Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"
Автор книги: Даниэль Буланже
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Даниэль Буланже
Клеманс и Огюст:
Истинно французская история любви
Будьте счастливы
Для удобства читателя я веду свой рассказ от первого лица о приключениях, случившихся не со мной, но все дело в том, что герои этой истории были мне столь близки, что кажется, будто я сам побывал в их шкуре. Когда я прочел роман моей жене, чтобы услышать мнение первого стороннего наблюдателя, она меня спросила только о том, не любил ли я героиню в реальной жизни. Это все, что ее интересовало… Затем она снова взялась за свою книгу «Клоны и роботы», которую она закрыла, чтобы выслушать меня, книгу, похожую на все книги из ее личной библиотеки. Сказать по правде, я, подчиняясь некоему инстинктивному чувству, стараюсь держаться от этой библиотеки подальше, ибо черные заросли колючего кустарника всех этих томов с пугающими названиями – «Воспоминания о войне», «Энциклопедия социальных взрывов», «Расизм и мафия», «Экстремизм и угроза обществу», «Под властью библейского закона: око за око, зуб за зуб», «Заговоры и вендетта», «Загрязнители окружающей среды и голод», «Ядерный распад» – не оставляют ни малейшего шанса нежному бутону розы на жизнь. Я часто задавался вопросом, что заставляет простых смертных подолгу оставаться в этой долине слез, что принуждает их покорно нести бремя проклятия и даже не делать никаких попыток поискать, не затерялись ли в этом нагромождении бедствий и невзгод жалкие остатки доброты, забытые неким верховным божеством. А ведь я сам находил несколько таких объедков божественного пиршества, подобно тому как мусорщики, опорожняющие урны и мусорные бачки, находят то лишь чуть надкусанное яблоко, то горбушку хлеба, то вполне еще пригодную для носки одежонку, то колье со сломанным запором, который еще можно починить, то фарфоровую статуэтку с отбитой подставкой, то книгу с оторванной обложкой, но с чистыми, неповрежденными страницами. Неужели я такой легкомысленный, ветреный и неглубокий человек? Вероятно, так оно и есть, но мне-то кажется, что я, не будучи злопамятным и не имея склонности к бесконечному переживанию уже оставшихся в прошлом несчастий, таким образом сохраняю себя как личность, уважаю самого себя и потому не боюсь, что солнце в какой-то момент остановит свой бег по небосклону, а звезды, едва вспыхнув, тотчас же погаснут.
– Хочешь чашечку чая? Вода еще горячая… – говорю я жене.
– Да, пожалуйста, без сахара.
* * *
Как все это еще близко и как одновременно уже далеко! Но не будем говорить о времени, ведь мы не можем терять его понапрасну. Итак, меня зовут Огюст Авринкур, а мою сообщницу – Клеманс. Я человек не честолюбивый, и у меня нет иных устремлений и чаяний, кроме желания быть счастливым. Я одновременно исполняю обязанности рецензента и корректора в объединении нескольких крупных и известных парижских издательств. Живу я в небольшой двухкомнатной квартирке в мансарде, под самой крышей, неподалеку от Института Франции, то есть от объединения пяти академий. Если выглянуть в окно, то можно увидеть машины, снующие по набережной на другом берегу Сены. Саму реку из моего окна не видно, но ее близкое присутствие и живительное дыхание ощущается довольно явно. Я вцепляюсь руками в подоконник и высовываюсь из окна как можно дальше… Иногда, прогуливаясь по улицам Парижа, я прохожу мимо витрин книжных лавок, и порой у меня начинается легкий приступ тщеславия, небольшой глоток этого хмельного напитка на мгновение опьяняет меня – вон та книга, выставленная на продажу и возвышающаяся над всеми другими, является предметом и моей гордости, плодом и моих трудов, ведь это я избавил ее от нескольких грамматических ошибок, а вон в той я восстановил должный порядок в орфографии; увы, однако же я признаю, что совершенно не способен связно рассказать какую-нибудь историю, хотя мне и случалось придумывать концовку чуть ли не к каждой главе в «опекаемой» мною книге. Но вообще-то это не мое дело. Когда какой-нибудь автор спрашивает, что я думаю о его творении, да еще и подчеркивает, что придает большое значение мнению того, чей взгляд первым пробежал по страницам его труда, я никогда не позволяю себе обидеть его каким-либо замечанием, заронить в его душу какие-нибудь сомнения. Мне кажется, что переделанные мною фразы, вставленные или замененные синонимами слова, добавленные столь необходимые цезуры, подчеркнутые повторы, тонкие штрихи и робкие вопросительные знаки, поставленные карандашом на полях около предложений или абзацев, смысл которых остался для меня неясен, – все это само говорит за себя. Кстати, моя корректность и скромность оцениваются обычно по достоинству.
