Текст книги "Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви"
Автор книги: Даниэль Буланже
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
– Я поступаю так, потому что вы мой друг, Авринкур. В свой черед и вы избавьтесь от ваших тревог и сомнений, избавьте от них и меня. Что такое вы обнаружили в Клеманс, что тревожит вас? Быть может, сам факт ее успеха отдаляет вас от нее? Быть может, после триумфального выхода в свет «Мы уедем, когда вам будет угодно» она смотрит на вас свысока или… косо? А быть может, вы замечаете, что она отводит глаза в сторону?
– Она никогда не давала мне почувствовать, что хотя бы в малейшей степени зависит от меня.
– Человеку свойственно при восхождении к вершинам власти, богатства и славы не доверять тем, кто его возносит к этим вершинам, остерегаться тех, кто помогает ему добраться до них. Возможно, она хотела бы теперь вас отстранить? Не допустить, чтобы вы были рядом с ней на этих вершинах? Откуда происходят ваши страхи? На чем основаны ваши опасения? Обычно вы так четко и ясно выражаете свои мысли и оценки в отзывах на произведения писателей. Так вот, я прошу вас столь же четко и ясно оценить вашу жизнь с Клеманс и дать мне столь же недвусмысленный ответ. Находите ли вы, что она стала хуже писать? Быть может, вы ощущаете, что она охладела или охладевает к вам? Быть может, вы сами охладели к ней и восхищаетесь ею в гораздо меньшей степени, чем прежде?
– Ничего подобного нет и в помине, – сказал я. – Она создает вещи все более и более сильные. Она внезапно буквально набрасывается на меня, чтобы покрыть поцелуями, зацеловать чуть ли не насмерть. И я люблю ее страстно, до безумия.
– Тогда остановимся именно на этом обстоятельстве, то есть на любви. Любовь – это форма сумасшествия, любить – значит обезуметь, сойти с ума, иначе любовь – не любовь, а бессмыслица. А как вы полагаете, сможем ли мы продать ее следующий роман в количестве около миллиона экземпляров? Сможете вы сделать так, чтобы она вела себя с представителями средств массовой информации полюбезнее, а не как невоспитанная грубиянка?
– Господин Гранд, к чему вы сейчас ломаете эту комедию? Ведь вам прекрасно известно, что ее уход из телестудии способствовал стремительному росту продаж? А что произошло, когда Клеманс в ответ на вопросы осаждавших ее газетчиков относительно дальнейших ее творческих планов ответила, что она намеревается спать? Что случилось после того, как на последовавшие за сим настойчивые расспросы о еще более отдаленных планах она произнесла: «Собираюсь уснуть и больше не просыпаться»? Да случилось то, что и должно было случиться: число обращений с просьбами об интервью удвоилось! Чем больше она избегает общения со СМИ, тем больше и тем яростнее за ней охотятся. И вот это-то меня и смущает, это-то меня и тревожит.
– Здесь кроется какая-то тайна, Авринкур. Вы попали в самую точку! Но в чем она состоит?.. Не знаю… Суть от меня пока что скрыта… Признайтесь, что и вашему пониманию это тоже недоступно…
Гранд молчал довольно долго, я тоже хранил молчание; затем он вновь заговорил тем нравоучительным тоном, которым обычно говорят врачи, когда они, предварительно долго-долго мявшие и простукивавшие своих пациентов, выпрямляются и, многозначительно кивая головой, выносят приговор. Он поставил такой диагноз:
– Герои Клеманс пожирают ее изнутри.
– Да, наверное, это так, но, полагаю, вы здесь совершенно бессильны, – ответил я.
– Бог мой, – тяжко вздохнул, почти простонал Шарль Гранд, – к нам опять направляется Кергелен.
