355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Буланже » Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви » Текст книги (страница 8)
Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:09

Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"


Автор книги: Даниэль Буланже



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

– Я залью полный бак?

– Да, пожалуйста, – сказала Клеманс.

Над автозаправкой, которой оказывали честь своим присутствием молодые люди в кожаных фуражках и с галстуками-бабочками, занимался новый день.

– Ты спал как блаженный, как праведник. Ты даже храпел, да так громко, словно гром гремел.

– Где это мы?

– В Париже, у Орлеанской заставы. Я следила за тобой, смотрела в зеркало заднего вида, потому что во сне ты метался, словно тебя что-то беспокоило. Правда, я и сама была хороша… Я поехала по дороге, где было полным-полно выбоин и рытвин, но меня привлекла красота деревьев, росших вдоль нее. Они были столь хороши, что казалось, были бы вполне достойны представлять собой аллею, ведущую к замку… Тебя трясло, и ты все время постанывал. Тогда я сказала себе: поезжай-ка, милочка, по другой дороге, чтобы твоего приятеля не трясло и не подбрасывало на ухабах. Ну, я и поехала, и оказалось, что еду совсем не в том направлении, в котором нужно.

– Надо остерегаться благородных душевных порывов, Клеманс! Они хороши лишь для твоих романов! Там они вполне уместны и полезны!

Клеманс помогла мне выйти из машины, помогла разогнуться. Я принялся ее целовать и целовал долго-долго. Парень, служащий автозаправки, стоял и ждал, когда мы ему заплатим то, что с нас причиталось за полный бак бензина высшего сорта; он склонил голову набок, чтобы лучше видеть, как сливались наши губы в сладострастном поцелуе. Я достал бумажник, чтобы вытащить из него купюру, и выронил из него фотографию Клеманс, с которой никогда не расставался, самую дорогую бумагу из всех бумаг, самый дорогой документ из всех документов. Парень тотчас же поспешил поднять фотографию моего прекрасного идола и постарался вручить мне ее незаметно, подав в фуражке.

– Спасибо, – сказал я, – но, пожалуйста, не бойтесь оказаться нескромным, это фотография мадам.

– Я не хотел скандала, мсье. Мы здесь видим всякое… Ведь сколько парочек останавливается здесь, у наших колонок… Бывают солидные господа с юными любовницами… Простите меня, мадам. Но мне следовало догадаться, ведь вы совсем не так накрашены, как они. У них прежде всего видишь их губы… а у вас… у вас видишь ваши глаза.

Вся тьма, вся чернота, которая только была на освещенной ослепительным светом автозаправочной станции, сконцентрировалась в глазах Клеманс, а мне… мне до сих пор не удается передать их мрачный блеск…

Я вновь сел за руль.

– Давай вернемся в Институт. Мы уехали слишком уж поспешно. Запремся у себя на несколько дней.

Говоря это, я думал о ее крепком теле, представлявшемся мне одновременно и равниной, и рекой… Я мечтал, как я буду нырять в него и погружаться в его глубины, как буду нежиться в блаженном безделье во время последующего отдыха…

– Этот юноша, который залил нам полный бак…

– Да, так что с ним?

– Его лицо едва успело утратить детски правильную овальную форму, но в его чертах уже вполне отчетливо проглядывает мужская резкая угловатость, кожа у него матовая, с легким кремово-молочным оттенком, а брови черные и блестящие, словно эбеновое дерево… и этот лунный камень в мочке правого уха, эти зубы, поблескивающие словно грозное оружие в траншее рта, этот голос, пытающийся всех обмануть и звучащий якобы скромно и сдержанно, а на самом деле нагловато и развязно, и эта повязка, черная повязка на левом глазу…

– Когда ты все это успела рассмотреть?

– Пока ты меня целовал.

– И ты уже предчувствуешь, что у него будет блестящее будущее: щедрые чаевые, собственная машина, а затем… затем он станет хозяином автозаправки!

