Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"
Автор книги: Даниэль Буланже
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Да, «Милейшая душа» – прекрасное название, – кивнула Клеманс.
– Она легко находит названия для своих произведений, – добавил я. – А вам как? Нравится?
– Очень, – заулыбалась вдова Леон. – Оно в чем-то созвучно с кличкой, на которую отзывалась моя коза… Хорошая была коза и молока давала много, но с возрастом мой желудок стал бунтовать, и мне пришлось от молока отказаться, хотя на вкус оно мне и нравилось. Я подарила ее одному из соседей, он частенько оказывает мне кое-какие услуги…
– Какого же рода услуги? – простодушно, с самым невинным видом осведомилась Клеманс.
Вдова Леон в ответ только прикрыла глаза.
Уже рассвело. Нам не терпелось увидеть улицу, на которой стоял «Золотой орех», ведь мы подъехали к нему поздно ночью, да и вообще нам хотелось посмотреть, как выглядит селение, которое мы избрали в качестве глухой, Богом забытой деревушки, хотя оно на самом деле, может быть, и не было таковым. Из-под двери тянуло каким-то странноватым, на мой взгляд, запахом, я бы сказал, что то был запах кремня, из которого только что высекли искру, смешанный с запахом плюща.
– Я очень рада, что вы заехали ко мне и что я вас все-таки приняла. Знаете, это происшествие даже могло бы подвигнуть меня на то, чтобы вновь открыть гостиницу, по крайней мере оно пробудило во мне такое желание, но я в своей жизни уже потрудилась достаточно, наработалась досыта. Чтобы в конце концов тебе попались такие постояльцы, как вы, надо принять столько других, гораздо менее приличных и порядочных! Вы себе даже и не представляете! Останавливаясь в маленькой гостинице, люди почему-то воображают, что им все позволено, они задирают нос, важничают, ко всему придираются, никогда ничем не бывают довольны… Скупы до ужаса, настоящие скряги, да к тому же еще и грязнули с вонючими ногами. Я не хочу их больше видеть.
– А вам не скучно? Не тоскливо?
– Да с чего мне скучать и тосковать? Я не одна, меня всегда окружают тени тех, кто покинул меня. Прежде всего это Парфе, само олицетворение любви; потом – дядюшка, воплощение всяческих страхов, опасений и отрицаний мерзостей жизни; а также тень моего далекого предка конюха короля Наварры, и он для меня является олицетворением приспособляемости к жизни. Говорили, он был столь предан королю Генриху, что чистил его коня мелом, дабы лошадиная шкура прямо-таки сияла белизной. Ну можно ли лучше служить своему господину? Можно ли более ловко выслуживаться? – Она коротко нам поклонилась и закрыла дверь.
– Вот персонаж, с которым бы мне хотелось почаще встречаться в своих книгах, – сказала мне Клеманс. – Она принадлежит к тому сорту людей, что спускаются по ступенькам лестницы вниз, к земле, к грубой прозе жизни, в то время как я склонна всегда подниматься вверх и витать в облаках. От нее исходят простые, но такие живые флюиды, от нее пахнет, нет, не пахнет, а буквально несет грубой, еще не обработанной овечьей шерстью и скисшим молоком.
– О нет, дорогая, не бросай своих принцесс, княгинь и герцогинь, ведь они обеспечивают наше существование, – сказал я.
Как оказалось, гостиница «Золотой орех» находилась в крохотной деревушке, на перекрестке, где сходились прямо в центре долины два шоссе и три проселочные дороги. В этой котловине воздух застаивался, и сейчас здесь стоял терпкий запах раздавленных бобовых стручков. На дорогах было пустынно и тихо, ни машин, ни пешеходов, и мы задавались вопросом, может ли хоть что-нибудь на свете потревожить сей мирный пейзаж, нарушить покой этой глухомани. Вокруг росли старые ореховые деревья, крупные, мощные, которые, казалось, тяжелой массой своих крон как бы подпирали обесцвеченный зимой амфитеатр опоясывавших долину холмов. Узкая полоска земли, поросшая пожухлой травой, опутанная колючей проволокой, отделяла гостиницу от соседнего дома; был он приземист и неказист, дверь его, когда-то, быть может, несколько столетий назад, выкрашенная голубовато-серой краской, перекосилась и осела, а краска потускнела и облупилась. Дул довольно сильный холодный ветер, и вид этого забытого Богом и людьми местечка порождал ощущение какой-то дисгармонии и безнадежности. Вероятно, у каждого места на земле есть своя атмосфера, своя музыка, свое настроение. Так вот, здесь, около «Золотого ореха», возникало ощущение, будто в ушах у нас стоит какой-то неприятный звон, словно кто-то тянет на волынке тягуче-тоскливую мелодию. Узколобая коза уставилась на нас, когда мы прошли мимо. Выглядела она неважно: грязная шерсть свалялась и кое-где висела клочьями. Клеманс крепко сжимала мою руку. Мы дошли до навеса, под которым были свалены какие-то выкорчеванные пни и вязанки хвороста; задняя стенка этого хлипкого сооружения примыкала ко второму и последнему дому этого жалкого селения. Вокруг него бродили кошки, они низко опускали мордочки и старательно делали вид, будто нас не видят.
– Быть может, когда-то, в стародавние времена, «Золотой орех» был постоялым двором, кстати, возможно, и очень посещаемым, – сказала Клеманс. – Я так и вижу, как сюда съезжаются охотники после псовой охоты. Мне также кажется, что здесь совершались преступления. Вот послушай…
Она остановилась и заставила меня последовать ее примеру. Я прислушался, но не услышал ничего, кроме звонкого петушиного крика, несколько раз огласившего окрестности. Мы искали покой и тишину, мы нашли их здесь, но почему-то от этого покоя и от этой тишины нам стало страшно.
– В ближайший городок, и поскорее, – воскликнула Клеманс. – Мне нужен шум городских улиц и горячая ванна.
Машина ждала нас около гостиницы. Довезла она нас до ближайшего городка очень быстро, словно сама хотела поскорее выбраться из глуши. Маленький сонный отель дремал на площади, посреди которой возвышалась конная статуя, а мальчишки гоняли от нечего делать ленивых голубей. Мы принялись искать по радио какую-нибудь нежную мелодию, но все станции передавали лишь известия о заговорах, коррупции, чистках государственного аппарата, о резне и грудах трупов, о путчах и переворотах. И однако же, несмотря на все эти ужасы, мы с Клеманс едва не заснули в приятной истоме теплой, приносящей блаженство воды в ванне той особой формы, что у нас называют «лебединая шея», то есть в форме буквы «S».
* * *
До той поры у меня не возникало ощущения, что я в некотором роде у Клеманс на содержании, мне это в голову не приходило. Я был ее литературным агентом. Мое жалованье в издательстве не будоражило мою чистую совесть, но в течение одного года, первого года нашей совместной деятельности, я ощутил такое невиданное ускорение ритма моей жизни и такое изменение моего образа жизни, что в конце концов я задал себе вопрос, на который следовало найти ответ. Что я реально сделал такого, чтобы ездить на машине и ставить ее на охраняемую стоянку (убежище для машины было оплачено моей подругой)? Что я такого совершил, чтобы посещать лучшие рестораны, сидеть за лучшими столиками и попивать дорогие вина? Чтобы иметь возможность останавливаться в загородных гостиницах, в которые были превращены замки аристократических семейств? Наконец, что я такого сделал, чтобы почитывать журналы, где шла речь о строительстве домов и продаже недвижимости? Чтобы наносить визиты в фирмы, торгующие квартирами?
– Твой владелец не желает продавать ту квартиру, что он тебе сдает, Огюст, ту самую, которую мы так гордо и по праву называли Институтом. Мы будем туда наведываться в те дни, когда будем пребывать в депрессии, в наиболее подавленном и угнетенном состоянии духа, в те часы, когда мы будем пребывать в том расслабленном, беспомощном состоянии, что будем похожи на две сигареты, пригодные лишь на то, чтобы сделать последнюю затяжку… Ведь и у нас будут такие дни и часы, это неизбежно… А Институт будет для нас пепельницей.
– А тебе, твоему перу там удобно? Писать тебе там легко?
– Мне пишется легко везде. Знаешь, я написала «Больше, чем любовь» в лавке Пенни урывками, в промежутках между покупателями! Начала я его писать на бюро с круглой крышкой, но я его продала и продолжила работу на письменном столе красного дерева. Я и его продала и продолжала работу, сидя за древним сундуком с какого-то судна, по-турецки поджав ноги. Увы, я и сундук продала, так что заканчивать роман мне пришлось стоя, положив тетрадь на часть какого-то аналоя, бог весть как попавшую в лавку. Все те детали, оттенки, полутона, что так тебе понравились в моем романе, в моем слоге, пришли ко мне от кожи, от наборных деревянных столешниц, от стекла тех предметов обстановки, на которые я клала листочки, на которые опирались мои локти. Разумеется, в Институте я более сосредоточена на творчестве. Царящая там тишина и академически серьезная атмосфера придали стилю и слогу «Возьмите меня за руку» новые краски, какую-то степенность и значительность, что ли… столь пришедшиеся по вкусу читателям…
– Да, тиражи уже достигли двухсот тысяч экземпляров, – сказал я.
– Прекрасно, теперь ты можешь присмотреть более просторную квартиру, в более престижных кварталах… где больше свежего воздуха… Твой выбор будет моим выбором, я полагаюсь на твой вкус. А теперь давай вернемся в Институт. Походи, посмотри, а я попишу. Я так счастлива от сознания того, что могла бы быть на твоем месте. Дай мне поскрести перышком, а сам воспользуйся свободным временем. На что ты там смотришь в окно? Что ты там увидел?
– Отблеск зари на конной статуе.
Я опустил штору и вновь заключил в объятия роскошное тело, меня вновь обволокло чудесное облачко его запаха с привкусом корицы, я вновь ощутил под рукой безупречные линии и изгибы, жар и страсть, исходившие от него даже в мгновения покоя. Она обращалась со мной как колдунья с ребенком, которого она ласкает и ободряет, чтобы проще было съесть, как о том повествуют в сказках.
Клеманс… Наверное, я никогда не расстанусь с надеждой набросать ее портрет. Хотя красота ее была совершенно особого свойства и не укладывалась в рамки требований общепринятого канона, но у всякой красоты свои законы; я надеюсь, что все же смогу описать ее дикость, искупаемую ее же приторно-сладкими историями, ее умение властвовать собой и изгонять любое проявление грусти и печали, ее отвращение к вульгарности, ее улыбку, в которой никогда не было ничего от насмешки, ее способность дышать воздухом горних высей, а в особенности ее походку и стать; ведь я мечтал когда-то о том, что моя возлюбленная будет обладать именно такой походкой и такой статью, когда в далекой юности наткнулся на отрывок из Сен-Симона, посвященный описанию герцогини де Жевр. Так вот, у Сен-Симона были следующие строки: «Она походила на одну из тех больших птиц, что называют нумидийскими красавицами, то есть журавлями-красавками». И хотя все это может привести меня в еще большее замешательство, я по-прежнему снова и снова пытаюсь набросать ее портрет, причем портрет достаточно точно передающий ее истинный облик, не превознося ее чрезмерно, не восхваляя и не прославляя; но она, хотя и обрела какую-то особую ценность, какую-то особую сущность как личность, какую-то особую значительность, – короче говоря, все то, что позволяет ей показать, что она не является простой женщиной, проходящей мимо, обыкновенной незнакомкой, она все ускользает и ускользает от меня…
– Что думает Пенни Честер, как тебе кажется? – спросила меня Клеманс, судя по звукам, тщательно начищая зубки.
Я валялся в постели, и она была вынуждена повышать голос, но должен сказать, что он, несмотря на находившуюся во рту щетку, бульканье воды и прилив слюны, продолжал сохранять свою несравненную нежность и пленительность.
– Если я все правильно понимаю и все знаю, ты посылаешь ей весточку в виде почтовой открытки во время каждой нашей эскапады…
– Да.
– А ты больше ничего ей не посылаешь втайне от меня?
– Нет, нет.
– Должно быть, ты ей послала уже штук тридцать, но все так и остались без ответа. Вот я и спрашиваю себя, почему ты так упорствуешь…
– Да просто так. Я подаю ей весточку, как подают друг другу такие знаки женщины, когда-то обучавшиеся в одном пансионе.
– Если она следит за твоей карьерой, это плохо, ведь ты мне как-то обмолвилась, что прочитала ей первый вариант твоего произведения. Она, должно быть, завидует твоему успеху. Или возможно, пребывает в замешательстве, что еще хуже, чем испытывать чувство зависти. Все дело в том, что люди очень редко склонны верить в одаренность тех, кто живет с ними рядом.
Клеманс вышла из ванной и смотрела в окно на площадь, залитую лучами полуденного солнца. Она стояла у окна, и ее точеная фигура, казалось, была изваяна из чистейшего подлинного паросского мрамора. Я на секунду представил себе, как в изумлении застывают перед нашим домом прохожие при виде этого дивного видения, и я был счастлив от сознания того, что хотя бы раз в жизни им была дарована благодать забыть на какое-то время о грубой тяжеловесной чугунной конной статуе, что царит над глупыми голубями, благодать застыть и окаменеть с перехваченным от восторга горлом и с остановившимся сердцем перед воплощением покоя и мира, перед зрелищем простого и щедрого дара красоты, перед олицетворением добродетели, лишенной как кичливого тщеславия, так и неуверенности в себе, сдержанности и осторожности, добродетели, отмеченной знаком божественного треугольника. Я мог бы на этом и прервать полет моего воображения, остановиться, но я представил себе и то волнение, что испытывали при виде сего шедевра в своей лавчонке Пенни Честер и ее помощница Саманта. Это был еще один укол ревности, и боль от него ощущалась долго.
– Когда у нас будет большая, просторная квартира, мы их пригласим в гости, – сказала Клеманс.
– А почему бы не доверить им обставить ее?
Клеманс ничего не ответила, а только подала мне знак подойти к окну. На улице раздавались какие-то крики, они звучали все громче и громче; доносились они явно со стороны довольно длинной процессии, вступавшей в эти минуты на площадь. Процессия была многолюдной, так что площадь почернела, люди несли какие-то транспаранты. В конце той улицы, которая вытолкнула, выдавила из себя на площадь эту черную массу, виднелись далекие холмы, еще покрытые снегом.
– Я пока не использовала в своих романах различные социальные движения в обществе, – задумчиво протянула Клеманс, – надо будет включить их как фон в мой следующий роман.
– Ты права. Разнообразные движения есть повсюду. Да мы же с тобой их видим везде, куда бы мы ни поехали.
– Нужно, чтобы народ был чем-то занят.
– Возможно, здесь кроется даже нечто большее, – сказал я. – Видишь ли, все мы испытываем потребность ощущать, что мы существуем, живем. И вот, повинуясь этой потребности, люди сбиваются в некие группы, собираются вместе, куда-то идут, сотрясают воздух. Я бы мог тебе признаться в том, что и меня охватывает желание продефилировать перед окнами твоего дома.
– Я злоупотребляю твоим доверием, Огюст? Эксплуатирую тебя? Вот уже не в первый раз ты говоришь мне какие-то вещи, совершенно лишенные смысла…
На другой стороне площади взвыли сирены полицейских машин, и голуби разом взвились вверх и улетели.
– Не стой голая перед окном вот так, у всех на виду! – сказал я. – Не стоит им кружить голову, не надо сводить их с ума!
– Да они об этом и не думают!
– А я в этом совсем не уверен!
Я опустил штору, которую она придерживала. Снизу донесся оглушительный не то вой, не то рев, порожденный то ли началом схватки с полицией, то ли разочарованием от того, что демонстрантов лишили чудесного зрелища. Я потащил Клеманс к ее платью и пальто.
Мы возвратились в Институт. Клеманс вставала рано и бралась за перо. Так как у нас было мало места, чтобы держать постоянную прислугу, я занимался домашним хозяйством, стараясь производить как можно меньше шума. Я развешивал простыни на подоконнике, чтобы они проветривались, а в это время сам орудовал щеткой и тряпкой, затем, застелив постель, я отправлялся посмотреть одну или две квартиры в сопровождении особ, нисколько не веривших в серьезность моих намерений. Видимо, мой внешний вид оставлял желать лучшего и не внушал им доверия; нет, дело вовсе не в том, что я производил впечатление человека неухоженного, неопрятного и неаккуратного, вовсе нет, но я, конечно, не выглядел и холеным господином, ничто в моей внешности не свидетельствовало о богатстве и могуществе. Клеманс хотела, чтобы я по-прежнему выглядел так, как выглядел в день нашей первой встречи, то есть чтобы я носил те же вещи: светлый бархатный пиджак, чуть коротковатый и тесноватый, фланелевые брюки, а вместо галстука – кожаную ленточку-удавочку с изображением фригийского колпака, которую я купил в Версале, в лавке старьевщика, куда заманивали туристов. Что бы произнес Бальзак, увидев меня в таком одеянии? Что бы он сказал о моем социальном положении, судя по моему внешнему виду? Ведь это был внешний вид существа крайне неопределенного и неопределимого: ни бедного, ни богатого, – существа, коего нельзя было даже с уверенностью отнести к среднему классу, существа, осознававшего свою неопределенность и, быть может, испытывавшего по поводу своей неопределенности и несоотнесенности ни к какой партии чувства сожаления и даже раскаяния, придававшие, однако, взору этого не поддающегося классификации существа какую-то поразительную независимость и непринужденность.
В дни, когда на Клеманс находило «великое вдохновение», она не завтракала и не обедала. Я, правда, готовил для нее поднос, заставленный тарелочками с молочными продуктами и фруктами, но вечером находил пищу почти нетронутой. Поэтому, когда я приходил домой, мы тотчас же отправлялись в один из лучших ресторанов. Патрон снабдил меня списком таковых и даже был столь любезен, что отметил, в каком из них подавали наиболее понравившиеся ему блюда из числа так называемых фирменных. С того самого дня, когда я представил Шарлю Гранду Клеманс, чья озаренная солнцем славы тень, то есть Маргарет Стилтон, стала одним из столпов, на которых держалось его издательство, он довольно часто приглашал меня около часу дня на разговор с глазу на глаз, сопровождавшийся обильным угощением.
– Ну, что она нам готовит вкусненького? – спрашивал он меня, разворачивая свою салфетку.
– Продолжение, – отвечал я, дружески улыбаясь, – и все в том же духе.
– О, не вытаскивайте на свет божий избитую истину, будто бы каждый писатель вечно пишет одну и ту же книгу, и так всю жизнь!
– Но я верю в эту истину, – возразил я, – да и вы сами убеждаетесь в справедливости этих слов на примере всех ваших чистокровных скакунов.
– Я не держу конюшню, Авринкур, у меня издательство!
– Возможно, вы и не держите конюшню, но ведь вы все же надеетесь выиграть Большой приз, не так ли? Да и что в этом дурного?!
После чего мы заговорили о писателях уже умерших, ведь, говоря о них, всегда знаешь, как к ним следует относиться; и так как Шарль Гранд был достаточно хорошо образован, мы устроили настоящее состязание на точность цитирования, одновременно постоянно горько сетуя на то, что в обществе все меньше и меньше говорили о тех авторах, чьи произведения мы цитировали по памяти.
– Ну кто теперь о них вспоминает? – вздыхал он.
– Все они знали, что только очень немногие преданные почитатели будут вспоминать о них, а некоторые из них не верили даже в это, а полагали, что их имена постигнет забвение сразу же после их смерти.
– Ну, о вас-то, конечно, речи нет, для вас этот вопрос не стоит вовсе, – не раз повторял Шарль Гранд, – а вот как обстоят дела с Клеманс Массер?
– Точно так же, как и со мной.
– Неужто вы так хорошо ее знаете? О, будьте внимательны! Остерегайтесь! Как только вы начинаете вести совместную жизнь с кем-нибудь, так сейчас же все меняется: вы больше как бы не видите того, с кем живете бок о бок. Да, все происходит так же, как и с вами, ведь вы ежедневно бреетесь перед зеркалом по утрам и не замечаете в себе самом никаких перемен, а если вы все же когда-нибудь замечаете, что в вашем облике что-то изменилось, то бывает уже поздно, так как вы уже преодолели заграждение в опасном месте и находитесь в двух шагах от бездонной пропасти. Господин сомелье, [3]3
Служащий в ресторане, подающий спиртные напитки. – Примеч. ред.
[Закрыть]пожалуйста…
– Чего изволите, мсье Гранд?
– Откупорьте нам другую бутылку.
– Уже исполнено, мсье. Она из того же набора, что вы изволили заказать заранее. Посмотрите, какой цвет, какая прозрачность…
Вино всегда действовало на меня усыпляюще, но Шарль Гранд, казалось, черпал в нем новые силы и обретал способность проникать взором в будущее.
– Вы наверняка сейчас же передадите ей мои слова, да я на это и рассчитываю. Так вот, Клеманс Массер меня беспокоит…
– Она в расцвете сил!
– Вот именно! Как раз потому и беспокоит… Она вам ничего не говорила?
– Нет, ничего… О чем?
– Да ходят разные слухи…
Я предоставил ему возможность выбрать то, что ему нравится в тележке, которую подвезли к нашему столику и где лежали остренькие треугольники сыров, числом более десятка; он выбирал и обсуждал достоинства сыров с официантом, очень старым и дряхлым, которого держали в ресторане только потому, что он был не то двоюродным братом, не то еще более дальним родственником хозяина заведения; они когда-то сосали грудь одной кормилицы, затем служили в одном полку, как говорят, хлебали из одного котла, потом вместе чуть ли не умирали от голода в одном лагере для военнопленных, а еще позже, после войны, допивали остатки из одних и тех же бутылок у первого ресторатора, нанявшего их в качестве официантов. Короче говоря, одна из самых трогательных историй в духе добрых правоверных католиков.
– Не желаете ли отведать козьего сыру, мсье? – осведомился старый официант. – Мы очень рекомендуем вам вот этот, особо зрелый, превосходного качества и очень редко встречающийся, его нам доставляют прямо от одного специалиста-фермера, доки в своем деле, из окрестностей Пюи-де-Дом, из местечка, именуемого «Золотой орех», он утверждает, что откармливает свою козу именно орехами…
– Ходят разные слухи… – сказал Шарль Гранд, – а наш мирок такой маленький, и никто в нем не выдумывает нового, все в нем всего лишь повторение уже пройденного, некое эхо. Так вот, до наших ушей действительно дошли кое-какие слухи, что двое из числа моих собратьев сделали Маргарет Стилтон кое-какие авансы и выразили желание, чтобы она с ними сотрудничала, хотя бы отчасти.
– Вы первый говорите мне об этом.
– Ничего удивительного… Вы первый наложили лапу на неистощимый источник, приносящий богатство, но в наших же с вами общих интересах сделать так, чтобы этот источник не разлился на два потока… Итак, она вам ничего не говорила?
– Да нет, ничего, уверяю вас. К тому же мы с ней практически не расстаемся.
– Да? А что она сейчас поделывает?
– Сидит дома и пишет, ожидая моего возвращения.
– А ее почта? Письма, которые она получает и отправляет? Ведь мы передаем ей их мешками!
– Так ведь распечатываю их я, и читаю их ей тоже я, по ее собственной просьбе. В основном это всего лишь слова благодарности от восторженных читателей.
– Мой дорогой Авринкур, посмотрите мне прямо в глаза! Какой огонь в них пылает, бог мой! Уж не задел ли я вас своей болтовней?
– Нет, только удивили.
– Смотрите в вашу тарелку, ешьте, и поговорим спокойно. Вы нашли идеальную женщину. Она работает на вас. И не надо возмущенных жестов, а лучше послушайте меня. Не усмотрите в моих словах досады и колкостей, желания уязвить вас, нет, услышьте в них некое подобие зависти. Клеманс Массер является для нас источником, дающим драгоценную влагу, которую мы оба разливаем по бутылкам. Ну кто бы не пожелал наклеить на эти бутылки свои собственные этикетки? Если вы хотите еще одно сравнение, это молодая резвая кобыла из сказки. И какой владелец конюшни или хозяин конного завода не захотел бы оседлать ее? Ведь она может привести к победе и славе любого, кто наденет жокейскую куртку! Я счастлив, что открыл вам глаза на истинное положение дел. Так будем же начеку, Авринкур!
Мое смущение увеличилось из-за того, что всем, оказывается, известно, что «Клеманс везет меня на себе», но я невинно и простодушно противился самой мысли о справедливости такого суждения, ибо сама идея была мне глубоко противна, а возражения мои состояли в том, что именно я вставил ее ноги в стремена и подсадил в седло.
Уж не выдумал ли все это Шарль Гранд? Внезапно мне стало очень грустно, да и Шарль казался весьма печальным.
– Не пропустить ли нам десерт? – предложил он. – Мы опять слишком плотно поели.
Шарль заказал сигары.
– Гаванские сигары! Гаваны! – вновь заговорил он. – В конце концов, это единственная моя настоящая отрада в жизни, единственное, что доставляет мне удовольствие, пусть даже это удовольствие и мимолетно, как этот рассеивающийся дымок, свивающийся в кольца. Я ведь научил вас их раскуривать, медленно и осторожно, при помощи крохотного огонечка, горящего на конце кедровой палочки, да, вот так, как вы это делаете сейчас. Я никогда не давал вам дурных советов, Авринкур.
На мгновение он накрыл мою руку своей, чтобы обрести уверенность в себе самом и приободрить меня.
– Я всегда мечтал о такой женщине, как она. Вам повезло. Моя жена причиняет мне одни только огорчения, вызывает чувство досады и раздражения. Не в физическом смысле, разумеется, как женщина она мне очень даже нравится.
– Мадам Гранд весьма привлекательна, – сказал я.
Перед моим внутренним взором предстала эта живая, небольшого росточка особа, норовистая, стремительная, она вечно куда-то спешила и всегда выглядела так, словно она в сию секунду вырвалась из объятий какого-нибудь плута-любовника: из-под непокорной, свисавшей на лоб пряди смотрели блуждающим, растерянным взглядом прекрасные большие глаза, помада на губах была вечно чуть смазана, а изящное запястье постоянно поднималось вверх, чтобы можно было взглянуть на часики и узнать, который сейчас час.
– Но с возрастом мы меняемся, и с каждым днем изменяются наши мечты, незаметно, потихоньку…
Слова вылетали из его рта вместе с колечками дыма от его гаванской сигары, он опять говорил о литературе, об окололитературной болтовне, о мыслях и идеях, порождаемых чтением.
– Невозможно требовать от всех, чтобы каждый и всякий производил на свет творения, равные шедеврам вашей Клеманс Массер. Да и что бы это был за мир! Даже при наличии такого гениального гравера и иллюстратора, как Пиранезе, в каждой «бумажной тюрьме», как я называю издательства. Знаете, моя жена ничего не пишет, она просто почти не умеет писать, даже почтовые открытки с пожеланием счастливого Рождества. Она пользуется визитными карточками и печатью со своими инициалами. К тому же она меня разоряет. К счастью, наша дорогая мисс Стилтон позволяет мне ее содержать, но только до тех пор, пока наше с ней сотрудничество будет продолжаться. Так пусть уж продолжается подольше…
– Официант! Попросите подойти ко мне смотрителя винного погреба.
Я согласился продегустировать несколько марочных вин, по преимуществу бургундских, питая надежду поскорее вернуться домой, хорошенько выспаться и проснуться с простодушием и наивностью мужчины, находящегося на содержании у женщины, то бишь альфонса. Сидевший напротив меня Шарль Гранд выпрямился, преисполненный сознания собственной значимости, так что его мощный торс резко и грозно обозначился под пиджаком, его голос обжигал и раздражал.
– Я рад, что вы меня правильно поняли, Авринкур.
* * *
Точно так же, как кожа порой зудит и чешется, так же зудит и чешется совесть. В тот же вечер я сказал Клеманс, что меня вовсе не удивляет тот факт, что издатели захотели за нее побороться и поспорить.
– Нормально, – бросила она.
Этот ответ поверг меня в задумчивость, а последовавшее за ним продолжение только усугубило мои подозрения и сомнения.
– Я ставлю себя на их место. Надо уметь ждать.
– Что ты собираешься делать?
– Писать роман под названием «Фиалка и орхидея». Кстати, я уже вижу очень простую обложку: в центре изображение прекрасной орхидеи в хрустальной вазе, а внизу, у «ее ног», как бы распростертую и униженную, коротко оборванную фиалку, прелестную в своей скромности и уничижении. Ну а в данный момент я, как говорится, сушу весла, то есть собираюсь отдохнуть. Ты принес мне почту?
Я действительно притащил целую сумку писем, и как только моя красавица расположилась на кровати, держа в руке бокал со сладковатым пивом с повышенным содержанием солода, я принялся потрошить эту сумку. В мою задачу входило отложить в сторону те письма, которые, казалось, были вполне достойны ответа в виде визитной карточки Клеманс, подписанной ею заранее и содержавшей утвержденный ею текст. Карточки я брал из двух коробок с наклейками «Мужчины» и «Женщины»; мы всегда следили за тем, чтобы запас их постоянно пополнялся. Кстати, я всегда ношу с собой среди моих документов в качестве своеобразных талисманов по одной карточке из каждой коробки. Но было бы ошибкой усматривать в таком моем поведении проявление развязности и бесстыдства.
Итак, текст, напечатанный на визитных карточках, предназначенных для рассылки благодарным и достойным ответа читателям, гласил следующее:
Не могу не выразить вам признательность за ваши добрые слова в мой адрес, они придадут мне силы продолжить мой труд. Смею надеяться, что следующий роман понравится вам так же, как и все предыдущие, а быть может, и больше, что он очарует и заворожит вас, увлечет вас за собой в мир грез и принесет немного счастья.
Всегда внимательная к вашим пожеланиям
ваша Маргарет Стилтон.
Некоторые письма облегчали мне работу, потому что прочесть их было невозможно, так как написаны они были просто ужасным почерком, и я, дойдя до второй строчки, останавливался и бросал их в корзину для бумаг, но, однако же, должен признаться в том, что множество писем, написанных каллиграфически правильным почерком, тем не менее летели вслед за ними. Среди них попадались и такие:
Дорогая мадам Стилтон, я сейчас сижу без работы, недавно овдовела, у меня на руках остались семеро детей, и я взываю к вашему милосердию и надеюсь, что взываю не напрасно. Все ваши произведения преисполнены надежды.
Мадам Маргарет С.
В седьмой главе вашего романа «Больше, чем любовь» есть такой эпизод: какой-то мужчина бежит с букетом цветов к машине Великого князя, и авто, к несчастью, сбивает беднягу; его поднимают, у него сломана нога, и князь приоткрывает дверцу и говорит одному из своих телохранителей: «Бертен, оплатите от моего имени все затраты на лечение во время пребывания пострадавшего в больнице». Так вот, хочу вам сообщить, что точно такая же история приключилась с одним из моих приятелей, когда он потянулся с букетом к главе нашего государства, но, увы, конец был совсем иным, ибо никто в этой республике не подумал о несчастном. Я сам сейчас безработный и поэтому не могу оказать ему какой-либо помощи, даже принести ему лекарства и укрепляющие средства. Позвольте мне сообщить вам свой адрес для того, чтобы передать ему то, что ваш преданный читатель и почитатель получит в результате проявленного вами благородства.
Дорогая Маргарет, ваша фотография на корешке романа «Возьмите меня за руку» заставила меня вспомнить о моей давней подруге. Это так поразило меня! И вообще все это так странно и удивительно, что я осмелюсь писать вам совершенно откровенно, нисколько не опасаясь того, что могу ошибиться. Вы взяли себе псевдоним, не так ли? По-настоящему вас зовут Клеманс Массер? Ах, неужто это в самом деле вы? Не припоминаете ли вы, что мы с вами сидели за одной партой в школе у наших дорогих овернских монахинь, у наших дорогих сестер с улицы Ассонсьон? Ах, дорогая, меня вновь охватывает томительное волнение при одном только воспоминании о том, сколь ты была грациозна, миловидна, приветлива, доброжелательна и любезна, как ты была добра ко мне, как мила со мной… Помнишь ли ты о том, что не выдала меня сестре-экономке, когда я украла палочку нуги? Эта кража наделала в монастыре и в монастырской школе много шума… Как же ты уже тогда была красива и обещала стать еще краше! Всякий раз, когда мне попадаются твои фотографии в иллюстрированных журналах, я их обязательно вырезаю. Жизнь проходит, само собой, но чувства остаются неизменными… Узнала ли бы ты меня, если бы я хранила молчание при встрече, если бы не позволила моим губам, нисколько не переменившимся с той поры, прошептать тебе слова, тоже оставшиеся неизменными?
Когда я ухожу из конторы, где меня ежедневно осаждают грубые реальности жизни, я спешу поскорее добраться в мой маленький домишко, чьи окна выходят на кладбище Монпарнас…
– Ты мне никогда ничего не рассказывала о монастырском пансионе на улице Ассонсьон, – протянул я.