Хозяин блинной вытер краем фартука пот со лба, прежде чем склониться к нам и сообщить с видом заговорщика:
– Министр выбрал себе кусочек из моих сокровищ и выразил свое удовлетворение. Он сказал: «Вы вполне достойны ордена „За заслуги“, Кергелен. Я прикажу найти для этого кусочка, хранящего память о старом пирате, хорошую оправу и вделать в письменный прибор на моем столе в кабинете. Я знаю, сколько я вам должен…» Он уже потянулся было за бумажником, чтобы расплатиться, но я удержал его руку. Не может быть и речи о каких-то денежных расчетах между ним и мной! Кстати, он вообще-то никогда прежде не оплачивал счетов. Я ошибся и на этот раз, так как он и не собирался платить, а хотел лишь вытащить из бумажника визитку и отдать ее мне с тем, чтобы я передал ее вам.
Шарль Гранд взял визитную карточку, он вынужден был достать очки, но все равно не смог прочитать, что на ней было написано, такой у министра оказался ужасный почерк.
– Я могу вам процитировать, что там написано, – любезно предложил свои услуги Кергелен, – потому что министр произносил вслух все, что выходило из-под его пера. «Браво! Браво вам за вашу Маргарет Стилтон! Моя жена от нее без ума!»
Под навесом, на краешке которого «сидело» чучело попугая, Ивонна, как нам показалось, сердито и сухо отдавала короткие указания по-бретонски.
– Вас зовут, Кергелен, – сказал Шарль, – и, как мне кажется, ваша жена пребывает в дурном расположении духа.
– Вовсе нет, – рассмеялся Кергелен, – не обращайте внимания, она просто напевает себе под нос старинную песенку наших пиратов.
Заботы вновь начали нас одолевать. Какую же тяжесть, какой тайный груз несла на себе Клеманс, обладательница изысканно-стройной фигуры?
– Авринкур, прошу вас, посвятите себя целиком и полностью мадемуазель Массер. Сейчас и речи быть не может о том, чтобы вы читали и корректировали работы кого-либо другого. Кстати, настоящего писателя издатель и редактор открывают и находят всего лишь один-единственный раз в жизни. В один прекрасный день в издательство явилась некая барышня, которая незадолго до того, краснея от стыда, перепечатала на машинке произведение некоего доселе никому не ведомого господина по фамилии Детуш. [7]7
Селин Луи-Фердинанд (наст, фамилия Детуш) – скандально известный своим воспеванием простодушного цинизма французский писатель, автор нашумевшей книги «Путешествие на край ночи» и др. – Примеч. пер.
[Закрыть]Так вот, дружище, вы напали на своеобразного Селина в юбке, Селина для юных девушек-простушек. Не оставляйте ее одну ни на минуту, не ходите в издательство… ну, пожалуй, все же заходите, но только для того, чтобы сообщить мне, как она поживает и что поделывает. Заставьте ее немного отдохнуть.
– Я подыскиваю для нее тихий, уединенный уголок, не слишком далеко от Парижа, нечто вроде «Долины волков».
– Да, да, понимаю… никакого обуржуазивания, никакого мещанства! Должны быть только простая крестьяночка и принц. А я займусь делом, брошусь на поиски… на следующей неделе у нас будет небольшой аврал в отделе по связям со средствами массовой информации по поводу выхода в свет ее романа «Прирученная пастушка». Разумеется, будет произведена торжественная раздача книг с дарственной надписью «с уважением от автора», все будет как положено, ибо самого автора вроде как бы нет в Париже. Но я еще соберу журналистов, и мы устроим небольшую пресс-конференцию, надо сделать то, что сделать необходимо. Вы полагаете, это опять будет смешение разнородных взглядов и идей? Быть может, так оно и будет, но разве каждый из нас не представляет такого рода смешение, не является сплавом разнородных элементов? Так вот, план у меня таков: Клеманс скажет им несколько слов, и вы тотчас же исчезнете, спрячетесь в какой-нибудь глуши, в Богом забытой дыре, чтобы вы там оба могли восстановить пошатнувшееся здоровье. Мне кажется, что я нашел причину ее болезни, причину того, что взгляд ее глаз, по-прежнему, разумеется, прекрасных, становится все более и более мрачным, что она теперь все чаще и все больше видит окружающий мир в дурном свете. Я не могу отменить пресс-конференцию, но я порой задаюсь вопросом, не должен был бы я ограничиться чтением бюллетеня о состоянии ее здоровья с тем, чтобы избавить ее от необходимости общаться с журналистами, избавить от этой тяжелой и неприятной для нее работы. Мы бы сами могли ответить на все вопросы вместо нее – и сделали бы это превосходно.