Однажды летним вечером, когда я возвращался домой, неся под мышкой целую кипу почтовых бандеролей, скопившихся в моей ячейке в издательстве, вдруг припустил проливной дождь, заставивший меня ускорить шаг. Придя домой, я сел у открытого окна; до меня донесся запах промокших улиц, и, как ни странно, город пах псиной. В тот вечер мне почему-то даже больше, чем по обыкновению, захотелось тотчас же приступить к чтению. Я начал с того, что взвесил на руке все бандероли и остановил свой выбор на самой легкой. К тексту собственно произведения было скрепкой прикреплено письмо, скрывавшее первую страницу. Вот что в нем было написано: «Господин директор, Маргарет Стилтон, роман которой я перевела, является моей ближайшей, задушевной подругой, она живет в графстве Кент. Я отдаю на ваш суд ее роман без ее ведома, в надежде, что вы, как и я, найдете в нем кое-что интересное и ценное с общечеловеческой точки зрения и что я смогу сообщить ей весьма приятное известие. Я ни в малейшей мере не сомневаюсь в том, что вы отнесетесь к плоду трудов и воображения моей подруги со всем вниманием, а также я не сомневаюсь в благоприятном ответе. Мой адрес: Клеманс Массер, до востребования, ул. Лувр, Париж». Роман был озаглавлен так: «Мы уедем, когда вам будет угодно». Он состоял из пятнадцати абсолютно одинаковых по объему глав, но мало того, что каждая глава занимала ровно двадцать страниц, в каждой главе было еще и одинаковое количество слов! Оказалось, что он совершенно не похож на те романы, что мне обычно нравятся, но я торопился дочитать его до конца и в то же время я ощущал себя даже несчастным от того, что придется расстаться с персонажами, втянувшими меня в некий заколдованный, но счастливый круг. Я тотчас же решил для себя, что эта Маргарет Стилтон могла бы предложить мне любое кругосветное путешествие или отправиться на поиски любых приключений, и я бы не отказался; и вот я, чего со мной никогда прежде не бывало, сейчас же, не отрываясь, вновь перечитал роман. Мое замешательство только усугубилось. Во мне росла и крепла уверенность, что на самом деле не было двух дам: госпожи Стилтон и госпожи Массер, а была одна-единственная женщина. В любом случае перевод, если это был перевод, отличался хорошим, даже изысканным стилем. В моем поведении появилось нечто странное, вернее, все мое поведение стало странным, необычным. Вместо того чтобы тотчас же сдать отчет-рецензию на прочитанный роман в издательство, я пошел на почту и отправил этой Клеманс Массер краткое послание с просьбой как можно скорее связаться со мной. Текст письма я набрал наспех, и конечно же он отобразил то состояние изумления, ослепления и восторга, в котором я тогда пребывал. В постскриптуме я сообщал, в какие часы меня можно застать дома: от 20 до 22 или (чтобы не было никакой двусмысленности или подозрений на двусмысленность) с 7 до 9 утра, так как я – ранняя пташка, добавил я простодушно и наивно, не заметив или не поняв, сколь дерзким и рискованным для нас обоих – и для нее, и для меня – было это добавление. Я также присовокупил свои сожаления по поводу того, что живу на седьмом этаже в доме без лифта. Я подписался моим настоящим именем: Огюст Авринкур, сотрудник издательства, и во втором постскриптуме я написал: «Разумеется, у меня есть абонентский ящик, но я полагаю, что надо действовать быстро». У меня не было ни малейших сомнений в том, что она придет на следующий же день.