– Любой другой огорчил, расстроил, раздосадовал бы меня, но не ты. Ведь ты берешь на себя все низменные заботы, ты занимаешься второстепенными обстоятельствами и мелкими подробностями, а мне оставляешь лучшую долю. Любовь моя, мы с тобой только что встретили… арабского принца. Его зовут Али, он – сын одного эмира из стран Леванта, отец его хочет дать своему наследнику современное образование и воспитание, так чтобы принц занялся каким-нибудь конкретным делом… к тому же на него возложена особая разведывательная миссия на этой огромной автозаправке, где останавливаются все машины дипломатов и дипломатических служб. Он стажируется здесь уже чуть больше года. И тогда…

– Скажи лучше «и вот…».

– Ты поправишь меня потом… Он влачит нищенское существование наравне с другими служащими в жалких постройках барачного типа, наскоро выстроенных у автозаправки. Иногда он приглашает туда выпить апельсинового сока из пакетов одну девчонку из обслуги, уборщицу туалетов, Патрисию Морниш; она живет с отцом, тюремщиком, работающим в тюрьме в городке Фресн. Она приезжает на работу на велосипеде. Она любит Али. Он уйдет отсюда, ее возлюбленный, из автостоянки, но не из сердца Патрисии.

– Мы не должны были останавливаться у этой автозаправки! – воскликнул я. – Нам не надо было наполнять здесь бак!

– Это судьба, Огюст. Машина уже начала чихать и кашлять.

– Ну, если это ради грустной истории о неудачах и поражениях, то, как говорится, спасибо, не надо!

– Ах, как же в тебе все же мало веры! Ну, слушай же… Итак, прошло три года… а я напишу, что миновали тридцать шесть лун… И вот Али возвращается туда, где он проходил жизненную школу, на бронированном «мерседесе», с личным шофером и телохранителями. В эту минуту Патрисия выходит со своей щеткой и ведрами из кабинета директора. Несмотря на щедро расточаемые ласки патрона, глаза ее из-под ниспадающих на лоб кудрей смотрят печально. Один из приближенных Али осторожно, деликатно берет ее под руку… Мне кажется, нет никакой нужды убивать хозяина автозаправки, ведь он склонился над своей любимой газетой, где опубликованы результаты последних скачек, и ничего вокруг не видит и не слышит. Неделю спустя Патрисия уже прогуливается в золоченых туфлях без задников и каблуков по террасе дворца в благословенной Аравии. Безмолвные и бесшумные, словно тени, женщины приносят ей кофе, пирожные с заварным кремом, восточные сладости, всякое печенье на меду… Она смотрит на сложную, закрученную в кольца трассу, проложенную в самом сердце пустыни, где Али испытывает свои новые болиды… а потом из недр дворца, откуда-то из-за колонн, инкрустированных пластинами разноцветной слюды, доносятся звуки музыки… звуки танго приближаются, и под их аккомпанемент в огромном пустом зале, залитом светом тысяч лампочек, сближаются и сливаются воедино две танцующие тени, буквально растворяясь друг в друге. Но что я слышу? Что происходит в двух шагах от дворца, за одним из песчаных барханов?

– Там ревут танки, спущенные на парашютах с огромных транспортных самолетов. Они движутся по пустыне, то и дело подрываясь на минах. Нефтяные вышки объяты пламенем, и дым от пожарищ черным саваном окутывает все вокруг, застилает небо, так что становится темно, как ночью. В этой темноте повсюду мелькают то ли призраки, то ли люди, но, как бы там ни было, там идет бой, льется кровь, совершается смертоубийство. А потом какой-нибудь праздный турист платит приличную сумму агенту из бюро путешествий, чтобы посетить место, где разыгралась трагедия, чтобы испытать острые ощущения.

– Я не согласна на такой конец, Огюст. Какая муха тебя укусила? Ты не сообщаешь нам ничего нового со всеми этими твоими танками, минами, горами человеческих трупов, с проявлениями садизма и глупости. Нет уж, давай останемся в пустыне. Я хотела бы туда съездить.

– Но в пустыне небезопасно, там тоже может произойти всякое…

– Потому что меня там нет, – парировала она.