– Да, господин Гранд, взгляд ее глаз как бы ускользает от нас, нам непонятно их выражение… Можно подумать, что она держит все внутри, как бы запирая свои глаза на запор.
– Знаете что, Авринкур? У меня же есть ключ от этого места заточения. Ее страшит успех, вот в чем дело! Надо признать, что я впервые сталкиваюсь с автором, для которого слава – обуза, не способствующая расцвету…
* * *
Я присутствовал на презентации «Прирученной пастушки», сидя на каком-то столе, по-турецки поджав ноги, позади занявших все стулья журналистов, и вот в таком положении я делал свои записи. На возвышении в кресле восседала Клеманс, положив ногу на ногу, а у подножия этого возвышения, казалось, дремал Шарль Гранд, но я-то знал, что он всегда все видит самым наилучшим образом именно в таком положении, когда глаза у него полуприкрыты или вообще закрыты. Зрелище Клеманс представляла собой великолепное. Можно ли было быть более желанной, более соблазнительной? Журналисты почему-то медлили с вопросами, даже пришедшие женщины были смущены. Восторженное молчание было прервано наконец коротко стриженным мужчиной, у которого волосы торчали ежиком, а взгляд пылал огнем.
– Не могли бы вы, мадам, объяснить нам причину присутствия в «Прирученной пастушке» леопарда, как, впрочем, и во всех ваших других романах?
– Я пишу для тех, у кого внутри живет свой леопард. Имя им – легион.
– Я что-то никогда не ощущал, чтобы во мне жил леопард…
– А сейчас?
– И сейчас не чувствую, само собой разумеется.
– Ну вот, вы сердитесь, а значит, в вас живет леопард. Я счастлива, потому что мой долг состоит в том, чтобы сообщить вам об этом. Человек никогда не обращает внимания на существа и создания, населяющие его тело и душу.
Дама с серьгами-подвесками и с кулоном из слоновой кости на шее почти пропела очень мелодичным голосом:
– Не могли бы вы объяснить, почему в каждом вашем произведении то и дело слышится колокольный звон, заунывный, чуть дребезжащий, словно звонят в надтреснутый колокол?
– На протяжении всей моей жизни я слышала подобные звуки: в Оверни и в Париже, в Марэ и около Института, когда я посещала больницы и гуляла в парках. Я пишу для всех тех, кто слышал эти негромкие, резковатые, но столь знакомые всем звуки.
Клеманс переменила ногу, и поток вопросов вновь ненадолго иссяк, словно журналисты от этого зрелища захлебнулись, а затем молчание прервал некий прыткий господин средних лет, у которого от всего увиденного волосы стояли дыбом.
– Вы прекрасны, мадам. Вы прекрасны… А вам приятны те взгляды, что устремлены на вас со всех сторон? Вы довольны?
– Видите ли, я занимаюсь проституцией в моих книгах, – сказала Клеманс.
Шарль Гранд, не открывая глаз, недоуменно пожал плечами.
В зале раздался голос, звучавший несколько растерянно и в то же время развязно:
– Вот уже на протяжении пятидесяти лет я занимаюсь литературным ремеслом. Я видел, как умирает литература. Что вы об этом думаете?
– Ну, я думаю, что это еще одна причина, чтобы пойти и отнести к ней на могилу несколько цветочков.
Но тот, кого красота Клеманс лишала способности думать, вновь взялся за свое:
– Вы прекрасны, мадам, вы прекрасны. Я не понимаю почему.
– Можно понять все, – сказала Клеманс, – но красота необъяснима.
– Однако она предстает перед нами в разных обликах, – сказала дама с кулоном, – я много путешествовала и иногда обнаруживала, что у красоты может быть довольно странный лик.
– Мой роман «Мы уедем, когда вам будет угодно», являющийся как бы моей визитной карточкой, был переведен на шестьдесят девять языков и везде имел примерно одинаковый успех.
– Мадам, – вступил в разговор тот, кто, как говорили, «делал погоду» на литературном небосклоне Франции, – я имел счастье привлечь внимание читающей публики к этому произведению. И сейчас я имею удовольствие и честь спросить вас о том, когда вы изволили начать вашу деятельность на том поприще, что единственно является для меня важным. Ответите ли вы нам так же, как все ваши собратья по перу, что вы писали всегда, что вы не сохранили воспоминаний о том чудесном мгновении, когда человек пишущий берет в руки то, чем можно писать, пусть это будет просто палец, коим можно писать на песке по примеру Христа? Увы, от того, что Он начертал на песке, следов не осталось, ибо ветер тотчас же уничтожил написанное… Быть может, вы тоже скажете, что не помните тот миг, когда мы вдруг начинаем замечать и осознавать, что существуем в некоем бесплотном, невещественном мире, наполненном невидимой и неосязаемой субстанцией. А ведь такой миг наступает! До него мы ощущали только вкус материнского молока, обжигающую боль от пощечины, острую боль от падения, произошедшего вследствие того, что кто-то из нам подобных поставил нам подножку… учащенное сердцебиение от пережитого горя… До него мы испытывали самые простые чувства вроде обиды за то, что нас в наказание за проступок лишили сладкого после обеда, или радостного торжества от того, что нам удалось ткнуть пальцем в глаз одному из одноклассников, или мстительной радости от того, что нам довелось увидеть падение человека, не сделавшего нам ничего дурного, но по каким-то причинам вызывавшего у нас отвращение. Но внезапно наступает такой момент, когда мы вдруг начинаем испытывать непреодолимое желание записать, зафиксировать на бумаге все произошедшее, почувствовать, что у нас есть память и что все эти почти ничего не значащие факты и деяния, все эти почти… бесплотные фрагменты вскоре войдут в качестве составных частей в нечто всеобщее, универсальное.
Пока сей законодатель мод в литературном мире произносил свою сентенцию, в зале возник легкий ропот, порожденный скукой, навеянной его разглагольствованиями, к которой примешивалась и зависть по поводу столь цветистого красноречия. Голос Клеманс заставил этот ропот смолкнуть.
– Я помню гораздо лучше то, что написала давным-давно, чем то, что написала вчера. Первое слово, которое я написала, было грубое ругательство, которое я тогда только-только для себя открыла; написала я его уже чернилами, на конторке отца, за которой он делал свои записи.
– Не стесняйтесь, скажите же нам, что это было за слово.
– Произнести его вслух… нет, это было бы невежливо. Вы бы приняли его на свой счет…
– Не смущайтесь, говорите, – загалдели присутствующие наперебой, – мы все сможем выслушать, ведь чего только мы не слышали, да и сами употребляем крепкие выражения, для нас они – вещь привычная! Не стесняйтесь! Сделайте над собой усилие! Это будет очень занятно и очень поучительно… Ну же, давайте! Не желаете ли вы, чтобы мы вам помогли?
– Спасибо, – сказала Клеманс.
– Вы поблагодарите нас потом, а теперь…
– Да нет же, вы не поняли… Я тогда написала слово «спасибо». Я услышала, как моя мать прокричала его в лицо моему отцу таким образом, что мне послышалось в нем жесточайшее оскорбление и нечто вроде прости-прощай. Да, я тогда для себя открыла, что за этим словом, которое меня заставляли произносить всякий раз, когда передо мной ставили тарелку супа или какое-нибудь лакомство, скрывалась бездонная пропасть. Я обнаружила, что вежливое слово, выражавшее благодарность, таило в себе и презрение, и прощание. Я тогда еще не знала, что подобно Нарциссу, склоняющемуся над прудом, каждый автор склоняется над словами, обладающими скрытым смыслом, словами бездонными, непостижимыми.
– Вы не любили вашего отца?
– Я сохранила о нем самые лучшие воспоминания, а мой любимый цвет по сей день – голубой, цвет дельфиниума, росшего вдоль стены нашего сада, за которым так любил ухаживать мой отец…
– А что вы помните о вашей матери? Вы ее любили?