На следующий день – это была пятница – она не появилась, не появилась она ни в субботу, ни в воскресенье. Правда, воскресенье не в счет, ведь воскресенье – это день, посвященный Господу Богу и семье, так что нет, на воскресенье я не рассчитывал. Но прошел и понедельник, и вторник… и опять ничего… Я приходил в издательство все позже и позже и уходил оттуда все раньше… В среду она тоже не подала признаков жизни, да и вообще никаких иных знаков не последовало, даже в моем почтовом ящике я, вопреки обыкновению, не нашел ничего, кроме счетов и рекламы. Четверг был для меня днем крушения всех надежд, днем отчаяния, а в пятницу утром я уже называл себя идиотом, последним дураком. Этот роман был всего-навсего лишь рукописью, такой же рукописью, как и все остальные. Однако же я не спешил вернуть эту рукопись в издательство вместе с прикрепленным к нему хвалебным отзывом, а впрягся в работу и засел за корректуру «Любовной жизни де Голля», труда некоего члена кабинета министров, не желавшего оставаться в гордом одиночестве и не занять своего места в ряду высших руководящих государственных сановников, посвятивших себя созданию хотя бы одного труда на историческую тему, предназначенного для публикации в серии биографий знаменитых людей, той самой серии, что дарует жизнь книжным лавкам, кормит их владельцев и заставляет французов грезить о подвигах, придавая одновременно облик историков политикам, властно распоряжающихся целыми мастерскими и цехами литературных негров, более или менее талантливых и сведущих в области истории. Признаюсь, я сам питаю некоторую слабость к событиям политической жизни, к фактам, имевшим место в политической борьбе, которые прежде замалчивались или были неизвестны широкой публике, меня захватывают эти историйки, даже если они изобилуют всяческими скабрезными деталями и вольностями.
В тот вечер я не вернулся к себе домой, но, как это со мной бывало в те дни, когда я не находил себе места, ощущая себя не в своей тарелке, я сел в поезд и поехал в Версаль. Я любил бывать там, когда мною овладевали грустные мысли, ибо именно там я привык врачевать мои горести и печали, я любил проводить там отпуск в небольшом семейном пансионе, владелец которого оказывал мне некоторое покровительство, потому что этот старый вояка видел, как рядом с ним в окопе где-то в Шампани умирал мой отец. Ничто, пожалуй, так не ободряло и не подкрепляло меня, как пешая прогулка вокруг Большого канала, посещение то ли в сотый, то ли в двухсотый раз замка, когда я примыкал к одной из групп туристов, «укрощенных и прирученных» экскурсоводами, чьи заученные речи я знал наизусть со всеми их грубоватыми шуточками, якобы обязательными тонкими намеками на некие интересные обстоятельства жизни августейшего семейства; кстати, некоторые из этих гидов даже обращались ко мне за подтверждением истинности своих слов как к знатоку и другу, но по окончании экскурсии они же проявляли некоторое смущение, как-то уж слишком неуверенно принимая от меня в протянутую руку положенную плату в виде монет или мелкой купюры.
Никогда и нигде мне не спалось так сладко и спокойно, как в Версале. Я обычно возвращался оттуда в воскресенье вечером, последним поездом, и по пути от вокзала до моего жилища я смотрел на Париж, и город казался мне некой пустой, покинутой людьми декорацией, где я был последней тенью живого человека, последним призраком, чем-то вроде тех отзвуков, что остаются в воздухе, в атмосфере театра после того, как там со сцены были произнесены возвышенные и благородные слова. Взглянув в последний раз в окно на простиравшуюся передо мной перспективу, где на ветру трепетали деревья и стояли неподвижные статуи, я ложился спать.