Я часто задавался вопросом, откуда у Клеманс был этот дар обращать себе на пользу, на пользу своему благополучию и благосостоянию любую, казалось бы, самую неблагоприятную ситуацию и любое положение дел. Разумеется, в детстве, довольно несчастливом, она им не обладала. Потом она обрела кое-какую власть над собой, научилась собой управлять и владеть… Меня интересовало, потерпела бы она, чтобы кто-то другой обладал над ней какой-то властью? Она сохранила приятные воспоминания о том периоде, когда ее перевели в монастырский пансион, где парижские монахини со своими чуть наивными лицами походили на статуи из какой-нибудь деревенской церквушки. Рассказы о детстве, проведенном в Оверни, дышали свежестью и были напоены солнцем, ветром и воздухом, так что мне становилось завидно, и я начинал стыдиться того спертого, тяжелого воздуха, которым я сам был принужден дышать в те годы на Севере, где мне приходилось довольно туго. Я расспрашивал свою подругу об исчезновении тех людей, что были ей дороги и чья смерть могла бы причинить ей страдания. Но она, как оказалось, совсем не плакала, когда ее мать погибла по нелепой случайности во время одного из сельских праздников, на ярмарке, качаясь на больших качелях. Эти праздники были единственным развлечением для этой суровой и молчаливой женщины. Она не пропускала ни одной ярмарки на пятнадцать лье в округе, и Клеманс утверждала, что в конце концов ее матушка получила то, что хотела: вознесение на небеса, немного, правда, странноватое и грубоватое, но все же вознесение, на ее особенный лад.

– А твой отец, он как все это перенес?

– Он возложил на могилу букетик дельфиниума, оставил свою работу и увез меня к своей кузине в Париж, он мечтал о ней.

Я попытался ступить на тропинку иронии и насмешки, стремясь следовать за Клеманс шаг в шаг, но оказался на ложном пути, так как никакая горечь и злоба не обитали в ее душе. Когда она предавалась отдыху, когда она была спокойна, она будила во мне воспоминания о фруктовом саде в тихий летний вечер. Вы видите эти обнаженные прекрасные плоды, таинственно отсвечивающие в игре нескромных теней и света? Что может быть чище?

По природе своей я не склонен доверять тому, что лежит на поверхности. На протяжении моей жизни я сорвал немало яблок, но некоторые из них, сочные и крепкие на вид, с гладкой неповрежденной кожурой, на деле оказались гнилыми, их плоть под этой глянцевой оболочкой оказывалась разложившейся, а сердцевина и вовсе совершенно сгнившей… Короче говоря, я обнаруживал, как говорится, кусок дерьма в шелковом чулке. Разумеется, я отказываюсь от подобных сравнений в случае с Клеманс! Но я хочу сказать, что, быть может, тот дар доброты, который является ее характерной чертой, был своего рода последствием какого-то внутреннего дискомфорта, какой-то сжигавшей ее изнутри тревоги? А быть может, он был порождением какого-то тайного внутреннего изъяна? И блаженная улыбка ангела-победоносца появлялась откуда-то из дьявольских глубин? Быть может, прекрасная роза вырастала на куче навоза? Мне очень трудно и больно употреблять некоторые формулировки в этой хвалебной оде во славу любви, но кто знает, какие краски и какие вещества добавляет порой художник к краскам на своей палитре, чтобы сделать полотно, над которым он трудится, совершенным, достойным восхищения? Быть может, он примешивает к краскам табачный пепел, слюну и одному Господу известно, что еще…

Сама натура, сущность Клеманс пришли мне на помощь и помогли на седьмой день нашего знакомства, в воскресенье, когда мы впервые позволили себе передохнуть после целой недели «инициации», посвящения в новую веру… как я бы определил то, чему мы предавались. Ночью я внезапно проснулся, потому что меня кто-то как-то странно окликнул. Клеманс спала, но во сне она звала Огюста. Нет ничего более сладостного и более волнующего для человека, чем услышать свое имя в подобных обстоятельствах. Я не стал ее будить и принялся ожидать второго призыва-мольбы из уст этого во всех отношениях безупречно прекрасного создания, которое, казалось, глубоко страдало, и вот, уступая голосу глупой мужской гордыни, я удержался от желания поскорее войти в нее и удовлетворить ее просьбу; вдруг я понял, что она вовсе не зовет меня, как мне показалось, а говорит о чем-то своем… о чем-то совсем другом… Она бредила… или грезила вслух… Я затаил дыхание и прислушался. Вскоре она затихла. Однако в последующие ночи все повторилось, и не раз. В словах, вылетавших из уст Клеманс во время сна, не было никаких связных мыслей, не было никакого порядка и особого смысла; темп речи постоянно менялся, фразы были коротки и отрывисты. Все это скорее напоминало разлетевшиеся под порывами ветра листки с нотами, сорванные этим порывом с пюпитров в каком-нибудь оперном театре, где вечером, когда за стенами театра бушевала гроза, кто-то вдруг отворил двери и окна. Предстояло ли мне найти в этой тайной партитуре партии Клеманс секрет ее дневных арий? Были ли реальное счастье и удача романистки порождением ее ночных страхов? Увы, я не просыпался при каждом таком проявлении ее естества, но все же у меня было время записать некоторое количество фраз и слов. Часто у этих жемчужин отсутствовала связующая нить, и они оставались россыпью, и я никак не мог собрать их на нить, чтобы получилось целое ожерелье. Но мне казалось, что я не обладаю всеми правами на подобные действия… Разве совместная жизнь с человеком под одной крышей дает нам право действовать под покровом тишины подобно вору и тайком раздевать и грабить того, с кем мы живем?

– А известно ли тебе, Клеманс, что ты делала сегодня ночью?

– Как что? Спала.

– Ты то ли бредила, то ли спала и видела сон, но ты разговаривала, и говорила довольно громко.

– Расскажи, о чем я говорила.

– Я не все понял…

– Ну же, Огюст, не напускай на себя такой высокомерный и чопорный вид! Не дуйся! Мне ровным счетом нечего от тебя скрывать. Мои сны принадлежат тебе, они в твоем распоряжении. Ты можешь их записывать.

– Постарайся говорить во сне помедленнее, – сказал я, – и произноси слова почетче. Я ведь очень добросовестный человек, все делаю всегда очень тщательно, а потому и достаточно медленно.

– Огюст, невозможно видеть сны по взмаху волшебной палочки или по собственной воле. Сделай над собой усилие, постарайся писать побыстрее. Мне бы так хотелось использовать мои сновидения. Я никогда не знаю, чем мне заполнить сны моих пастушек, когда они не думают о своих сказочных прекрасных принцах. Я придумала несколько весьма эротических картинок для первого варианта «Возьмите меня за руку», но ты их выкинул, безжалостно вымарал.

– И видишь, каков результат: тебя читают во всех семьях, даже в Японии. Неужто ты об этом сожалеешь?

– Лучше заниматься любовью, чем говорить об этих занятиях, но чтение описаний всяческих проказ и шалостей тоже порой наводит на всякие фривольные мысли, в особенности когда человек одинок.

– Жить как онанист! – воскликнул я.

– А что? Это был бы для нашего мира чудеснейший способ угасания и вымирания, Огюст.

Клеманс над чем-то глубоко задумалась, а я перечитал вслух несколько отрывков фраз, вырвавшихся из ее уст во время сна, словно вытолкнутых неведомой силой; я записал их на листках школьной тетрадки… Надо вам сказать, что я всегда любил, просто обожал писать именно на листках школьных тетрадок, это доставляло мне несказанное удовольствие. Так вот, я записал следующее: «Больше никаких колыбелей! Любовь или война, и никаких предсмертных хрипов!»

– Нет, все это никуда не годится, использовать в романе такие высказывания невозможно, – сказала Клеманс. – И ничего больше? Увы, ты увидел лишь горные вершины, пронзившие облака и возвышающиеся над ними, а вся основная горная цепь осталась лежать внизу, недоступная твоим взорам, со всеми горными плато, пропастями, долинами и деревушками. Иногда я встречаю там тебя в разных обличьях, но, должна признать, все костюмы, как бы ты ни был одет, тебе идут.

– А что я делаю? Я говорю с тобой? Я за тобой ухаживаю?

– Не всегда. Прошлой ночью ты был одет как житель Тироля, ты сидел у водоема, в центре которого бил фонтан, посасывал фарфоровую трубочку и беседовал на тему о переустройстве мира с господами, одетыми точь-в-точь как ты, у всех у вас были одинаковые султанчики из барсучьего меха на зеленых фетровых шляпах. Вы все сидели спина к спине на двусторонних диванах для двоих, но это были не простые скамьи, а мраморные изваяния леопардов, и леопарды эти смотрели точно на четыре стороны света. Фонтан в центре водоема бил так, как будто бы задавал ритм вашим словам, бил он довольно сильно, так что брызги долетали до вас, и вы уже начали как будто промокать. Я как раз выходила из кондитерской, расположенной напротив фонтана, увидела вас и бросилась к вам, чтобы спасти от неминуемого воспаления легких, но вы не обратили на меня внимания и продолжали спокойно, бесстрастно обсуждать план переселения всех женщин на отдаленные острова. Я спросила, на какой остров сошлют меня, чтобы я там погибала от тоски, исходила злобой и в конце концов умерла, но вы мне ответили: «О нет, дорогая Клеманс, вас это не коснется. Мы вас сохраним как память о всех женщинах. Мы предусмотрели построить для вас особый музей, где вы будете выставлены на всеобщее обозрение в стеклянной клетке. И мужчины время от времени будут захаживать в этот музей, чтобы посмотреть, что собой представляли женщины». – «О, наверное, надо было иметь каменное сердце, чтобы не возненавидеть вас!» – воскликнула я, и в этот миг леопарды ожили, встрепенулись и сделали какое-то движение, так что все вы оказались в воде, потому что они вас туда сбросили, но я тебя выловила… Я открыла глаза и увидела, что ты стоишь около окна, на улице идет дождь, а ты что-то пишешь на листочке, так и норовящем вырваться у тебя из рук и улететь.

– Да, так оно и было, – сказал я, вытаскивая листок из тетради, – я слышал отдельные слова: острова, мрамор… И я вообразил, что ты совершаешь круиз по островам Эгейского моря. Как бы там ни было, но я благодарю тебя за то, что во сне ты вытащила меня из воды.

– Такова моя роль, Огюст.

Я настоятельно просил, умолял ее поведать мне о том, что она чаще всего переживала в своих приключениях во сне, я молил ее раскрыть мне эту тайну, но я очень сомневаюсь, что из ее рассказов пробился какой-то лучик света, который мог бы осветить ее и помочь постичь суть ее поведения днем. Кстати, я сам, в том, что касалось моей собственной жизни, так никогда и не нашел ничего существенного в вязкой тине моих ночей, я не извлек оттуда ничего большего, чем можно было бы извлечь из кофейной гущи. Я смотрел, как Клеманс внутренне собиралась, сосредоточивалась, удобно устроившись среди подушек, усевшись прямая, как сама справедливость (в другом случае я бы сказал, как палка), на кровати, то есть на месте совершения тех преступлений, что она собиралась сейчас проанализировать. Это была настоящая гадалка на картах. Надо заметить, я недостаточно упорно упоминал в описаниях Клеманс о том выражении трогательного и, быть может, чуть приторно-сладкого внимания, той пленительной заботливости и чуткости, что я обнаружил у нее при нашей первой встрече. Должен сказать, я никогда ни до, ни после нее не встречал ни у кого столь глубокого, всепроникающего, столь мягкого и нежного взора синих глаз. Я изо всех сил боролся, чтобы мое внимание не отвлекали, не рассеивали причудливые движения губ и прихотливая игра теней, которые отбрасывали непомерно длинные ресницы. Она решительно разрушала и отметала все мои убеждения, все прежде сформировавшиеся воззрения, и я был готов благословить наших матерей за то, что они произвели нас на свет божий.

Этот журналист, все время твердивший Клеманс: «Вы прекрасны», вместо того чтобы задавать ей вопросы, видимо, был и остался единственным, кто ее понял, кто постиг ее сущность. Красота сама отвечает на все вопросы. Если человек красив с головы до пят, надо ли знать о нем нечто большее?

– Ну ладно, расскажу, – сказала она. – Чаще всего, по крайней мере через раз, я во сне летаю, и мои длинные, мощные крылья легко и мягко складываются, нежно обнимая мои бедра. Воздух – моя стихия. Я парю, парю, потом стремглав падаю вниз и пролетаю низко-низко над водой, почти касаясь ее крыльями. Я никогда не вижу птиц впереди себя, но иногда ощущаю, что они летят следом за мной, словно хотят поймать. Чтобы их обмануть, сбить с толку, я нарочно сбрасываю перья, которые они легко, играючи хватают на лету. Все это происходит в абсолютной тишине, я беззвучно скольжу по воздуху, и мой полет заканчивается в каком-то дивном краю, где так свежо и прекрасно, но этот край как бы отгорожен от всего остального мира. А во время полета подо мной проплывают сонные города с приятным мягким климатом и разноцветные поля… Мне кажется, я знаю, как живут ангелы…

– Быть может, – сказал я, – они, подув на твоих героев, таким образом передают им свою способность к молниеносному вознесению к небесам, а следовательно, и способность к головокружительному успеху. Я не вижу, каким иным способом ты могла бы ими воспользоваться.

– Я ни о чем не спрашиваю, Огюст, и ничего не прошу. Это ты задаешь вопросы. Я пишу так, как это было задано, предназначено свыше написать. Знаешь, в тебе иногда проглядывает что-то от ученого педанта, от зануды-воспитателя. Открой окно, здесь так душно, что можно задохнуться.

Я повиновался, выполнил ее просьбу, затем опять прыгнул в кровать и притворился полным дурачком, чтобы она могла поскорее вновь уснуть и оказаться среди своих ангелов.

Среди ночи я проснулся от каких-то громких криков. В комнате царил мрак. Это на улице горланили какие-то пьянчуги, так сказать, падшие ангелы. Я встал и пошел закрывать окно.

* * *

Я очень обеднил бы портрет Клеманс, сделал бы его крайне невыразительным, если бы забыл описать, какой она становилась, когда мы с ней были наедине. Черты ее тогда приобретали четкость гравюры. Это могло произойти утром или после полудня, когда мы сидели за столом или когда она, стоя, просматривала какую-нибудь книгу, вне зависимости от того, холодно было или жарко. Она передвигалась по комнате так, словно меня не существовало. Однако я был хорошим, благодарным зрителем. На ней обычно ничего не было, кроме легкого и тонкого слоя рисовой пудры на коже; она опустошала одну за другой кроваво-красные лакированные коробочки пудры, так похожие на те, что я видел у моей мамы и про которые мне было известно, что они достались моей маме по наследству от ее мамы, то есть от моей бабушки. Пуховки, укрепленные на кругленьких шариках из букса, напоминали цветы, дошедшие до нас из той незапамятной эпохи, когда некие божества и полубожественные существа размышляли над вопросами о бренности всего сущего. Напудрившись, Клеманс начинала натягивать белые чулки из грубых толстых нитей, которые она и перевязывала где-то на середине ляжки шнурками от ботинок, завязывая спереди бантик. Она не смотрела в зеркало над комодом, не смотрела она и на свое отражение в оконном стекле. Я в это время часто бывал занят тем, что читал и перечитывал то, что она сочинила накануне; листочки были исписаны очень крупным, четким почерком, при котором мысль, высказанная автором, легко воспринимается и быстро усваивается; писала она всегда гладко и спокойно, без сбоев и нервных срывов, так что и читалось ею написанное легко и приятно.

Я отрывался от чтения, поднимал голову. Моя красавица стояла обнаженная, стояла неподвижно и о чем-то не то размышляла, не то грезила. Еще раз, и в который уже раз, к моему восхищению примешивалось откровенное изумление. Каким образом это создание, обладавшее даром создавать дьявольски запутанную интригу с воистину инфернальными узлами, могло внешне являть взору такую гладкую поверхность? Она демонстрировала такой самоконтроль, такую способность владеть собой, что препятствовала возникновению любого желания как-то задеть ее или сравниться с ней. Я вновь принимался за чтение, вновь погружался в волны чувств, столь дорогих сердцу Клеманс, в море порывов и обмороков, но внезапно шорох крыльев, тот самый, что сопровождает явление божественных вестников, застигал меня врасплох и так оставлял на какое-то время в крайне недоуменном состоянии: Клеманс вдруг целовала меня в шею. И тогда я пропускал какое-нибудь прилагательное, которое собирался было уже вычеркнуть в последней прочитанной мной фразе. Сколько ошибок я пропустил именно по этой причине! Моя божественная подруга вырядилась как настоящая светская дама: шляпка, костюм, туфли на высоких каблуках, – и навела меня на мысль о посещении ресторана, принадлежащего ливанцу.

– Я отказалась от шофера-испанца в последней главе… я ведь тебе, кажется, уже об этом говорила? Я предпочла, чтобы он оказался ливанцем, вот почему мне нужно знать, что он ест. Видишь ли, он вызвал у меня чувство голода.

Я всегда подчинялся любым желаниям Клеманс, не задавая ни ей, ни себе никаких вопросов, не замечая того, что моя жизнь была полностью посвящена ей, не замечая того, что она, вероятно, могла бы попросить меня сделать все что угодно, и я бы выполнил любую ее просьбу, кроме разве только просьбы убить ее, ибо человек не прерывает течения струи воды, утоляющей его жажду, вот так просто, за здорово живешь, без причины или по прихоти.

Я позвонил Шарлю Гранду, чтобы спросить адрес лучшего ливанского ресторана.

– Это «Серебряный кедр» на улице Сири. Да, но где вы сейчас?

– В Институте.

– Ну, Авринкур, это же несерьезно! Я же просил вас поехать куда-нибудь отдохнуть вдвоем. Вы что, забыли? Вы же мне обещали. Передайте-ка трубку Маргарет Стилтон, именно Маргарет Стилтон, а не Клеманс Массер. Алло, это вы, Стилтон?

– Как поживаете, Шарль? Почему у вас такой грустный голос? Что, продажа моих книг идет не очень хорошо? Количество проданных книг уменьшается?

– Ничуть не бывало. В самые плохие дни мы продаем не менее двух тысяч экземпляров. Нет, речь идет о вас, о вашей драгоценной особе, о вашем здоровье, вот что меня заботит. Я ведь просил вас поехать отдохнуть. Вы что же, хотите поиграть на моих нервах? Хотите, чтобы у меня лопнуло терпение?

– Видите ли, Шарль, у нас тут приключилась одна маленькая неприятность. Огюст слегка занемог после того, как дал проявиться своей бурной страсти к пирожным. Ну разумеется, мы оба с вами знаем, какой он сластена и лакомка. Но ведь он в этом смысле – истинное дитя, так за что же на него сердиться? Нет, Шарль, послушайте меня, дайте мне сказать. Если бы он не был ребенком, он бы первым и не распробовал мои произведения, не почувствовал бы их сладости, не почувствовал бы, в чем их вкус. Мы с ним составляем наилучшую «конфетку» в мире; вы, наверное, знаете, каково определение такой «конфетки», по крайней мере я надеюсь, что вам оно известно… «конфетка», в которой обе составляющие ее части идеально подходят друг другу и сосуществуют вместе. Кстати, должна вам сказать, что хороший аппетит является первейшим качеством, необходимым для завоевателей и победителей, короче говоря, для людей успешных. Все великие, в сущности, были большими детьми, и так со времен ранней античности и до наших дней. Я припоминаю название одной книги, которую я нашла у Пенни Честер и не прочла, а буквально проглотила… «Земля – это лакомство». Да, так вот, как только я ее раскрыла и прочитала пролог, так почувствовала, что у меня просто слюнки потекли…

Клеманс, мой неистощимый источник красноречия и богатства! Тебе тогда еще было неведомо, сколь велика способность Шарля Гранда к сопротивлению. А я так и видел его мысленным взором в этот момент, сидящего за своим столом по-американски, то есть положив ноги на стол, держащим телефонную трубку на животе и уставившимся в потолок, откуда из установленного там динамика лился голос Клеманс. В этот миг Шарль был невозмутим, бесстрастен и непоколебим, подобно скале, противостоящей мощному потоку. А Клеманс все продолжала вести свои речи, подмигивала мне и подавала какие-то знаки своей нежной, ласкающей рукой.

– Алло, алло, Шарль, я что-то вас почти не слышу! Ну как, вы успокоились?

– Я жду от вас почтовую открытку, – ответил он, – пожелтевшую от времени, забытую вами на стойке в какой-нибудь убогой кондитерской и помеченную штемпелем какой-нибудь совершеннейшей дыры в жутком захолустье, о которой я никогда слыхом не слыхивал. И никакого текста, одни лишь ваши «наилучшие пожелания». А теперь отправляйтесь в ресторан и приятного вам кедра!

* * *

Всякому человеку однажды вдруг приходится испытать определенное омертвление чувств, когда у него словно появляется бельмо на глазах и он перестает видеть все то, что касается предмета его любви. Да, он действительно физически больше не видит ту особу, которую он любит или которую он любил, хотя она и находится рядом с ним. Объект былой любви как-то незаметно отступает, скрывается и предоставляет вам, вполне довольному собой и жизнью, заполнить освободившееся пространство. По моему мнению, это первый признак грядущего разрыва, ведь это явление влечет за собой бесконечные извинения, неловкость, замешательство, злость, гнев, ненависть, усталость и, наконец, забвение. И тогда вам остается только резким толчком открыть дверь, ведущую в царство неземной любви и божественного утешения. Я прочел обо всем этом, когда правил ошибки и убирал опечатки в «Проповеди об утешении» достопочтенного отца Бенуэ, того самого отца Бенуэ, чьи произведения в стародавние времена были бы внесены в список книг, запрещенных католической церковью, а его самого отлучили бы от Церкви и осудили бы на изгнание, настолько текст его творения был резок, груб, вольнодумен и даже малопристоен, ибо автор нисколько не считался с общепринятой моралью и благопристойностью: он бросал вызов стыдливости ради того, чтобы ярко и выпукло показать разницу между грязью распутства и божественной благодатью, а также для того, чтобы показать, сколь велик тот путь, который каждый должен проделать ради самого себя.

Почему я вспомнил про этот труд, который меня прямо-таки очаровал, заворожил? Я только что собрал чемодан, закрыл дверь Института на ключ и спустился вниз по лестнице, чтобы направиться в гараж, и вдруг, выйдя на улицу и оказавшись на тротуаре, столкнулся с какой-то женщиной. Я буквально налетел на незнакомку и принялся извиняться. Но это была вовсе не незнакомка, это была Клеманс, ожидавшая меня на улице со своей дорожной сумкой в руке. Я не видел, как она вышла из квартиры. Я о ней даже не думал, совсем не думал. Поразительно, но факт, здесь, на тротуаре, столкнувшись с ней лицом к лицу, я, пусть на протяжении двух-трех тысячных долей секунды, не узнавал ее! А произошло вот что: словно проявился черно-белый негатив… словно спала какая-то пелена, и я увидел перед собой роскошную, великолепную женщину, слишком красивую для меня.

– Что ты там делал?

– Запирал чемодан.

– Ты уверен, что едешь со мной?

И она залилась тем чарующим смехом, самым прекрасным смехом на свете, которым она заставляла смеяться своих героев в конце романов: смехом звонким, переливчатым, победным, ангельским. Разумеется, я вычеркивал все эти прилагательные при чтении рукописей, но Шарль упорно принуждал меня их вставлять, и он был прав, так как во всех статьях, во всех хвалебных отзывах авторы все как один подчеркивали простодушную дерзость или дерзновенную наивность феноменальной, удивительной, восхитительной Маргарет Стилтон и ее полнейшее презрение к тому, что скажут люди, то есть ко всяким кривотолкам и пересудам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю