… Авангард в чистом виде, что-то вроде черной мессы, актеры в крови с головы до ног, пантомима под перевернутым распятием, но эти двое все время смеялись. Сначала они хихикали и не давали зрителям сосредоточиться, потом хохотали уже не сдерживаясь. Пока их не вывели из зала. Но, конечно, настроение пошло к черту – или не к черту, в любом случае, вы сами понимаете, желаемого эффекта не было достигнуто. После смерти Терезы он женился, потом его жена, само собой, ушла к Доминику, потом я его больше не встречал…
– К Доминику?
– А вы не знали? – Он нахмурился, его кустистые брови встопорщились, подбородок слегка всколыхнулся. – Да как вы вообще проводите расследование? На мои концерты он так ни разу и не пришел, они его не интересовали. Такой период выдается однажды в жизни. Ансерме собирался дирижировать моей симфонической сюитой, но как-то не получилось, потому что… Как, уже? Подождите, побудьте еще немного, у меня есть несколько интересных пластинок. Сейчас вы такого нигде больше не услышите!..
* * *
– …Что вы, собственно, думаете о его картинах? – Профессор Меринг пристально посмотрел на меня поверх очков.
– Сначала мастерство в ущерб непосредственности выражения, – сказал я. – Потом наоборот.
– Коменев тоже так говорит. Но, по-моему, он не прав.
– Я тоже так считаю, – быстро поддакнул я. – Что за предубеждение!
– Да и Коменев двадцать лет назад говорил совсем другое. Но тогда Каминский был в моде. Недавно я разбирал его со своими студентами. Они были в восторге. А еще я полагаю, что его позднее творчество недооценивают. Время все расставит по местам.