В дверь моей квартиры звонят. Я встал очень рано, на рассвете, и теперь нежусь в облаке горьковатого запаха кофе. Я машинально перечитал первые страницы романа, якобы принадлежащего перу Маргарет Стилтон. Сейчас около девяти часов утра. Я открываю дверь. Я вижу перед собой высокую стройную женщину, прислонившуюся спиной к последнему изгибу перил на лестничной площадке. Солнечный свет, льющийся через фрамугу окна, падает на темные волосы, ниспадающие чуть колышущейся волной на плечи, и заставляет сиять мягким светом голубые глаза цвета берлинской лазури, а алые губы под его воздействием обретают тот пурпурный оттенок, что порождает ассоциации с царственным пурпуром, о котором говорится в Священном Писании. Мне навстречу изящным, легким, каким-то скользящим движением протягивается узкая ладонь со сверкающим сапфиром, синеющим прямо посредине этой текучей, подвижной, живой субстанции, схожей с электрическим током.
– Клеманс Массер. Я пришла не слишком рано?
Она вошла величественно и просто, как королева, входящая в свои покои. Я предоставил в ее распоряжение мое плетеное кресло и стол, на который она положила сумочку-кошелек из мягкой кожи, висевшую у нее на тонком ремешке через плечо. Из слухового окошка донеслось голубиное воркование: это сизарь ворковал у водосточного желоба. А перед гостьей предстало странное существо на голову ниже ее самой, с жалко опущенными плечами, сутулое, с бессильно повисшими вдоль тела руками, немой, безжизненный манекен, из тела которого отлетела душа, пораженная ослепительным блеском ее появления; живого в этом манекене, в который превратился я сам, остались лишь глаза, и теперь я в изумлении таращил их на нее. Клеманс Массер положила руку на произведение Маргарет Стилтон, и если у меня и оставались еще какие-то сомнения, то этот жест окончательно их развеял, настолько он был властным.
– Итак, вам понравилось?
– Роман переведен просто замечательно, – сказал я. – Не думаю, чтобы оригинальный текст мог быть лучше.
Жизнь грубо и резко возвратилась ко мне, и сердце мое забилось быстро-быстро.
– Что мы теперь сможем сделать? – спросила она, и ее голос, низкий и певучий, безо всякого притворства и жеманства, окончательно меня очаровал, так как в нем не было ни малейшего намека на тот вошедший в моду тон, которым говорили все молодые женщины на всех этажах нашего издательства, тон, отличающийся изобилием каких-то отвратительных, на мой вкус, «довесков» в виде добавочных носовых звуков. Эти дамы, наверное, вскоре уже и писать станут не просто: «Возьмите меня за руку», а нечто вроде «Вонзьминте менян зан рукун». «Да, так чтон жен мын смонжем тенперь сденланть?..» Я не сказал ей тотчас же: «А вы не догадываетесь?» Я уже избавил мою гостью от ее легкого плаща с серебряными застежками. Синий шерстяной свитер обтягивал ее высокую грудь. Стиль и слог Маргарет Стилтон маскировали мои мысли, весьма, кстати, простые. В мечтах я уже видел Клеманс обнаженной – она лежит на моей постели, а ее длинные раздвинутые ноги образовывают букву «V» в знак моей победы.
– Мы с вами поступим наилучшим образом, – ответил я, – мы предоставим событиям идти естественным путем и сами пройдем по всем обязательным ступеням издательской иерархии.
– Этот процесс будет долгим?
– Надеюсь, нет.
– Я уже приступила к работе над другим романом.
– Над другим?
– И уже нашла для него удачное название: «Рыдания эмира»; но я хотела бы, чтобы он вышел под моим именем.
– Позвольте мне называть вас Клеманс.
– Это вполне естественно.
– А когда вы ощутили склонность к писательскому ремеслу? Вы уже давно пишете? Не пописываете ли вы тайком?
– Тайком? От кого?
– От ваших близких… от мужа, к примеру…
– Я одинока и работаю второй помощницей хозяйки лавки, мисс Пенни Честер, это в Марэ. Мы торгуем предметами роскоши и аксессуарами для украшения квартир. Кстати, имя хозяйки лавки натолкнуло меня на мысль о псевдониме, и я выдумала Маргарет Стилтон. На самом-то деле Пенни Честер никакая не Пенни Честер, ее зовут Сюзанна Опла. Я веду все дела в лавке, когда она отправляется на поиски всякого старья вместе с Самантой, первой помощницей. Как только они за порог, я хватаюсь за перо и пишу, пишу, так сказать, в перерывах между двумя покупателями. Мне кажется, что так время бежит быстрее.
– Вы их не любите?
– Кого? Покупателей? Ну почему же… Очень даже люблю. Я заставляю их разговориться, ведь их разговоры, их истории для меня и есть исходный материал.
– А что собой представляет ваша хозяйка? И кто такая Саманта?
– Я родом из Оверни. Отец мой был владельцем табачной лавки. Я была ребенком очень пожилых, можно сказать, старых родителей, а потому витала в облаках, предавалась мечтам и едва-едва могла нести тяжкий груз моих грез. Именно там теплым летним вечером я с ними и познакомилась, на одном из концертов музыки эпохи барокко в Орсивале; но я не являюсь членом их секты, нет. Правда, в какой-то момент я прониклась их верой, но быстро поняла, что заблуждаюсь, что сбилась с пути. Однако они вообще-то очень милые создания. Как-то утром я им сказала: «Нет, я жду своего сказочного принца». На это они мне ответили, что для достижения моей цели у меня просто идеальная работа и что мой принц, ведомый судьбой, в один прекрасный день непременно заглянет к нам в лавку и купит у меня какой-нибудь пустяк. Но все это ужасно глупо. Любовь не может быть результатом торга или сделки. Двое любят друг друга, они возносятся к небесам, они летают, вот и все.
Я вздрогнул, подскочил на месте, бросился к ней и закрыл ей рот поцелуем. Больше мы с ней не расставались.
* * *
Да, без мэра и без кюре мы с моей подружкой образовали самую образцовую супружескую пару. Она писала приторно-сладкие дамские романы, в которых вся жизнь представала в розовом свете, но расходились они, надо признать, очень хорошо и выходили большими тиражами. В своих романах она использовала идеи, подкинутые мной, или образы, навеянные нашими разговорами. А ведь что такое образы? Это настоящий питомник, рассадник идей… А я находил и идеи, и образы повсюду. Для этого достаточно проникнуться духом какого-нибудь места, понять окружающих тебя людей, постичь значение тех или иных предметов обстановки. К тому же мы уже довольно много знали, мы побывали во многих краях, облазили, пусть иногда только мысленно, множество горных склонов и равнин, проплыли по рекам и морям, хотя Клеманс по-прежнему питала непреодолимую слабость к своей Оверни, к самым диким и пустынным ее уголкам. Нам было известно, что люди в принципе везде одинаковы, как говорится, куда ни глянь, увидишь одно и то же: легионы и легионы идиотов, спаянные сообщества лукавых мошенников и хитрых проходимцев, но однако же нам удавалось находить среди них тех, кто вроде бы был наделен неким поэтическим чувством и был склонен к мечтательности и грусти. Забывая о человеческой мелочности, низости и ничтожности, о людских ошибках и преступлениях, мы часто судорожно хватались и уже потом крепко держались за еще жившие в нас воспоминания о чистоте и доброте Рая, за те почти стершиеся из памяти, но такие волнующе-сладостные ощущения, что сохранились с детства, когда ребенок бережно перекатывает во рту леденец, посасывая его, лаская языком и стремясь растянуть удовольствие подольше. Да, мы приукрашивали действительность, мы пытались сделать реальную жизнь более красивой и притягательной, и эта затея принесла нам успех и множество заказов на то, что могло бы служить доказательством тому, что в глубине души человек не так плох, как кажется. Главная трудность в нашем деле состояла в том, чтобы окончательно не погрузиться в то, что я про себя называл «философией круглых столиков парижских кафе». Мы знали, что жизнь состоит из гнусностей и мерзостей, что в ней полно коварства, злобы и гадких поступков, но мы всегда начинали с того, что улыбались, чтобы как-то смягчить реальность, чуть сгладить ее острые углы, и все же мы не могли избежать столкновения с человеческой низостью, ревностью, завистью, подлостью, ложью, обманом и язвительными насмешками, иногда мы даже оказывались в двух шагах от вот-вот готовившихся совершиться преступлений… Но нам достаточно было слушать и слышать, вызывать людей на откровенность, в каком-то смысле даже провоцировать их на исповедь, когда они не шли на чистосердечные признания сами, по своей воле; нам приходилось сначала вываляться в грязи, а потом отправляться в ванную, чтобы принять душ, прежде чем заняться любовью; мы ясно сознавали, что не похожи на других, что мы в чем-то очень от них отличаемся и порой даже отвергаем весь окружающий нас мир, постоянно занимая противоположные всем и всему вокруг позиции. Однако это мироощущение помогало нам за несколько дней состряпать очередную занимательную историю. Наши герои-любовники начинали с нуля для того, чтобы к концу романа достичь всего, чего только могла пожелать душа: богатства, славы, почестей, наград; мы благоразумно прерывали описание лета их жизни, пропускали осень и приступали к живописанию благородной зимы, которую они проводили в кругу многообещающих талантливых внуков и друзей, которых никто не осмелился бы назвать приживалами и нахлебниками, ибо жили они не за счет того, что можно было бы назвать милостыней, щедрыми подаяниями богатого благодетеля, а добывали себе средства к существованию из самого факта приближенности к одному из сильных мира сего.
– Да закрыто у меня, закрыто, – твердила нам мадам Леон, вдова.
– Но нам бы только переночевать, – сказала Клеманс.
– К тому же вы уже нам открыли дверь, – добавил я.
– Потому что вы постучали.
– Не напустите холоду в дом, – проявила заботу Клеманс.
– Мы женаты, – продолжал я заговаривать зубы хозяйке. – Вы посмотрите на нашу машину. Да, конечно, мы могли бы провести ночь и в ней… но я мог бы сказать вам, что у нас кончилось горючее…
– И что я беременна, – подхватила Клеманс, – но сейчас не тот случай. Прежде чем заводить детей, что является, по моему мнению, самым серьезным и ответственным делом на свете, хотя и самым простым и легким, я полагаю, каждый должен хорошенько подумать о том, есть ли у него средства для того, чтобы их вырастить, воспитать и дать им образование, а также как следует поразмыслить над тем, чувствует ли он себя достойным того, чтобы передать незнакомому чужому человеку, пусть даже и являющемуся частью его самого, в особенности если этот человечек является его кровью и плотью, жизнь, за которую не пришлось бы стыдиться… а кто из нас может быть в этом уверен…
– Входите, – сдалась вдова Леон.
Огонь медленно умирал в камине в комнате с низким потолком. Клеманс прошла под перекрестьем балок, не наклонив головы, едва-едва не задев их. У нее была царственная осанка и величественная поступь, она всегда двигалась и ходила так, будто над головой у нее был нимб или светящийся жемчужным светом ореол, а я… я очень и очень жалею о том, что не владею столь же изысканным стилем и слогом, как Клеманс, чтобы иметь возможность описать ее так, как она того заслуживает. Я говорю это со всем простодушием, безо всякой иронии с горьковатым привкусом зависти, с которой порой (и довольно часто) говорят мужчины о своих подругах и спутницах, когда те преуспевают в жизни и добиваются больших успехов, чем они сами.
Вдова Леон пошевелила кочергой угли, оживила пламя, разбила на сковороду несколько яиц и подала нам на толстых, разрисованных цветами фаянсовых тарелках яичницу, которую мы с удовольствием съели при тусклом свете единственной лампочки, горевшей над столом, потому что хозяйка этого заведения притушила свет, вскарабкавшись на довольно высокую скамеечку и вывинтив все остальные лампочки.
Как всегда бывает в тех случаях, когда сталкиваешься с иным взглядом на жизнь и повадками, не похожими на наши собственные, нас охватило чувство какого-то странного блаженства. У нас не было более никаких иных желаний, кроме как остаться здесь, в мягком полумраке, от которого комната, где мы находились, стала казаться больше, чем она была на самом деле.
– Вас устроит небольшой кусочек сыра и медовая коврижка? Это все, что у меня есть. Что же касается комнаты, то у меня и есть всего одна комнатушка, да к тому же, должна заметить, вам очень повезло, потому что вы попали ко мне в удачный вечерок, когда я пребываю в хорошем расположении духа… Я ведь вам сказала, что гостиница закрыта, а я никогда никого не обманываю. Ну так вот, я уже собиралась лечь спать и уже хотела было запереть дверь в тот миг, когда вы постучали. Вообще-то я люблю постоять на пороге дома несколько минуток, прежде чем идти в спальню. Мне нравится прощаться с улицей, желать ей доброй ночи, когда она пустынна и тиха. Да, конечно, на ней и всегда-то не очень людно, но для меня все равно слишком много народу. Но к счастью, есть кошки.
– А я что-то не вижу ни одной, – удивленно протянула Клеманс.
– Да нет, я говорю о бродячих, приблудных. Они знают, что у меня в карманах всегда припасено для них что-нибудь вкусненькое, несколько кусочков кошачьего корма, ну, этих хрустящих сухариков, а они… они как-то переговариваются между собой, сообщают друг другу…
– Жизнь у вас просто замечательная, – промолвила Клеманс и, повернувшись ко мне, продолжила свою мысль: – Вот видишь, счастье существует.
– С жизнью и со счастьем – точь-в-точь как с кошками, никогда ничего не знаешь заранее… – сказала вдова. – Когда кошка появляется около дома, надо вроде бы забрать ее к себе, но ведь не угадаешь, какой у нее характер, чего от нее ждать… Вот уже целую неделю меня по ночам мучают кошмары, я просыпаюсь от того, что мне снится, будто целая свора разъяренных кошек набрасывается на меня, царапает своими острыми когтями, нет, даже не царапает, а дерет, да еще эти твари кусаются… Я с криком просыпаюсь и не могу прийти в себя до утра, ворочаюсь, не сплю… Ну кто бы мог подумать? Кошки! Кошки! Ведь это единственные создания, которых я люблю на всем белом свете! И вот вам пожалуйста! Можете вы мне это как-нибудь объяснить?
– Могу, и очень легко, – сказала Клеманс. – В счастье, которого все так страстно жаждут, никто не верит. Его надо так долго ждать, ведь оно не торопится приходить к нам. Потому что оно просто боится нас. Посмотрите, с каким упорством, с какой злобой, с каким остервенением весь мир набрасывается на него и старается его прогнать, когда оно приходит и бережно заключает этот мир в свои объятия. Сказать по правде, счастье – это плод воображения, выдумка. Я попрошу Огюста найти для вас мою последнюю книгу, я всегда вожу в чемодане, в машине несколько экземпляров для подарков. Ведь вы кое-что почитываете, мадам, я вижу, у вас на каминной полке лежат газеты.
– Вообще-то они мне нужны для растопки, – сказала вдова Леон. – Сосед отдает мне старые газеты. Ну не думаете же вы в самом деле, что я стану убивать время на чтение описаний всяких ужасов, что творятся в мире? Я, правда, занималась этим в молодости, как раз в ту пору, когда повстречала мсье Леона. Он заставлял меня перечитывать вслух понравившиеся ему статьи, в особенности те, где говорилось об убийствах, о всяческих происшествиях, несчастных случаях, о слухах о скором начале войны, и те, в которых авторы серьезно рассуждали о войне. Да, в конце концов он получил, что хотел, я имею в виду войну… Она его призвала, забрала, да так при себе и оставила…
Я встал из-за стола и подошел к двери, но почему-то никак не мог ее открыть. Вдова Леон пришла мне на помощь: она отодвинула засов, дважды повернула в замке ключ, откинула скобу, и я наконец выбрался из дома и направился к машине, чтобы найти то, о чем просила меня моя спутница. Вдова стояла на пороге и ждала, чтобы снова закрыть дверь.
– Я говорю о другом виде чтения, – вернулась к затронутой теме Клеманс, – я имею в виду книги, где речь идет о выдуманных событиях и фактах, но эти события и факты, сколь бы ни были они ужасны и прискорбны, никогда не смогут тягаться с низостью, гнусностью и мерзостью реальной жизни.
– Моя жена пишет о счастье, – уточнил я, – об успехе, о красоте, о стойкости, о невинности и честности.
– Ну и мешанина!
– Да, конечно… – согласилась Клеманс, – но я всем этим очень дорожу, и, уверяю вас, я не кривлю душой, нет, я очень искренна, таковы мои убеждения. Ну скажи же и ты хоть слово, попытайся убедить мадам Леон.
– Все истинная правда. Моя жена пишет настоящие шедевры о призрачной, идеальной жизни, о жизни, о которой можно только мечтать. Вы уже что-нибудь слышали о писательнице Маргарет Стилтон?
– Видите ли, это я и есть, – вставила Клеманс, не дожидаясь ответа мадам Леон.
– Хм… красивая книга, – задумчиво протянула вдова, рассматривая книгу, – и краски такие хорошие… А это кто же тут целуется и обнимается?
– На суперобложке? Мои герои.
– А ее можно давать в руки всякому? Я имею в виду, можно ли ее читать всем? – спросила вдова Леон, уставившись на название последнего творения Клеманс и зачитывая его вслух: «Больше, чем любовь».
– А знаете, вы подали мне хорошую идею! Да, да! Вы подсказали мне название для моей следующей книги! – воскликнула Клеманс. – Конечно! Я назову ее именно так: «Книга для всех!» Позвольте мне посвятить ее вам, прошу вас, а этот экземпляр я вам дарю и хочу его надписать. Итак, я ставлю свой автограф и пишу то, что написано на фасаде вашей гостиницы? Вдове Леон?
– Я предпочла бы, чтобы вы поставили здесь мою девичью фамилию, – замялась женщина.
– Ну что же, как пожелаете. Что же мне написать? Я вас слушаю…
– Напишите так: Луизе-Габриэль-Антуанетте де Ла Шез-Мари.
– Через дефис? Как Шез-Дье?
– Да, но между Шез-Мари и Шез-Дье нет ничего общего, скорее наоборот… Шез-Дье находится в Верхней Луаре, а Шез-Мари – в Пуату. Я родом оттуда, семейство наше обосновалось там давным-давно и проживало вплоть до смерти моего последнего дядюшки, разорившегося в пух и прах. Он продал все-все, даже последнюю семейную реликвию: хрустальный бокал из очень красивого дымчатого хрусталя. Этот бокал, как гласит семейное предание, дошел до нас от самого дальнего предка, от которого, собственно, пошел наш род, он был любимым конюхом короля Генриха Четвертого и тоже следом за своим государем стал добрым католиком. Именно он, как говорят, и дал двойное название «Шез-Мари» нашему родовому поместью, чтобы таким образом указать на свое отречение от веры гугенотов и переход в католическую веру, а до него это маленькое поместье называлось просто «Ла Шез». Теперь там колония для малолетних преступников.
– Туда помещают детей из того же департамента? – спросила Клеманс, но я нисколько не удивился ее вопросу и тому, что именно это ее заинтересовало.
– Как правило, нет, считается, что их нельзя оставлять там, где они жили, среди прежних друзей… Так что их туда привозят отовсюду.