– Я помню, пожалуй, только ослепительную белизну простыней, которые она развешивала сушиться на веревке в том же саду.
В зале зазвучал чей-то голос; говоривший явно сомневался в искренности заявлений Клеманс, он заподозрил ее во лжи:
– Голубой и белый цвета отнюдь не являются доминирующими цветами вашего творчества, мадам, ведь доминантой является розовый.
– Я оставляю голубой и белый цвета для себя, – парировала она.
– О,сударыня, вы делаете нам воистину ужасное признание! Неужто в ваших произведениях нет ничего от вас самой? Уж не фальсификация ли это?
– Да, – сказала Клеманс, – и я не вижу, не понимаю, чем иным могли бы быть мои произведения, как не фальсификациями, но я желаю, чтобы это были искусно сделанные фальшивки. И разве они не таковы?
На какой-то краткий миг я испугался, что дело обернется плохо, что вопросы посыплются в «обратном направлении», так как именно такое поведение было свойственно Клеманс. Да, я испугался, как бы она сама не принялась допрашивать своих интервьюеров, вместо того чтобы отвечать на вопросы. И я спросил, стремясь перекричать уже возникший было ропот:
– Какие звуки вы больше всего любите?
– Голос человека, которого я люблю.
Про себя я похвалил Клеманс за столь удачный ответ, но, видимо, я рано обрадовался, так как мужчина с ежиком на коротко остриженной голове напустил на себя ученый вид и стал задавать уточняющие вопросы, подобно зануде-грамматисту:
– А какой у него тембр голоса? Тенор? Бас? Контральто? Или может быть, это даже тенор-альтино? Ваш ответ мог бы многое прояснить для нас…
– А часто ли вы их меняете? – поинтересовалась одна из журналисток. – Мы ничего о вас не знаем. Так не позволяйте же различным слухам циркулировать в обществе, не давайте им шириться и расти подобно снежному кому. Кстати, про вас говорят еще, что вы ведете образ жизни настоящей монахини-затворницы. Так ли это?
– Я верна прекрасному принцу из моих книг, и я уединяюсь вместе с ним.
– Прошел слух, что вы не одна пишете ваши книги, то есть что вы далеко не единственная их создательница… Не содержите ли вы мастерскую литературных негров? Ведь в наши дни – это самое обычное дело.
– У меня есть один-единственный литературный негр, и это моя тень, – промолвила Клеманс, – и я не трачу деньги зря, направо и налево.
– А куда вы их вкладываете? В какое-то надежное дело? Ходят слухи, что вы якобы обладаете недвижимым имуществом, крупным поместьем вроде тех, которые в конце ваших книг достаются вашим героям, с пятнистыми оленями и ланями в парке и с шикарными машинами, никогда не выезжающими за ворота, но медленно проплывающими туда и обратно по аллеям. Молва гласит, что вы якобы выходите из замка только для того, чтобы собственноручно покормить леопардов из вашего личного зверинца.
– А вам было бы приятно, если бы вышесказанное оказалось правдой? – спросила Клеманс. – Я постараюсь сделать так, чтобы вымысел стал реальностью. Да, и не забудьте про оранжерею с орхидеями, куда я буду ходить, чтобы полюбоваться их красотой, а также про заросли дельфиниума, где я буду опускаться на колени, когда мне захочется поплакать.
– Вы прекрасны, – вновь завел свое восторженный тип. – Вы прекрасны. Как, скажите на милость, кино могло забыть про вас? Я не знаю, у кого еще такие прекрасные синие глаза!
Все взоры обратились к этому багрово-красному от восторга мужчине. Шарль Гранд глубоко вздохнул, подумав, что пресс-конференция закончилась, и глаза его вновь открылись.
– Ну хорошо… Благодарю вас, дамы и господа, за то, что изволили прийти, – сказал он, – это все?
У меня в голове промелькнула мысль, что при слове «кино» его подсознание испытало настоящий шок. Быть может, он уже увидел, что Маргарет Стилтон потеряна для литературы и целиком отдалась камерам и экранам. Я пал столь низко, что подумал о том, что уход Клеманс в кино сделает Шарля намного беднее, а меня самого доведет до нищеты, разорит, пустит по миру.
– Некоторые из приглашенных не произнесли ни слова, – сказал я, – Маргарет Стилтон, сможете ли вы вынести еще несколько вопросов?
– Я вся в вашем распоряжении.
– Кто ваш любимый герой? – почти выкрикнула дама, сидевшая последней в ряду журналистов.
– Тот, кто последним был порожден моим пером.
– А кого вы ненавидите? Я говорю об обычной реальной жизни.
– Никого.
– А в литературе какой персонаж завораживает, очаровывает вас?
– Папесса Иоанна. Ей нет и двадцати лет, а она желает занять место самого скрытного, самого замкнутого, самого таинственного существа, наместника на земле Того, у кого нет ни имени, ни телесной оболочки, ни определенной формы. Она достигла этих заоблачных высот при помощи необходимого в таком деле мошенничества, дикого обмана. Постоянно извиваясь, как змея, она представляется мне образцом самого циничного поведения, самой жуткой насмешки. Она стала понтификом в юбке и была главой католической церкви более двух лет; в конце концов эта белокурая немка, на чье чело была возложена тиара, забеременела и искупила свою вину, когда самой природой была принуждена остановить торжественную процессию, направлявшуюся из Ватикана к Латеранскому дворцу, которую она возглавляла, и произвела на свет недоношенного ребенка перед церковью Святого Климента, как раз в том месте, где проходит Cloaca Maxima,закрытый сточный канал.
– Однако в ваших произведениях нет никаких следов антиклерикализма.
– Мне не до того.
– Мадам Стилтон, возможно, папессы Иоанны Восьмой вообще никогда не существовало.
– Вы полагаете, что мы, женщины, на такое не способны?
– Как бы вы определили свою общественную позицию, свое отношение к политике?
– Ожидание. Постоянное, я бы даже сказала, неизлечимое ожидание. Я больна этой болезнью, и я от нее страдаю.
– Вы не предвидите в будущем возможности счастья и согласия?
– Я пыталась описать удачные судьбы состоявшихся и достигших успеха людей.
– Ваши герои, если можно так выразиться, купаются в безмятежно-спокойных водах, одинаково теплых и приятных, так что поневоле возникает вопрос, известно ли им, что такое горе, боль, несчастья и беды…
– А вы не хотели бы походить на них?
Я видел, что Клеманс с трудом сдерживается сама и с не меньшим трудом сдерживает эту свору.
– Вы никогда не пишете о войне…
– Этими вопросами занимаются другие, и их так много. Я бы сказала, что война – это своеобразная религия, глубокая вера. Она настолько присутствует в нашей жизни, она ведь и здесь, и там, и там, так было всегда, и так будет всегда! И для меня было очень важно сыграть с ней какую-нибудь шутку, обмануть… но как можно было обмануть ее, кроме как заставить вас забыть о ней хоть ненадолго?
– Вы очень любезны, – сказал этот… как бишь его, ну, в общем, этот обладатель строгого судейского голоса, – но соизвольте объяснить нам суть ваших мыслей…
– Я не могу этого сделать. Порой они меня саму повергают в трепет, меня начинает бить озноб…
– Вы уклоняетесь от ответа? Увиливаете? Пытаетесь спрятаться?
– Ничуть… в любом случае я пыталась спрятаться за своими высказываниями не более, чем я пытаюсь спрятаться вот в этом стакане, из которого я пила воду.
– Вы хотите сказать, что идет процесс всеобщего остекленения? – произнес кто-то мрачным, каким-то замогильным голосом.
Воцарилось тягостное молчание, мертвая тишина, но Клеманс своим прелестным голосом нарушила это молчание и вымела вон всю мертвечину.
– Я решила распевать романсы на углу тех улиц, где убивают.
– Вы прекрасны! – вновь завопил краснорожий тип, которого должен был вот-вот хватить апоплексический удар. – Господа, она прекрасна! Посмотрите мои записи. Я не могу написать ничего иного!
– Будем же серьезны, дамы и господа, – промолвил высокий лысый мужчина. – Назовите ваш любимый музыкальный инструмент, мадам.
– Арфа. Видите ли, мне нравится манера игры на ней: ее ребячески нежно пощипывают, ее ласкают, ее гладят, как гладят человека по голове, запуская ему руку в волосы и ероша их, а она вздыхает глубоко-глубоко, и ее утешают, проводя по струнам пальцами…
Находившийся подле меня молодой человек еще не сказал ни слова; он сидел, уперев локти в колени, подавшись вперед, словно ждал, когда же все закончится. Клеманс пила воду из стакана, только что любезно поданного ей Шарлем Грандом.
– Мадам, пожалуйста объясните мне следующее, – произнес молодой человек, – на пятьсот сороковой странице вашего романа «Возьмите меня за руку» есть один эпизод, когда некий очень бледный юноша вторит хору, исполняющему торжественный гимн на великокняжеской свадьбе… Так вот, вы задерживаете свой взгляд на нем и привлекаете к нему внимание читателей. Голос его дрожит и прерывается, а вы посвящаете ему пышную, но шаблонную фразу… Почему?
– У него СПИД, – ответила Клеманс.
* * *
Мы уехали в тот же вечер, нами владела идея отправиться куда-нибудь в глушь, в самый тихий и уединенный уголок на свете. Я навел Клеманс на мысль, что недурно было бы посетить ту холмистую местность, что воспел Ламартин, о которой в моей памяти сохранились воспоминания как о крае не только очень зеленом и отличавшемся чрезвычайно мягкими очертаниями возвышенностей, но и как о крае столь же красивом, как и окрестности Тосканы. Я хотел, чтобы Клеманс вместе со мной полюбовалась местами, где я встретил счастье, которое заключается в том, что ты ощущаешь, как растворяешься то ли в воздухе, то ли в жидкости, заполняющей чашу, образованную линией странно бледного горизонта, линией мягкой, округлой, напоминающей контуры женских грудей. Я думал, что мы приедем туда среди ночи, все заведения и гостиницы там будут закрыты и мы останемся в машине, закутавшись в шотландский плед, и так дождемся рассвета, а вместе с ним и того момента, когда в предутреннем тумане проступят очертания холмов. Я вспомнил, что по тем холмам проходит грунтовая дорога, по которой мы могли бы проехать… но надо принимать жизнь такой, какая она есть, и уметь использовать себе во благо даже трудности, возникающие из-за козней, которые она нам порой строит. От площади Согласия общественные интересы вступили в резкое противоречие с нашими собственными личными интересами: там шли дорожные работы, и мы были вынуждены ехать по улицам, по которым ехать вовсе не собирались, натыкаться на щиты с надписью «Объезд», перегораживающие улицы, на ямы и рытвины и застревать в пробках. По бульварам проехать было невозможно, там среди деревьев мельтешили рабочие. Итак, восточное направление оказалось для нас закрыто, недоступно, зато западное было все же открыто, несмотря на то, что пришлось множество раз сворачивать и ехать в объезд. Клеманс забавлялась тем, что сняла кольцо, в которое я попросил ювелира вставить обломок корабля, подаренный Кергеленом, и примеряла его на все пальцы.
– Не нервничай, – сказал я.
– А я и не нервничаю… Да и с чего бы мне нервничать? По какой причине? Скажи-ка лучше, на какой руке ты бы предпочел, чтобы я его носила, на левой или на правой?
Ну мог ли я, в самом деле, мечтать о более приятной, более любезной, более здравомыслящей спутнице?! Она поцеловала меня в шею, и ее губы все еще шаловливо поддразнивали меня, когда мы ехали по направлению к провинции Бос. В Шартре нас застигла ночь. Мы оставили машину у самого подножия собора и, на время забыв о ее существовании, поужинали пирожками и пирожными в кондитерской, которую хозяева уже собирались закрывать. Мы выбрали себе столик и приглянувшиеся нам лакомства, и пока мы ими наслаждались, официантка, обслуживавшая нас, сняла одно за другим все блюда с витрины, так что витрина опустела, и нам с Клеманс показалось, что это мы, забыв обо всем на свете за разговорами, так увлеклись, что съели все заварные пирожные и все ромовые бабы.
Собор был прямо перед нами.
– Он кажется еще более огромным ночью, – сказала Клеманс. – Я осматривала его с Сюзанной Опла и ее подругой однажды, когда отправилась вместе с ними на поиски всякого старья.
Есть имена, которые человек просто не может больше слышать… Я помрачнел. В подобных случаях следует прибегать к хитрости, лукавить. Я применил свой собственный испытанный метод, состоявший в том, что я начал демонстрировать свою эрудицию, и сравнил себя с огромным нефом. Мы с ним оба были темны, почти черны, но как можно было забывать о витражах, о самых крупных витражах, что имеются в архитектурных памятниках на планете? Сейчас они, правда, не освещались и терялись во мраке, словно растворяясь в огромной массе камня…
– Ты опять слишком много съел, – сказала Клеманс, – хочешь, я похлопаю тебя по спине?
– Нет, нет! Только не это!
Мы обошли вокруг собора, постояли на паперти у церковных врат и уже собрались было снова забраться в машину, когда при звуках голоса Клеманс все внутри меня словно озарилось ярким светом, возликовало.
– Не жалей о том, что мы не увидели холмы Ламартина, Огюст. Мы поехали в противоположном направлении, но это тоже хорошо. Это мы выбираем наш путь, сами выбираем, сами и идем по нему или едем. Да, действительно, собор сейчас не освещен, он мрачен, черен, но ведь ты так много знаешь! Так не забывай о том, что площадь витражей собора составляет чуть ли не целый гектар! Ты был в соборе днем? Когда дневной свет пронизывает витражи и когда ты оказываешься в самом центре этой громады, вспыхивающей и переливающейся словно огромная груда дивных украшений с драгоценными камнями, не возникало ли у тебя чувство, что ты – всемогущий халиф и обладаешь несметными сокровищами?
– Да, Клеманс.
– Знаешь, это такое волшебное зрелище… Мало что заставило бы меня уверовать в Бога, но оно могло бы… Если бы ты видел сейчас выражение своего лица! Даже в темноте ты кажешься зеленым, так тебе, видно, нехорошо. Ладно, я поведу машину, мы доедем до Луары и поедем вдоль берега, чтобы именно там встретить восход солнца. Знаешь, в моей последней главе мне как раз не хватало реки, окутанной предрассветной дымкой.
– Что?
– Ты сам это заметил. Не понимаешь? Ну хорошо, ложись на сиденье и спи. Я тебя разбужу.
Я свернулся калачиком на заднем сиденье и уснул, несмотря на то, что меня там бросало и покачивало, как на корабле, испытывающем качку. Какое-то время я плыл неведомо куда по воле огромных волн, несших мне навстречу каких-то жутких монстров, которых обращал в бегство Кергелен, еле-еле державшийся на ногах на каком-то плоту и грозно размахивавший блиставшей саблей. Он пригвоздил своего попугая к доскам, чтобы волны, захлестывавшие плот и оставлявшие на нем хлопья белой пены, не смогли бы унести то, что было для него дороже всего на свете. Во сне звуки были столь же явственны и четки, как и мелькавшие перед моим взором картины, и я слышал, как к непрерывно изрыгаемым глоткой Кергелена проклятиям примешивались мои мольбы и жалобные стоны, которые я издавал из-за того, что мои руки, судорожно цеплявшиеся за края обломка корабля, были изодраны в кровь, так как я пытался удержать свое уже заледеневшее тело у плота. Я повернул голову и увидел, как между двумя гребнями волн образовался провал, напоминавший изогнутое стальное лезвие косы; масса воды, увлекаемая неведомой силой, на мгновение отхлынула так, что почти обнажилось дно мировой бездны, где вокруг странных безглазых созданий лился и трепетал какой-то призрачный свет. От пережитого ужаса я проснулся. И услышал простые и жалкие слова нашего мира, мира домов из красного кирпича под белыми крышами: